Страница:
Дождь полил сильнее, ветер круче забился в парусе, мачта заскрипела, неуклюжий тяжелый карбас сделался на ветру легким, пошел по двинским волнам вперевалку. Нищая братия завела псалом.
В серой мути дождя на иноземных кораблях изредка били в колокола, чтобы не налетело какое-нибудь суденышко, дули в трубы, покрикивали:
— Поглядывай!
— Берегись!
— Осторожнее, проходящие!
Резные, огромные, крашенные суриком, кармином, обитые медными полосами, нависали над карбасом кормы негоциантских кораблей. Торчали из пушечных портов пушки, жирно пахло смолеными снастями, варом, а когда карбас обходил какое-либо судно по носу, то сверху, с высоты, не мигая смотрели глаза чудищ, долбленных из черного дерева, — голых баб, змеев с человечьими лицами, косматых старух, морских царей с бородами, с железными золочеными цепями на шеях.
Карбас шел небыстро, иностранные корабельщики без любопытства, скучными, ко всему привыкшими глазами, смотрели сверху на посудинку, на воду, на плоский берег, на низкие строения, курили свои трубки, кутались, нахохлившись, в длинные с капюшонами плащи.
Корабли стояли густо. На иных играла музыка, танцевали, на иных по случаю воскресного дня служили божественную службу, — и тогда из круглых, отделанных красным деревом окон неслись еретические песнопения, длинное «амэ-эн», бормотание священника. Из других окон слышался женский смех, басовитый хохот, пиликанье скрипки. Еще из других тянуло запахами мясного варева, жаренного на вертеле окорока, шипящей на угольях рыбы. Звуки возникали на короткое мгновение, сменяли друг друга.
— Читай! — велел Рябов и протянул Митеньке бумагу, наклонившись над ней, чтобы дождь не размыл нужные слова.
Митенька прочитал.
— Вот оно как! — молвил кормщик.
Глаза у него были веселые.
— Теперь перевезем мы Таисью Антиповну к Евдохе, рыбацкой бабусе, а там видно будет. Может, еще и поживем, Митрий!
— Поживем! — согласился Митенька.
— То-то, брат!
Карбас причалил к лодьям, густо стоящим возле немецкого Гостиного двора. Посадские монахи, караульщики, женки с гиканьем запрыгали по колеблющимся на воде судам — к берегу. Игнат заругался на певчих, не заплативших за проезд. Губастый малый из кружала с воплем провалился меж карбасом и лодьей, а когда Рябов его выдернул из воды, у губастого от страха побелели глаза — узнал кормщика. Что, как спросит про лакомства? Но Рябов ничего не спросил, пошел вдоль Двины, опасаясь встретиться с Тимофеевым: от старика бумагой не отопрешься, не про то бумага, да и старик не простак.
К ночи кормщик побывал на устье, забрал из караулки Таисью, припер дверь хатенки батожком — по обычаю.
— Постоит пустой дворец-то наш! — сказал он с усмешкою.
— А чем не дворец? — с едва уловимой обидой в голосе ответила Таисья. — Дворец и есть. Худо тебе здесь было, что ли?
Бабинька Евдоха встретила Таисью низким поклоном, спросила по-здорову ли живет рыбацкая женка, положила на стол рыбного караваю. Сироты, вымытые, любопытные, свешивались с полатей, выглядывали из-за печки, сновали по избе, как чертенята…
— Сколько их у тебя, бабинька? — спросила Таисья.
— Нынче всего четверо, — ответила Евдоха и замахнулась на них полотенцем: — Киш, вы! Что шныряете?
— А мы бы пирожка! — сказал неробкий голос с печи.
— Лопнете!
— То-то, что не лопнем…
Когда сироты угомонились, Митеньке велено было прочитать цареву грамоту для Таисьи и бабиньки. Митрий прокашлялся, как певчий в церкви — прочитал, Евдоха повздыхала, покачала головою:
— Ну, премудрость!
Таисья горячими глазами смотрела на Рябова, быстрым шепотом учила:
— Уж ты, Ванечка, потише там живи; ежели какая драка или бой — ты в сторонку, правды не ищи, самым наипервым не кидайся. Ты уж, Ванечка…
— Ты уж Ванечка, ты уж Таечка, — сказал Рябов, — как поживется, так и жить буду…
— Слово замолви, чтобы батюшка нас простил…
— А ну его, твово батюшку, — ответил Рябов, — не надобно нам. Будет день — будет хлеб… Вон, как бабушка Евдоха живет, так и мы будем…
Спали вдвоем с Митрием на сырой соломе неподалеку от царского дома, где раскинули шалашики те, кто помельче из свитской челяди, из потешных, из стрельцов. Царские караульщики ходили вдоль Двины, в сыром воздухе перекликались голоса:
— Поглядывай!
— Гляди, поглядывай!
Было тихо, только и нарушит тишину голос караульщика, треск сырых сучьев в костре, мерное похрапывание из балагана, крытого ветвями, тонкое комариное гудение…
И едва, как казалось, успели уснуть — завыли рога, ударил барабан, в шалашах зашумели, какой-то детина наступил Рябову на руку ногою, — пришлось подняться. Всюду по редкой рощице видно было движение, ни едина душа уже не спала: кто бежал на Двину умываться, кто раздувал костер, чтобы скорее поспела кашица, кто покрикивал, какую кому делать работу.
Рябов потянулся, зевнул, умылся на Двине, помолился недлинно и только было хотел сказать «аминь», как незнакомый служилый уже потащил его за собою, торопя и понукая, к черной осмоленной яхте, что стояла близ дворца у новых досок причала.
Здесь тоже было много народу: катили на яхту бочки, таскали рогожные мешки, волокли берестяные коробья. Свитские в богатом платье работали, словно простые дрягили. И Рябову сделалось смешно, как все они чего-то боятся, поглядывают на яхту и все делают быстро, не мешкая. А как не видать их с яхты, так прячутся, да и судачат друг с другом.
На яхте, у сходен, держась рукою за снасть, стоял давешний длинноногий кудрявый царь-шхипер, толковал с посадским из Вавчуги — богатеем Осипом Бажениным. Другой Баженин, Федор, стоял поодаль, оттопырив ладонью ухо, слушал, что царь говорит с братом. Увидев Рябова, Апраксин показал на него Петру Алексеевичу. Тот громко спросил:
— Кормщик?
У Рябова сердце забилось быстрее, но он нарочно пошел степеннее, спокойно поднялся по скрипучим ступеням, поклонился и, взглянув прямо в выпуклые глаза царя, молвил по обычаю:
— Здорово, ваше здоровье, на все четыре ветра!
Царь, не улыбнувшись, кивнул:
— Ну, здорово!
Осип Баженин шепнул царю:
— Ныне первеющий по нашим местам кормщик. И роду доброго, государь, — от прадедов мореходы грамоту жалованную имеют от царя Ивана Васильевича…
Петр все смотрел на Рябова, на его широкие плечи, на крепкую шею, повязанную цветастым платком, на все его богатырское обличье, дышащее здоровьем и силой. Мгновенная улыбка тронула губы царя.
— На Соловках бывал ли?
Кормщик ответил не сразу — мимо по сходням с грохотом катили бочку, — не расслышал вопроса. Свитский, вынырнувший из-за плеча Осипа Баженина, услужливо растолковал:
— Государь спрашивает тебя, ездил ли ты на Соловки?
— На Соловки, господин, ездить не можно, — с достоинством ответил Рябов. — Ездить можно в санях, да в телеге, да в колымаге. А морем не шибко поездишь. Морем ходят да еще, коли под парусом, — бегают. А что до Соловецких островов — то я на них хаживал…
— Мореход! — сердито сказал царь свитскому. — До сих пор все ездишь!
Свитский обтер губы платочком, отступил осторожно, чтобы не досталось под горячую руку.
— Тебе здесь быть! — велел царь Рябову. — Останешься на сем корабле. Посмотри его со всем вниманием: хорош ли, ладно ли построен, легок ли будет в морском обиходе. Тебе кормчить, тебе его и знать. Иди работай!
Рябов поклонился, отошел к младшему Баженину, который, как все тугие на ухо, имел несколько робкое выражение лица, еще более усилившееся нынче от близости царя, свиты и от всего, происходящего на Мосеевом острове.
Младшего Баженина — Федора Рябов знал ближе и уважал больше, нежели Осипа: глаза у Федора смотрели мягко, на скулах горел нежный, девичий, как у Митрия, румянец, говорил он тихим, как бы надорванным тенорком и большие свои белые руки прижимал обычно к впалой груди. Но при всем том Федор был человеком далеко не робкого десятка, не раз по своей охоте хаживал с товарами — вместо приказчика — на дальние становища, умел обращаться с заморскими навигацкими инструментами и даже прошлым летом показывал Рябову, как надобно делать текены — чертежи кораблям.
Они поздоровались, отошли подалее, за бочки и тюки, наваленные свитскими. Солнце стояло уже высоко, Двина текла медленно, спокойно, новая яхта стояла почти недвижимо на тихой воде. Кормщик, щурясь на блеск воды и солнца, спросил у Баженина:
— Что за «Святой Петр»? Откудова пригнали? Где построена яхта?
Федор, подставляя ухо, переспросил, потом закивал, ответил не без гордости:
— Наша яхта, кормщик, на Вавчуге строенная, двинская. Все сами делали, никто не помогал.
И рассказал, что строена яхта корабельным мастером Тимофеем Кочневым. Дед Тимофея, Егор, когда-то в Печенгском монастыре делал лодьи для продажи. Те лодьи норвежины у монастыря покупали. Отец Тимофея на Соловецкой верфи немало трехмачтовых лодей построил. В кочневском роду художество это издавна. Он да еще Иван Кононович Корелин большие лодьи для морского ходу ладят лучше иных мастеров, они здесь самые первые по своему искусству.
— Оно так! — согласился Рябов. — Сам на их лодьях хаживал, дивился…
Издали доносился властный голос царя — свитские делали корабельное учение. Из-за тюков вышел Иевлев при шпаге, в кафтане, спросил:
— О чем беседуете?
— Да вот слушаю, как яхту сию строили, — сказал Рябов.
— Как же оно было? Я бы послушал.
Федор стал рассказывать в подробностях.
Строили судно иждивением братьев Бажениных, для пробы — совладают ли с кораблем новоманерным, небывалым, каких по Беломорью не делывали. Осип отписал на Москву, чтобы прислали иноземных корабельщиков Николса да Яна. Те стали собираться в дальний путь, да столь долго собирались, что Осип позвал к себе Кочнева, ударил с ним по рукам — строить яхту. Тимофей сам изготовил чертежи, Иван Кононович те чертежи проверил, отозвался одобрительно. Судно заложили. Работные люди — плотники, конопатчики, кузнецы — все двиняне, инструмент от уровня до топора тоже свой. Николс и Ян приехали по весне, долго не верили, что корабль строится русскими людьми без иноземцев, да пришлось поверить…
Яхту построили, отделали со всем приличием, дабы обрадовать Петра Алексеевича, отпраздновали спуск на воду. На торжестве присутствовал архиепископ Архангельский и Холмогорский, — Афанасий, несмотря на давнюю вражду с Осипом, яхту похвалил. Осип Андреевич сказал, что теперь начнет строить много других кораблей, Афанасий еще похвалил за старание.
При освящении судно наименовали «Святой Петр» — в честь государя Петра Алексеевича. Так решил Афанасий, и Осипу имя яхты очень понравилось. После торжества было пито два дня и одну ночь разгонную. Срамоту нагнал Осип на всю округу, — таков человек, удержу не знает ни в чем: нагой, как матушка родила, взгромоздился на коня, поскакал. В куростровском ельнике упал, жеребец его ушел домой. Осип отправился в Верхний посад, стучал в избы, плакался:
— Ой, женки, разлапушки, вынесите какую-никакую одежонку. Которая вынесет — женюсь! Ей-ей, женюсь…
Рябов, слушая Федора, крутил головой, похохатывал:
— От старый бес! И не занемог с той ночки?
— Где там!
Федор рассказывал без осуждения, — что, мол с него спросишь, коли таков на свет уродился…
— Да зайдем в избу-то, закусим, — спохватился Федор. — Небось, оголодали здесь на казенных хлебах. У нас всего напасено, куда как хватит.
Закусить пошли вниз, в камору, пестро и богато украшенную резьбою и лазоревым сукном. Здесь, на лавке, прикрытый до горла козловым одеялом, дремал бородатый человек, немолодой видом, с плешью, с острым, как у покойника, носом.
— Тимоха! — воскликнул Рябов, едва взглянув на спящего. — Кочнев!
— Он самый! — ответил Федор. — Вспомнил?
— Да как не вспомнить, коли мы с ним на Черной Луде почитай сорок дней едину морошку ели, да богу молились, да крест ставили. Привелось!
И Рябов, присев на корточки возле лавки, с ласковой улыбкою стал толкать Тимоху, таскать за бороду, пока тот не открыл глубоко ввалившиеся глаза и не вздохнул.
— Не признаешь? — спросил кормщик.
Слуга принес деревянную мису с двинскими шаньгами, облитыми сметаной, битой трески в рассоле, каши заварухи — горячей, с пылу с жару, густого темного пива в жбане. Иевлев сел за стол, Федор против него. Рябов подал Тимохе пива в точеной деревянной кружке, спросил:
— Так и не признаешь?
Тот все смотрел, моргая, потом сказал:
— Немощен я, куда мне…
Помочил усы в пиве и вновь улегся лицом к стене. Рябов, недоумевая, посмотрел на Федора. Тот просто ответил:
— Помрет скоро. Внутренность у него отбитая вовсе. Как яхту сию зачали строить, зашибли его полозом, поперек чрева полоз упал.
Кормщик хмуро сел к столу, налил себе пива, спросил:
— За каким же лихом мотаете вы его на корабле?
— То сам Тимофей приказал взять его на яхту, хоть бы даже и помирал вовсе. Да и понять душу мастера надобно: сам судно построил, все оно его рук дело. Быть бы ему наипервеющим корабельным мастером на Руси, коли бы пожил еще. Для сей яхты чертежи на песке хворостиной выводил, и все мнился ему корабль для океанского ходу, стопушечный, на три дека, — будто велено ему, Тимофею, строить. Грамоты знает мало, цифирь ведает чудно: что и вовсе не слышал, а что и крепко понимает; все мне бывало сказывал: «Считай, Федор, мыслимо ли кокоры врубить так-то, коли полоз поставим мы кораблю такой-то…»
Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота.
— Худо, Тимофей? — спросил Федор. — Может, попа покликать?
— А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! — сказал Кочнев. — Ну его к ляду, попа вашего…
И опять застонал.
— Не признаешь меня, мастер? — спросил Иевлев.
Кочнев не ответил — задремал.
— Оживет еще Тимофей! — негромко сказал Рябов. — Я ихнюю породу знаю — жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят…
— Как с точильными работами справились? — спросил Иевлев. — Дело куда как нелегкое…
— А братец сам точить зачал, — ответил Федор. — Ему как в голову что зайдет — никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит — нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец — на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. «Точить, спрашивает, можешь?» — «Отчего, — отвечает мужичок, — отчего и не мочь? Можем. Такое наше дело, чтобы, значит, точить». А Осип ему: «Блоки корабельные будешь точить». Мужик, известно, блоки в глаза не видывал. Тут в помощь Тимофей кинулся: так, дескать, и так делай. А братец свое: «Коли выточишь — озолочу, коли не осилишь — повешу!»
Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно — чайкам.
— Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил.
— Здесь мужичонко-то? — спросил Иевлев.
— А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит — корабельный, мол, тиммерман Шуляк.
Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка.
— Братец мой, он, коли подумать, со своим звероподобием — чистый злодей. А ведь без злодейства разве раскачаешь наши-то края придвинские? Сто лет скачи — не доскачешь, мхи, болото — тундра, одним словом. Комарье насмерть заедает, волки стаями ходят. А с моря-то дует, дует…
Выражение робости вдруг исчезло с лица Федора, взор его блеснул, голос стал сильнее.
— С моря тянет, тянет! — сказал он. — Ох, господин, не знаю вашего святого имечка. Тянет с моря, зовет, манит оно, море. Вот сию яхту построили, — может, и комом первый блин, да ведь первый. И по нем видно, что способны настоящие суда строить, да с пушками. Добро бы море было не наше, добро бы деды наши на Грумант не хаживали, добро бы мозгов у нас не хватало, али народ наш беломорский моря бы боялся. Нет, не боязлив помор, смел, крепок да честен — ништо ему не страшно. Ходи мореходом. Так нет того — рыбачим да промышляем, а идут к нам иноземцы на своих кораблях. Посмотришь — горько станет…
Федор задумался, подперев голову руками. Сильвестр Петрович медленно потягивал пиво, тоже думал. В это время наверху барабаны дробью ударили тревогу — алярм. Иевлев поднялся, за ним пошли Рябов с Федором.
Под барабанный бой, под завывание походных рогов, под пение дудок царские потешные со свитскими и с дородными боярами, крякая и ругаясь, тащили с царских стругов на карбасы, шняки и лодьи — пушки, старые ржавые кулеврины и гаубицы, доставленные царским караваном водою из Москвы. В лозовых корзинах волокли блоки, выточенные царевым иждивением, бочки с порохом — для нового корабля, бухты каната, самопалы — для команды. Петр, в поту, с сердито-веселым выражением круглых выпуклых глаз, осторожно, на животе перетаскивал в лодью кошели с осветительными бронзовыми фонарями, сумки с бомбами — очень дорогими и опасными для перегрузки. Ни один человек не оставался без дела, по крайней мере на виду у царя, — все либо работали, либо делали вид, что работают. Даже старый Патрик Гордон что-то подпихивал плечом и грозился бранными словами.
Наконец флотилия, состоящая из карбасов, стругов, лодей, под командованием Гордона, которого Петр почтительно называл контр-адмиралом, отправилась с Мосеева острова к Соломбале. Там готовился к спуску еще один корабль…
И вице-адмирал Бутурлин, и контр-адмирал Гордон, и адмирал Ромодановский побаивались воды даже на Двине, и каждый покрикивал, чтобы солдаты гребли осторожнее, не торопились и не раскачивали суда.
В пути великий шхипер Петр Алексеевич и Патрик Гордон сидели в карбасе на одной лавочке и, словно два школяра, листали книгу — свод корабельным сигналам. Петр разбирался, какой сигнал что обозначает, Гордон кивал или вдруг спорил. Здесь же стали писать свои сигналы: по одному пушечному выстрелу с адмиральского корабля — все должны собираться к завтраку или к обеду; если адмирал даст два выстрела, высшие офицеры должны без промедления идти к господину адмиралу на совет; три выстрела на адмиральском корабле обозначают, что адмирал бросает якорь, — так надлежит делать и всему флоту. Пальба из всех пушек на флагмане — сигнал сниматься с якоря. Если же ночью с каким-либо судном случится несчастье, то ему следует поднять на мачте фонарь и сделать один пушечный выстрел.
Рябов сидел на корме, слушал, мотал на ус, думал: «Словно ребятишки… Все ладно, да где флот? Чудаки-человеки!»
Он покрутил головой, крикнул гребцам:
— Навались! Разо-ом!
Гребцы навалились, карбас вырвался вперед…
В Соломбале воевода Апраксин торжественно повел царя и свиту к почти законченному строением кораблю. Две малые пушки не враз ударили салют в цареву честь, эхо раскатилось над Двиною. Возле корабля у лестницы стояли два иноземца в кожаных шитых красным бисером жилетах, один — кривоногий, низкорослый, другой — дородный, жирный, с тремя подбородками, корабельные мастера — Николс да Ян. Царь обнял их, потом обежал корабль кругом, раскидывая ногами золотистое щепье. Вернувшись к лестнице, распихал иноземцев, взобрался быстрыми ногами наверх и вдруг аукнул с верхней палубы, как мальчишка. Еще через малое время раскрасневшееся лицо его мелькнуло в пушечном окне слева, потом справа. Завизжало железо — царь пробовал затворы на портах, ладно ли запираются. Потом закричал сердито — звал наверх Лефорта, Федора Юрьевича Ромодановского, Шеина, других свитских.
— Хорош кораблик-то! — сказал Рябов старичку плотнику, спокойно полдничающему на бревнах. — Кто строил?
— Николс да Ян.
— Откудова они взялись?
— Известно, откудова немец берется. Из-за моря.
— Сим летом?
— Сим летом они на Москве были.
— Когда же поспели построить?
— То-то, брат, и загадка. Таков иноземец человек: хоть и нет его, а он есть, хоть и не он делал, а выходит — он. Одно слово — фуфлыга.
Рябов подсел к старичку на бревна. Тот спросил, кивнув на корабль, что стоял на стапелях, почти готовый к спуску:
— Царь там?
— Царь.
— Я и то слушаю — шумит. Ну, коли шумит, — царь. Должность его такая.
Посидели, помолчали. С лодей, с карбасов тащили на строящийся корабль пушки, порох в картузах, выточенные самим царем на Москве блоки, вытканные на Хамовном дворе на Москве же парусные полотна, канаты, спряденные на Канатном дворе в Белокаменной.
— Вишь, товару-то! — сказал плотник. — Сей поболее яхты-то! Истинно корабль!
Он попил воды из корца, спрятал ножичек, которым резал шаньгу, рассказал:
— Ждали мы ждали Николса да Яна о прошлом годе — нет мастеров. А лес лежит — тоже ждет хозяина, мастера. На диво лесины, одна к другой, словно бы жемчужины. На Лае-реке рублены, зимней рубки — ни кривулины, ни гнилости, ни свили. Уж такая корабельщина — лучше не бывает. Глядел я глядел — осмелел, да к самому воеводе — к Федору Матвеевичу. Так, дескать, и так, не сплавать ли мне в Лодьму, да не привести ли мне сюда достославного мастера Ивана Кононовича. Воевода наш вострепетал весь. «Да голубь мой, говорит, да вызволь из беды, говорит, нету Николса да Яна, а царь с меня спрашивает. Вези Кононыча, озолочу!» Ну, снарядился я морским обычаем, поднял парус и отправился. Отыскал Кононыча. Вишь, песочек здесь?
— Где?
— Да вот крыша над ним на столбушках наведена!
— Ну, вижу.
— Тут ему и рождение было, кораблю нашему. Уровнял Кононыч сей песок и стал на нем посошком своим план судну делать. Ширину корабля клал в треть длины. А высота трюма — половина ширины. На жерди рубежки нарезал и шпангоуты рассчитал. Шестнадцать ден считал. Дружок у него, мастер тоже — Кочнев-от, яхту строил «Святой Петр», не здесь, а подалее, на Вавчуге, у Баженина. Так они, мил человек, все советовались. То так прикинут, то эдак. И Баженин Федор с ними — помогал… А возле песка ихнего воевода приказал стражу поставить, солдатов с алебардами, чтобы кто чего не попортил. Сам с ними тоже все дни бывал…
— Понимает в корабельном строении? — спросил Рябов.
— Ничего, мужик с головой. Более спрашивает: оно тоже для воеводы дело хорошее — спрашивать. Ну, лекалы сколотили, пошла работа: печи поставили водяные с котлами — доски парить. Вишь, какой корабль построили — облитой весь, почище яхты, — а? Как досками обшивали, так словно бы кожу натягивали — таковы мягки. Сделали почитай что все, — тут и объявились Николс да Ян. Ну, ремесло свое знают, ничего не скажешь, да ведь корабль готов был. Они сразу Ивана Кононовича чуть не в толчки, сами, мол, управимся, иди себе, дед! Поклонился кораблю Иван Кононович большим обычаем, посошок взял, топор свой за пояс заткнул, обладил свой карбас, да и обратно в Лодьму…
— А Николс да Ян?
— Здесь они. Им почет, им ласка, им жалованье царское. Так от века заведено: скажешь, что простой корабельщик с Лодьмы корабль выстроил, — как на тебя глянут? А скажешь Николс да Ян — и ладно будет.
Рябов вздохнул, поднялся:
— Где же Иван Кононович? Ужели и спуска не увидит?
— Сказывал, что домой собрался, а правду не ведаю. Может, и посмотрит спуск издалека. Человек же…
— Денег-то ему воевода дал?
— Денег дал, — нехотя ответил старик, — да что ему в деньгах. Обидно мастеру.
Рябов пошел к кораблю, поднялся на палубу.
Петр Алексеевич ругал Апраксина, что корабль еще не готов, воевода отговаривался: гвозди-де не подвезли, да блоки долго держали, да парусину спервоначала прислали не такую, как нужно. Мастера Николс да Ян тоже оправдывались — очень плохо работают русские плотники, нерадивы, более говорят, нежели делают. Апраксин вдруг вспылил, крикнул иноземцам:
— Вы бы помалкивали, господа достославные! Сколь времени мы вас ждали?
Николс да Ян сразу обиделись, Петр Алексеевич примиряюще спросил:
— Когда же спускать станем?
— Дня через три, не ранее! — ответил Федор Матвеевич. — Недоделано больно много, великий шхипер. А нынче на яхте походить можно. День погожий, морянка подувает…
Позже, проходя по шканцам, Рябов услышал, как Апраксин всердцах рассказывал Иевлеву:
— Давеча говорю, что-де Николс и Ян почти ничего для корабельного строения сделать не успели, — великий шхипер смеется. Не верит…
На строящемся корабле поработали до полуночи и только поздней ночью, не чуя ног от усталости, отправились на Мосеев остров. Царь сидел в карбасе неподалеку от Рябова, смотрел то на Соломбалу, где стоял на стапелях корабль, то на Мосеев остров, где тихо покачивалась у причала яхта «Святой Петр».
— Два еще мало! — сказал Гордон. — Но два уже хорошо… Два еще не флот, но два — почти эскадра.
4. Разные есть ветры…
В серой мути дождя на иноземных кораблях изредка били в колокола, чтобы не налетело какое-нибудь суденышко, дули в трубы, покрикивали:
— Поглядывай!
— Берегись!
— Осторожнее, проходящие!
Резные, огромные, крашенные суриком, кармином, обитые медными полосами, нависали над карбасом кормы негоциантских кораблей. Торчали из пушечных портов пушки, жирно пахло смолеными снастями, варом, а когда карбас обходил какое-либо судно по носу, то сверху, с высоты, не мигая смотрели глаза чудищ, долбленных из черного дерева, — голых баб, змеев с человечьими лицами, косматых старух, морских царей с бородами, с железными золочеными цепями на шеях.
Карбас шел небыстро, иностранные корабельщики без любопытства, скучными, ко всему привыкшими глазами, смотрели сверху на посудинку, на воду, на плоский берег, на низкие строения, курили свои трубки, кутались, нахохлившись, в длинные с капюшонами плащи.
Корабли стояли густо. На иных играла музыка, танцевали, на иных по случаю воскресного дня служили божественную службу, — и тогда из круглых, отделанных красным деревом окон неслись еретические песнопения, длинное «амэ-эн», бормотание священника. Из других окон слышался женский смех, басовитый хохот, пиликанье скрипки. Еще из других тянуло запахами мясного варева, жаренного на вертеле окорока, шипящей на угольях рыбы. Звуки возникали на короткое мгновение, сменяли друг друга.
— Читай! — велел Рябов и протянул Митеньке бумагу, наклонившись над ней, чтобы дождь не размыл нужные слова.
Митенька прочитал.
— Вот оно как! — молвил кормщик.
Глаза у него были веселые.
— Теперь перевезем мы Таисью Антиповну к Евдохе, рыбацкой бабусе, а там видно будет. Может, еще и поживем, Митрий!
— Поживем! — согласился Митенька.
— То-то, брат!
Карбас причалил к лодьям, густо стоящим возле немецкого Гостиного двора. Посадские монахи, караульщики, женки с гиканьем запрыгали по колеблющимся на воде судам — к берегу. Игнат заругался на певчих, не заплативших за проезд. Губастый малый из кружала с воплем провалился меж карбасом и лодьей, а когда Рябов его выдернул из воды, у губастого от страха побелели глаза — узнал кормщика. Что, как спросит про лакомства? Но Рябов ничего не спросил, пошел вдоль Двины, опасаясь встретиться с Тимофеевым: от старика бумагой не отопрешься, не про то бумага, да и старик не простак.
К ночи кормщик побывал на устье, забрал из караулки Таисью, припер дверь хатенки батожком — по обычаю.
— Постоит пустой дворец-то наш! — сказал он с усмешкою.
— А чем не дворец? — с едва уловимой обидой в голосе ответила Таисья. — Дворец и есть. Худо тебе здесь было, что ли?
Бабинька Евдоха встретила Таисью низким поклоном, спросила по-здорову ли живет рыбацкая женка, положила на стол рыбного караваю. Сироты, вымытые, любопытные, свешивались с полатей, выглядывали из-за печки, сновали по избе, как чертенята…
— Сколько их у тебя, бабинька? — спросила Таисья.
— Нынче всего четверо, — ответила Евдоха и замахнулась на них полотенцем: — Киш, вы! Что шныряете?
— А мы бы пирожка! — сказал неробкий голос с печи.
— Лопнете!
— То-то, что не лопнем…
Когда сироты угомонились, Митеньке велено было прочитать цареву грамоту для Таисьи и бабиньки. Митрий прокашлялся, как певчий в церкви — прочитал, Евдоха повздыхала, покачала головою:
— Ну, премудрость!
Таисья горячими глазами смотрела на Рябова, быстрым шепотом учила:
— Уж ты, Ванечка, потише там живи; ежели какая драка или бой — ты в сторонку, правды не ищи, самым наипервым не кидайся. Ты уж, Ванечка…
— Ты уж Ванечка, ты уж Таечка, — сказал Рябов, — как поживется, так и жить буду…
— Слово замолви, чтобы батюшка нас простил…
— А ну его, твово батюшку, — ответил Рябов, — не надобно нам. Будет день — будет хлеб… Вон, как бабушка Евдоха живет, так и мы будем…
Спали вдвоем с Митрием на сырой соломе неподалеку от царского дома, где раскинули шалашики те, кто помельче из свитской челяди, из потешных, из стрельцов. Царские караульщики ходили вдоль Двины, в сыром воздухе перекликались голоса:
— Поглядывай!
— Гляди, поглядывай!
Было тихо, только и нарушит тишину голос караульщика, треск сырых сучьев в костре, мерное похрапывание из балагана, крытого ветвями, тонкое комариное гудение…
И едва, как казалось, успели уснуть — завыли рога, ударил барабан, в шалашах зашумели, какой-то детина наступил Рябову на руку ногою, — пришлось подняться. Всюду по редкой рощице видно было движение, ни едина душа уже не спала: кто бежал на Двину умываться, кто раздувал костер, чтобы скорее поспела кашица, кто покрикивал, какую кому делать работу.
Рябов потянулся, зевнул, умылся на Двине, помолился недлинно и только было хотел сказать «аминь», как незнакомый служилый уже потащил его за собою, торопя и понукая, к черной осмоленной яхте, что стояла близ дворца у новых досок причала.
Здесь тоже было много народу: катили на яхту бочки, таскали рогожные мешки, волокли берестяные коробья. Свитские в богатом платье работали, словно простые дрягили. И Рябову сделалось смешно, как все они чего-то боятся, поглядывают на яхту и все делают быстро, не мешкая. А как не видать их с яхты, так прячутся, да и судачат друг с другом.
На яхте, у сходен, держась рукою за снасть, стоял давешний длинноногий кудрявый царь-шхипер, толковал с посадским из Вавчуги — богатеем Осипом Бажениным. Другой Баженин, Федор, стоял поодаль, оттопырив ладонью ухо, слушал, что царь говорит с братом. Увидев Рябова, Апраксин показал на него Петру Алексеевичу. Тот громко спросил:
— Кормщик?
У Рябова сердце забилось быстрее, но он нарочно пошел степеннее, спокойно поднялся по скрипучим ступеням, поклонился и, взглянув прямо в выпуклые глаза царя, молвил по обычаю:
— Здорово, ваше здоровье, на все четыре ветра!
Царь, не улыбнувшись, кивнул:
— Ну, здорово!
Осип Баженин шепнул царю:
— Ныне первеющий по нашим местам кормщик. И роду доброго, государь, — от прадедов мореходы грамоту жалованную имеют от царя Ивана Васильевича…
Петр все смотрел на Рябова, на его широкие плечи, на крепкую шею, повязанную цветастым платком, на все его богатырское обличье, дышащее здоровьем и силой. Мгновенная улыбка тронула губы царя.
— На Соловках бывал ли?
Кормщик ответил не сразу — мимо по сходням с грохотом катили бочку, — не расслышал вопроса. Свитский, вынырнувший из-за плеча Осипа Баженина, услужливо растолковал:
— Государь спрашивает тебя, ездил ли ты на Соловки?
— На Соловки, господин, ездить не можно, — с достоинством ответил Рябов. — Ездить можно в санях, да в телеге, да в колымаге. А морем не шибко поездишь. Морем ходят да еще, коли под парусом, — бегают. А что до Соловецких островов — то я на них хаживал…
— Мореход! — сердито сказал царь свитскому. — До сих пор все ездишь!
Свитский обтер губы платочком, отступил осторожно, чтобы не досталось под горячую руку.
— Тебе здесь быть! — велел царь Рябову. — Останешься на сем корабле. Посмотри его со всем вниманием: хорош ли, ладно ли построен, легок ли будет в морском обиходе. Тебе кормчить, тебе его и знать. Иди работай!
Рябов поклонился, отошел к младшему Баженину, который, как все тугие на ухо, имел несколько робкое выражение лица, еще более усилившееся нынче от близости царя, свиты и от всего, происходящего на Мосеевом острове.
Младшего Баженина — Федора Рябов знал ближе и уважал больше, нежели Осипа: глаза у Федора смотрели мягко, на скулах горел нежный, девичий, как у Митрия, румянец, говорил он тихим, как бы надорванным тенорком и большие свои белые руки прижимал обычно к впалой груди. Но при всем том Федор был человеком далеко не робкого десятка, не раз по своей охоте хаживал с товарами — вместо приказчика — на дальние становища, умел обращаться с заморскими навигацкими инструментами и даже прошлым летом показывал Рябову, как надобно делать текены — чертежи кораблям.
Они поздоровались, отошли подалее, за бочки и тюки, наваленные свитскими. Солнце стояло уже высоко, Двина текла медленно, спокойно, новая яхта стояла почти недвижимо на тихой воде. Кормщик, щурясь на блеск воды и солнца, спросил у Баженина:
— Что за «Святой Петр»? Откудова пригнали? Где построена яхта?
Федор, подставляя ухо, переспросил, потом закивал, ответил не без гордости:
— Наша яхта, кормщик, на Вавчуге строенная, двинская. Все сами делали, никто не помогал.
И рассказал, что строена яхта корабельным мастером Тимофеем Кочневым. Дед Тимофея, Егор, когда-то в Печенгском монастыре делал лодьи для продажи. Те лодьи норвежины у монастыря покупали. Отец Тимофея на Соловецкой верфи немало трехмачтовых лодей построил. В кочневском роду художество это издавна. Он да еще Иван Кононович Корелин большие лодьи для морского ходу ладят лучше иных мастеров, они здесь самые первые по своему искусству.
— Оно так! — согласился Рябов. — Сам на их лодьях хаживал, дивился…
Издали доносился властный голос царя — свитские делали корабельное учение. Из-за тюков вышел Иевлев при шпаге, в кафтане, спросил:
— О чем беседуете?
— Да вот слушаю, как яхту сию строили, — сказал Рябов.
— Как же оно было? Я бы послушал.
Федор стал рассказывать в подробностях.
Строили судно иждивением братьев Бажениных, для пробы — совладают ли с кораблем новоманерным, небывалым, каких по Беломорью не делывали. Осип отписал на Москву, чтобы прислали иноземных корабельщиков Николса да Яна. Те стали собираться в дальний путь, да столь долго собирались, что Осип позвал к себе Кочнева, ударил с ним по рукам — строить яхту. Тимофей сам изготовил чертежи, Иван Кононович те чертежи проверил, отозвался одобрительно. Судно заложили. Работные люди — плотники, конопатчики, кузнецы — все двиняне, инструмент от уровня до топора тоже свой. Николс и Ян приехали по весне, долго не верили, что корабль строится русскими людьми без иноземцев, да пришлось поверить…
Яхту построили, отделали со всем приличием, дабы обрадовать Петра Алексеевича, отпраздновали спуск на воду. На торжестве присутствовал архиепископ Архангельский и Холмогорский, — Афанасий, несмотря на давнюю вражду с Осипом, яхту похвалил. Осип Андреевич сказал, что теперь начнет строить много других кораблей, Афанасий еще похвалил за старание.
При освящении судно наименовали «Святой Петр» — в честь государя Петра Алексеевича. Так решил Афанасий, и Осипу имя яхты очень понравилось. После торжества было пито два дня и одну ночь разгонную. Срамоту нагнал Осип на всю округу, — таков человек, удержу не знает ни в чем: нагой, как матушка родила, взгромоздился на коня, поскакал. В куростровском ельнике упал, жеребец его ушел домой. Осип отправился в Верхний посад, стучал в избы, плакался:
— Ой, женки, разлапушки, вынесите какую-никакую одежонку. Которая вынесет — женюсь! Ей-ей, женюсь…
Рябов, слушая Федора, крутил головой, похохатывал:
— От старый бес! И не занемог с той ночки?
— Где там!
Федор рассказывал без осуждения, — что, мол с него спросишь, коли таков на свет уродился…
— Да зайдем в избу-то, закусим, — спохватился Федор. — Небось, оголодали здесь на казенных хлебах. У нас всего напасено, куда как хватит.
Закусить пошли вниз, в камору, пестро и богато украшенную резьбою и лазоревым сукном. Здесь, на лавке, прикрытый до горла козловым одеялом, дремал бородатый человек, немолодой видом, с плешью, с острым, как у покойника, носом.
— Тимоха! — воскликнул Рябов, едва взглянув на спящего. — Кочнев!
— Он самый! — ответил Федор. — Вспомнил?
— Да как не вспомнить, коли мы с ним на Черной Луде почитай сорок дней едину морошку ели, да богу молились, да крест ставили. Привелось!
И Рябов, присев на корточки возле лавки, с ласковой улыбкою стал толкать Тимоху, таскать за бороду, пока тот не открыл глубоко ввалившиеся глаза и не вздохнул.
— Не признаешь? — спросил кормщик.
Слуга принес деревянную мису с двинскими шаньгами, облитыми сметаной, битой трески в рассоле, каши заварухи — горячей, с пылу с жару, густого темного пива в жбане. Иевлев сел за стол, Федор против него. Рябов подал Тимохе пива в точеной деревянной кружке, спросил:
— Так и не признаешь?
Тот все смотрел, моргая, потом сказал:
— Немощен я, куда мне…
Помочил усы в пиве и вновь улегся лицом к стене. Рябов, недоумевая, посмотрел на Федора. Тот просто ответил:
— Помрет скоро. Внутренность у него отбитая вовсе. Как яхту сию зачали строить, зашибли его полозом, поперек чрева полоз упал.
Кормщик хмуро сел к столу, налил себе пива, спросил:
— За каким же лихом мотаете вы его на корабле?
— То сам Тимофей приказал взять его на яхту, хоть бы даже и помирал вовсе. Да и понять душу мастера надобно: сам судно построил, все оно его рук дело. Быть бы ему наипервеющим корабельным мастером на Руси, коли бы пожил еще. Для сей яхты чертежи на песке хворостиной выводил, и все мнился ему корабль для океанского ходу, стопушечный, на три дека, — будто велено ему, Тимофею, строить. Грамоты знает мало, цифирь ведает чудно: что и вовсе не слышал, а что и крепко понимает; все мне бывало сказывал: «Считай, Федор, мыслимо ли кокоры врубить так-то, коли полоз поставим мы кораблю такой-то…»
Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота.
— Худо, Тимофей? — спросил Федор. — Может, попа покликать?
— А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! — сказал Кочнев. — Ну его к ляду, попа вашего…
И опять застонал.
— Не признаешь меня, мастер? — спросил Иевлев.
Кочнев не ответил — задремал.
— Оживет еще Тимофей! — негромко сказал Рябов. — Я ихнюю породу знаю — жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят…
— Как с точильными работами справились? — спросил Иевлев. — Дело куда как нелегкое…
— А братец сам точить зачал, — ответил Федор. — Ему как в голову что зайдет — никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит — нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец — на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. «Точить, спрашивает, можешь?» — «Отчего, — отвечает мужичок, — отчего и не мочь? Можем. Такое наше дело, чтобы, значит, точить». А Осип ему: «Блоки корабельные будешь точить». Мужик, известно, блоки в глаза не видывал. Тут в помощь Тимофей кинулся: так, дескать, и так делай. А братец свое: «Коли выточишь — озолочу, коли не осилишь — повешу!»
Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно — чайкам.
— Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил.
— Здесь мужичонко-то? — спросил Иевлев.
— А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит — корабельный, мол, тиммерман Шуляк.
Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка.
— Братец мой, он, коли подумать, со своим звероподобием — чистый злодей. А ведь без злодейства разве раскачаешь наши-то края придвинские? Сто лет скачи — не доскачешь, мхи, болото — тундра, одним словом. Комарье насмерть заедает, волки стаями ходят. А с моря-то дует, дует…
Выражение робости вдруг исчезло с лица Федора, взор его блеснул, голос стал сильнее.
— С моря тянет, тянет! — сказал он. — Ох, господин, не знаю вашего святого имечка. Тянет с моря, зовет, манит оно, море. Вот сию яхту построили, — может, и комом первый блин, да ведь первый. И по нем видно, что способны настоящие суда строить, да с пушками. Добро бы море было не наше, добро бы деды наши на Грумант не хаживали, добро бы мозгов у нас не хватало, али народ наш беломорский моря бы боялся. Нет, не боязлив помор, смел, крепок да честен — ништо ему не страшно. Ходи мореходом. Так нет того — рыбачим да промышляем, а идут к нам иноземцы на своих кораблях. Посмотришь — горько станет…
Федор задумался, подперев голову руками. Сильвестр Петрович медленно потягивал пиво, тоже думал. В это время наверху барабаны дробью ударили тревогу — алярм. Иевлев поднялся, за ним пошли Рябов с Федором.
Под барабанный бой, под завывание походных рогов, под пение дудок царские потешные со свитскими и с дородными боярами, крякая и ругаясь, тащили с царских стругов на карбасы, шняки и лодьи — пушки, старые ржавые кулеврины и гаубицы, доставленные царским караваном водою из Москвы. В лозовых корзинах волокли блоки, выточенные царевым иждивением, бочки с порохом — для нового корабля, бухты каната, самопалы — для команды. Петр, в поту, с сердито-веселым выражением круглых выпуклых глаз, осторожно, на животе перетаскивал в лодью кошели с осветительными бронзовыми фонарями, сумки с бомбами — очень дорогими и опасными для перегрузки. Ни один человек не оставался без дела, по крайней мере на виду у царя, — все либо работали, либо делали вид, что работают. Даже старый Патрик Гордон что-то подпихивал плечом и грозился бранными словами.
Наконец флотилия, состоящая из карбасов, стругов, лодей, под командованием Гордона, которого Петр почтительно называл контр-адмиралом, отправилась с Мосеева острова к Соломбале. Там готовился к спуску еще один корабль…
И вице-адмирал Бутурлин, и контр-адмирал Гордон, и адмирал Ромодановский побаивались воды даже на Двине, и каждый покрикивал, чтобы солдаты гребли осторожнее, не торопились и не раскачивали суда.
В пути великий шхипер Петр Алексеевич и Патрик Гордон сидели в карбасе на одной лавочке и, словно два школяра, листали книгу — свод корабельным сигналам. Петр разбирался, какой сигнал что обозначает, Гордон кивал или вдруг спорил. Здесь же стали писать свои сигналы: по одному пушечному выстрелу с адмиральского корабля — все должны собираться к завтраку или к обеду; если адмирал даст два выстрела, высшие офицеры должны без промедления идти к господину адмиралу на совет; три выстрела на адмиральском корабле обозначают, что адмирал бросает якорь, — так надлежит делать и всему флоту. Пальба из всех пушек на флагмане — сигнал сниматься с якоря. Если же ночью с каким-либо судном случится несчастье, то ему следует поднять на мачте фонарь и сделать один пушечный выстрел.
Рябов сидел на корме, слушал, мотал на ус, думал: «Словно ребятишки… Все ладно, да где флот? Чудаки-человеки!»
Он покрутил головой, крикнул гребцам:
— Навались! Разо-ом!
Гребцы навалились, карбас вырвался вперед…
В Соломбале воевода Апраксин торжественно повел царя и свиту к почти законченному строением кораблю. Две малые пушки не враз ударили салют в цареву честь, эхо раскатилось над Двиною. Возле корабля у лестницы стояли два иноземца в кожаных шитых красным бисером жилетах, один — кривоногий, низкорослый, другой — дородный, жирный, с тремя подбородками, корабельные мастера — Николс да Ян. Царь обнял их, потом обежал корабль кругом, раскидывая ногами золотистое щепье. Вернувшись к лестнице, распихал иноземцев, взобрался быстрыми ногами наверх и вдруг аукнул с верхней палубы, как мальчишка. Еще через малое время раскрасневшееся лицо его мелькнуло в пушечном окне слева, потом справа. Завизжало железо — царь пробовал затворы на портах, ладно ли запираются. Потом закричал сердито — звал наверх Лефорта, Федора Юрьевича Ромодановского, Шеина, других свитских.
— Хорош кораблик-то! — сказал Рябов старичку плотнику, спокойно полдничающему на бревнах. — Кто строил?
— Николс да Ян.
— Откудова они взялись?
— Известно, откудова немец берется. Из-за моря.
— Сим летом?
— Сим летом они на Москве были.
— Когда же поспели построить?
— То-то, брат, и загадка. Таков иноземец человек: хоть и нет его, а он есть, хоть и не он делал, а выходит — он. Одно слово — фуфлыга.
Рябов подсел к старичку на бревна. Тот спросил, кивнув на корабль, что стоял на стапелях, почти готовый к спуску:
— Царь там?
— Царь.
— Я и то слушаю — шумит. Ну, коли шумит, — царь. Должность его такая.
Посидели, помолчали. С лодей, с карбасов тащили на строящийся корабль пушки, порох в картузах, выточенные самим царем на Москве блоки, вытканные на Хамовном дворе на Москве же парусные полотна, канаты, спряденные на Канатном дворе в Белокаменной.
— Вишь, товару-то! — сказал плотник. — Сей поболее яхты-то! Истинно корабль!
Он попил воды из корца, спрятал ножичек, которым резал шаньгу, рассказал:
— Ждали мы ждали Николса да Яна о прошлом годе — нет мастеров. А лес лежит — тоже ждет хозяина, мастера. На диво лесины, одна к другой, словно бы жемчужины. На Лае-реке рублены, зимней рубки — ни кривулины, ни гнилости, ни свили. Уж такая корабельщина — лучше не бывает. Глядел я глядел — осмелел, да к самому воеводе — к Федору Матвеевичу. Так, дескать, и так, не сплавать ли мне в Лодьму, да не привести ли мне сюда достославного мастера Ивана Кононовича. Воевода наш вострепетал весь. «Да голубь мой, говорит, да вызволь из беды, говорит, нету Николса да Яна, а царь с меня спрашивает. Вези Кононыча, озолочу!» Ну, снарядился я морским обычаем, поднял парус и отправился. Отыскал Кононыча. Вишь, песочек здесь?
— Где?
— Да вот крыша над ним на столбушках наведена!
— Ну, вижу.
— Тут ему и рождение было, кораблю нашему. Уровнял Кононыч сей песок и стал на нем посошком своим план судну делать. Ширину корабля клал в треть длины. А высота трюма — половина ширины. На жерди рубежки нарезал и шпангоуты рассчитал. Шестнадцать ден считал. Дружок у него, мастер тоже — Кочнев-от, яхту строил «Святой Петр», не здесь, а подалее, на Вавчуге, у Баженина. Так они, мил человек, все советовались. То так прикинут, то эдак. И Баженин Федор с ними — помогал… А возле песка ихнего воевода приказал стражу поставить, солдатов с алебардами, чтобы кто чего не попортил. Сам с ними тоже все дни бывал…
— Понимает в корабельном строении? — спросил Рябов.
— Ничего, мужик с головой. Более спрашивает: оно тоже для воеводы дело хорошее — спрашивать. Ну, лекалы сколотили, пошла работа: печи поставили водяные с котлами — доски парить. Вишь, какой корабль построили — облитой весь, почище яхты, — а? Как досками обшивали, так словно бы кожу натягивали — таковы мягки. Сделали почитай что все, — тут и объявились Николс да Ян. Ну, ремесло свое знают, ничего не скажешь, да ведь корабль готов был. Они сразу Ивана Кононовича чуть не в толчки, сами, мол, управимся, иди себе, дед! Поклонился кораблю Иван Кононович большим обычаем, посошок взял, топор свой за пояс заткнул, обладил свой карбас, да и обратно в Лодьму…
— А Николс да Ян?
— Здесь они. Им почет, им ласка, им жалованье царское. Так от века заведено: скажешь, что простой корабельщик с Лодьмы корабль выстроил, — как на тебя глянут? А скажешь Николс да Ян — и ладно будет.
Рябов вздохнул, поднялся:
— Где же Иван Кононович? Ужели и спуска не увидит?
— Сказывал, что домой собрался, а правду не ведаю. Может, и посмотрит спуск издалека. Человек же…
— Денег-то ему воевода дал?
— Денег дал, — нехотя ответил старик, — да что ему в деньгах. Обидно мастеру.
Рябов пошел к кораблю, поднялся на палубу.
Петр Алексеевич ругал Апраксина, что корабль еще не готов, воевода отговаривался: гвозди-де не подвезли, да блоки долго держали, да парусину спервоначала прислали не такую, как нужно. Мастера Николс да Ян тоже оправдывались — очень плохо работают русские плотники, нерадивы, более говорят, нежели делают. Апраксин вдруг вспылил, крикнул иноземцам:
— Вы бы помалкивали, господа достославные! Сколь времени мы вас ждали?
Николс да Ян сразу обиделись, Петр Алексеевич примиряюще спросил:
— Когда же спускать станем?
— Дня через три, не ранее! — ответил Федор Матвеевич. — Недоделано больно много, великий шхипер. А нынче на яхте походить можно. День погожий, морянка подувает…
Позже, проходя по шканцам, Рябов услышал, как Апраксин всердцах рассказывал Иевлеву:
— Давеча говорю, что-де Николс и Ян почти ничего для корабельного строения сделать не успели, — великий шхипер смеется. Не верит…
На строящемся корабле поработали до полуночи и только поздней ночью, не чуя ног от усталости, отправились на Мосеев остров. Царь сидел в карбасе неподалеку от Рябова, смотрел то на Соломбалу, где стоял на стапелях корабль, то на Мосеев остров, где тихо покачивалась у причала яхта «Святой Петр».
— Два еще мало! — сказал Гордон. — Но два уже хорошо… Два еще не флот, но два — почти эскадра.
4. Разные есть ветры…
С утра царя-шхипера не было видно, бояре — побогаче и постарше — ушли во дворец, прочие свитские полдничали на солнечном припеке: резали копченого гуся, выпивали из склянницы по кругу. Один, тощий, подобрав колени, уперся в них бородою, нехотя жевал пироги, тоскливо глядел на двинский простор. Другой, сидя рядом с ним, негромко говорил: