— Поглядывай!
   — Слушай!
   И сильный низкий бас конного пристава:
   — Святой Николай-чудотворец, моли бога о нас! Похаживай, хожалые!
   Сильвестр Петрович подсел к Апраксину, спросил шепотом:
   — Чего стряслось, Федор Матвеевич?
   — Все то же… На иноземцев челобитная. Серебро льют не серебряное…
   Виниус дочитал. Петр молча стал набивать трубку. Виниус покашлял. Царь сказал угрюмо:
   — Одного виноватого схватишь, другие — неповинные — испугаются, убегут за море. А мне мастера вот как нужны, искусники, корабельщики, лекари, рудознатцы. Сколь вам долблю в головы ваши медные: на Руси иноземцев издавна не терпят, не верят им нисколько, мы с тем обычаем, богу помолясь, накрепко покончим. Шишами называют, ярыгами заморскими, а то еще фря, али фрыга. Что за слова-то? Кто выдумывает? Для чего непотребство чинится?
   Иевлев поднялся с места, подошел к царю. Петр Алексеевич взглянул на него коротко и, словно бы угадав несогласие со своими мыслями, продолжал говорить еще круче, злее:
   — Нынче то и слышу, что жалобы. Не могут-де своими кораблями к нам хаживать, утеснения терпят великие. Шхипер достославный, давешний добрый советчик, не раз дружелюбство свое показавший, господин Уркварт, со слезами клялся, до того дошло, что некий свитский облаял его поносным скаредным словом шпион, что означает пенюар. И всяко ему грозился — сему негоцианту и мореплавателю, дабы оный Уркварт к нам более не хаживал. Я ему, стыдясь сей беседы, допроса не стал чинить — кто сей свитский, но вам говорю: еще услышу, не помилую. Слово мое крепко!
   — Еще читать? — спросил Виниус.
   — Об чем?
   — Разные, государь, до тебя нужды…
   — Погоди…
   Встал, походил, остановился перед Иевлевым.
   — Тебе чего надо?
   — Государь…
   — Ну? — крикнул Петр.
   — Государь, Крыков поручик…
   — Что Крыков поручик? — бешено спросил Петр. — Невиновен? Заступаешься? Мне за Крыкова, таможенного ярыги, всей торговли заморской лишиться? Заступаешься, заступник? Ой, Сильвестр, смел больно стал!
   Губы его прыгали, лицо сводила судорога. Сильвестр Петрович побелел, стоял неподвижно. Виниус испуганно попятился.
   Вдруг Меншиков крикнул диким голосом:
   — Караул, горю! Тушите, братцы…
   Петр круто обернулся. Меншиков действительно горел: вспыхнула на нем одна лента, потом другая. Петр рванул скатерть, накинул на него сверху, Апраксин плеснул квасу из жбана. Меншиков прыгал по палубе, орал благим матом…
   — Тетеря сонная! — проворчал Петр. — Увился лентами, словно баба…
   И приказал:
   — Спать! Утром со светом побужу всех!
   Александр Данилович, охая, подмигнул Иевлеву, сказал шепотом:
   — Ну, ловко? Ты, Сильвестр, за меня век бога молить должен. Никак они не загорались, ленты проклятые… Ох, служба наша, и-и-и!

4. Встретились

   Они встретились, почти столкнулись у сходен царевой яхты «Святой Петр». Антип — в новой шапке, в новом, тонкого сукна кафтане, в бахилах, за ночь сшитых для сего случая, и Рябов — простоволосый, перепачканный варом от канатов, с которыми занимался на яхте…
   Бояре с царем стояли неподалеку на юте яхты. Апраксин был у сходен наверху. Шеин, Гордон и Лефорт, переговариваясь, медленно шествовали от дворца к берегу.
   Антип огляделся.
   Драться? Да разве можно, когда сам царь поблизости? Да если бы и можно, разве Ванька себя в обиду даст? Вскричать? Засмеют — дело верное. Да и что вскричать? Что дочку увел и свадьбу сыграл?
   Багровея, Антип крепко стиснул узловатые кулаки.
   Кормщик взглянул ему в глаза, уважительно, глубоко поклонился.
   — Кланяешься? — тихо спросил Антип. — Змей подколодный…
   — Прости, батюшка! — сказал Рябов непонятным голосом: то ли вправду смиренно, то ли насмехаясь.
   — Я те прощу! Землю грызть у меня будешь! Кровью умоешься, тать, шиш, рыло твое бесстыжее.
   — Ой ли, батюшка? — уже с нескрываемой насмешкой, но все еще кротким голосом спросил Рябов.
   Апраксин сверху окликнул:
   — Антип, что ли, Тимофеев?
   Антип испуганно обдернул кафтан, стуча бахилами, словно кованая лошадь, взошел на яхту. Широкое лицо его, окаймленное светлой с проседью бородою, горело, как после бани. На ходу оглянулся. Рябов спокойно беседовал с Федором Бажениным. Так, едва дыша от бешенства, не успев остыть, Тимофеев предстал перед Петром.
   Позванный пред царские очи, он подумал было, что зовут его по торговым делам, и шел купцом-рыбником. Но царь о рыбе не обмолвился ни словом, а спросил только, умеет ли Антип читать карту и знает ли компас?
   — Тому делу мы издавна песнословцы! — непонятно ответил Антип.
   — Чего? — строго спросил царь.
   — Богопремудростью и богоученостью сей издревле приумножены! — еще более загадочно ответил кормщик.
   — Ты не дури! — велел Петр. — Говори просто.
   Антип растерялся — как с царем говорить просто? И сказал:
   — Ведаю, государь, и компас, и карту могу читать.
   — То-то. Большие корабли важивал?
   — Важивал, государь, в допрежние времена.
   — С яхтой совладаешь?
   Антип на мгновение струхнул, подумал и ответил, что, надо быть, совладает.
   Помолчали.
   Царь спросил, кто наипервеющий кормщик в здешних местах.
   Антип покосился на Рябова, что стоял внизу у сходен, ответил раздумчиво:
   — Панов был, — его море взяло. Мокий дед, — тоже море взяло, Никанор Суслов стар стал. Из молодых есть…
   Он помедлил, добавил тихо:
   — По правде, государь, лучше Рябова Ивана не сыскать кормщика.
   Царь с высоты своего огромного роста с недоумением посмотрел на Антипа, сказал, пожимая плечами:
   — Да как с ним пойдешь, коли он карте доброй не верит!
   — Мужик бешеный! — согласился Антип. — А кормщик наипервеющий, лучшего не сыщешь, государь. Каждому дорого на твою яхту кормщиком стать, велика честь, и я бы век бога молил, коли бы довелось мне с тобой в море выйти, да по совести — не тягаться мне с Иваном. Годы мои большие, государь, помилуй…
   Он поклонился низко: было страшно вести цареву яхту, да еще по некой карте, которой и Рябов не верит. Пусть будет Ваньке честь, зато с него и шкуру спустят — с охальника, поперечника, своевольника.
   — Годы твои немалые, да опыт твой велик! — сказал царь. — Пойдешь кормщиком на нашей яхте, отправимся мы поклониться соловецким угодникам — Зосиме и Савватию…
   — Так, государь! — ответил Антип.
   Сердце в груди колотилось. Сколь долгие годы он и в море-то не хаживал! Ох, лихо, ох, недобро, ох, пропал Антип! Ладно, ежели вот так погода продержится! А ежели, упаси бог, взводень заведется? Падера падет? Задуют ветра несхожие, недобрые? Тогда как?
   Петр пошел в каюту, Антип проводил его взглядом, кинулся к Федору Баженину просить совета, как быть, что делать? Но Федор стоял с Рябовым, а ждать у Антипа не было сил. Подошел. Федор, ласково глядя добрыми глазами, дотрагиваясь до Антипа белой рукою, утешил, сказал, что авось все ладно сойдет, не един он, Антип, на яхте будет, найдутся добрые советчики. Тимофеев горестно затряс головой, отмахнулся. Тогда неторопливо, разумно, покойно заговорил вдруг Рябов:
   — Ты, батюшка, зря закручинился, всего и делов, что давно в море не хаживал, в купцы подался. А был кормщиком — любо-дорого, я с малолетства помню, как на луде ударил тебя взводень…
   Антип повернулся к Рябову, вздохнул всей грудью, сам вспомнил ту треклятую осень, вспомнил Рябова еще сиротою-зуйком.
   — Огрузнел малость, — говорил кормщик, — а как в море выйдешь, живо молодость к тебе, батюшка, возвернется. Одно плохо — карта иноземная, да ты по памяти пойдешь, чай не позабыл путь на Соловецкие острова. А коли позабыл, принесу я нынче берестяную книгу, ты грамоте знаешь…
   Антип сказал гордо:
   — Чему быть — тому не миновать. Что сбудется — не минуется. Я об тебе говорил, да ты мужик бешеный, заспорил, что ли, с государем? Карта иноземная — заешь ее волки! Что как заставят по ней идти?
   — А ты по-своему, батюшка!
   — Отберут штурвал, тогда как?
   — А ты, батюшка, по-своему, да как бы и по-ихнему. Зря я об карте-то и сказал давеча, не сдержался, кровь закипела. Видать, без хитрости не проживешь…
   Тимофеев вздохнул, зашагал домой за узелочком, да чтобы еще подумать наедине, в тишине, обмозговать все, что ожидает в море, порыться в своих старых картах… По дороге ругался на себя:
   — Дурак старый, рыл другому яму, сам в нее и ввалился, теперь вылезай, коли можешь, а коли не можешь — никто по тебе не заплачет…
   Во дворе ни за что ни про что накричал на работника, пнул цепного пса, в избе встал на колени перед кивотом молиться, сипато пропел один псалом, опять рассердился, что глупо говорил с царем, слова какие-то никчемные произносил: «богопремудрости, песнословцы». А Ванька каков есть, таков он весь, как на ладони, еще утешал давеча, да по-доброму, а не по-злому…
   Забыв молиться дальше, стоял перед кивотом, размышлял: и чего дочку проклинал? Мыкаются по людям, угла своего нет, сам бобылем старость доживает…
   Засосало под ложечкой. Поел моченой брусники — не помогло. Тогда понял — душа болит, брусникой тут не отделаешься. Лег на лавку и стал вспоминать, как бывало кормщиком приходил с моря, как бежали за ним мальчишки, заглядывали в лицо: пришел с моря сам Антип, был великий шторм, а он хоть бы что! А нынче? Что нынче? Горшок денег в подпечке закопан?
   Сам собрал себе узелок, думая с грустью: ему-то, Ваньке, небось, Таисья собирает. Завязал узел, пошел размеренным шагом, как в давние годы, по пути думал: Крыков, вот, Афанасий Петрович, был поручиком, стал ныне капралом, ежели и дальше так будет справлять цареву службу, дослужится и до солдата, а там недолго и в колодники попасть. А Ванька, народ говорит, вверх поднимается — с царевыми людьми днюет и ночует, из монастырского строгого узилища рыбарей освободил — значит, в большой силе человек. Может, суждено Ваньке Рябову немалое плавание?
   Да и чем он плох, чем уж так не угодил кормщик Рябов?
   Может, помириться?
   У кружала постоял — не выпить ли крепыша для силы в жилах, но раздумал, давно не пил и не те годы, чтобы Тощаково пойло на пользу шло. Попил у женки на перевозе игристого пенного квасу, велел деду Игнату везти на Мосеев остров. Дед повез со всем почтением — в Архангельском городе Антип Тимофеев был не последним человеком.
   На яхте — у штурвала, на солнышке — прилег поспать и проснулся, когда собирались отваливать. Уже гремели доски сходен, царь кричал в кожаную говорную трубу, какие концы где отдавать, свитские в Преображенских кафтанах быстро, ловко работали за матросов, по палубам, по шканцам бегали босые морского дела старатели, работали корабельную работу.
   «Где же Рябов?» — с испугом и тоской подумал Антип, поднимаясь на ноги.
   — Тут я, тут, батюшка! — как бы читая в его голове, откликнулся Рябов.
   Он сидел поблизости, на бухте каната, веселыми глазами смотрел по сторонам, как работают на корабле царские свитские вперемежку с беломорскими рыбаками. Царь все кричал в трубу, скрипели блоки, лодья на веслах вытягивала яхту на двинский стреж…
   — Что ж, батюшка, становись к делу! — негромко сказал Рябов.
   Антип перекрестился, положил руки на штурвал. Все шире и шире делалась полоса воды между пристанью и яхтой. С криком летали чайки, низко проносились над судном, снова вздымались в небо. Антип еще переложил штурвал — яхта выходила на стреж полноводной Двины.
   — Вишь, как ладно выходим! — опять сказал Рябов. — И ветер нам добрый, и кормщить ты, батюшка, не отучился. Погоди, еще поведешь артель, таких кормщиков у нас поискать…
   Антип самодовольно улыбнулся, расставив ноги пошире, ответил басом:
   — Авось, управимся…

5. Трудное плавание

   Испанец Альварес дель Роблес прибыл на цареву яхту торжественно и был принят с почетом, подобающим многоопытному и ученому навигатору. Разложив на столе в царской каюте голландские карты Белого моря, дель Роблес сказал с важностью:
   — Сии карты, великий государь, доставлены на нашем «Золотом облаке», и хоть мы ими не пользовались, но можем поручиться в их верности, ибо изготовлены они достоуважаемым и непревзойденным мастером и искусником, который столь искушен в своем деле…
   Федор Баженин вежливо, но твердо перебил испанца:
   — Карта, что разложена здесь, неверна!
   Петр сердито спросил:
   — Тебе-то откуда ведомо?
   — Ведомо, государь, не раз хаживал сим путем. Горло показано на голландской карте верно, а что до пути на Соловецкие острова — ложно. Летний берег — ишь куда заворачивает. И Унская губа не здесь, не знают иноземцы наших мест, из головы придумали карту…
   И отошел от стола.
   Ромодановский, сбычившись, оглядывал людей — кого винить? Меншиков наклонился к Нарышкину, сказал нарочно испуганным голосом:
   — Потонем, боярин, ей-ей потонем. Давеча курица петухом кукарекала, верная примета…
   Нарышкин шепнул соседу, Стрешнев широко, истово, с испугом в глазах перекрестился, думный дьяк Зотов махнул в ожесточении рукой — пропали, мол, чего теперь и толковать, коли пути своего не знаем. Потешные мореходы Воронин, Иевлев, Апраксин недоуменно переглядывались. Преосвященный Афанасий хохотнул:
   — Шиш он, а не шхипер, иноземец ваш достославный. Кликните кормщика, с ним говорить надобно, а не с сим голоногим…
   Иевлев привел Рябова, тот принес узелок, осторожно развязал, положил на стол книгу в старом кожаном переплете, открыл. Петр, низко склонившись, быстро вслух прочитал:
   «Сие мореходное расписание составлено честно и верно добрым порядком, по которому мореплаватели, морского дела старатели, находят все опасные в плавании места и через то сберегают свою жизнь…»
   Царь поднял голову, коротко взглянул на Рябова, вздернул плечом, стал листать книгу дальше, отыскивая карты: нашел одну — впился в нее глазами.
   — Откуда сия книга? — спросил Апраксин.
   — У вдовы отыскалась! — ответил Рябов. — Был кормщик славный дед Мокий, взяло его море, сам он грамоте знал, писал.
   — Лоция! — сказал Петр веселым громким голосом. — Слышь, Сильвестр Петрович…
   И опять стал читать вслух, сбиваясь на незнакомых словах:
   «Как Двина располонится и на своих судах торопимся вослед за льдиной. Губой и мимо Зимний берег весело бежим, что поветерь поспособная и быстрина несет. У Орловских кошек хоть торсовато, а салма сыщется, проскочим». Что за салма?
   — А пролив, по-нашему — салма! — сказал Рябов.
   — Пошто сказано здесь про камень подводный — «токмо неуверенно»? — спросил Петр, тыкая в лист книги пальцем.
   — Я, государь, грамоте не знаю, — сказал Рябов, глядя в румяное лицо царя. — А коли пишут «токмо неуверенно», то означает, что сей морского дела старатель в обман плавателя не вводит и лишь упреждает для всякого опасения…
   Лоцию читали долго, пока не изменился ветер и не запенилось гребешками море. Перед тем как уходить из каюты наверх, Петр велел Иевлеву спрятать книгу в надежное место. К вечеру яхту стало так швырять, что дель Роблес оробел и для бодрости выпил рому. Дважды дед Федор и Рябов предупреждали испанца, что надо сбросить паруса, неровен час ударит торок, как бы не случилось греха. Дель Роблес не слушался. Торок действительно ударил, неубранный парус лопнул с грохотом, подобным пушечному выстрелу. Снасти со свистом рубили воздух, пенный сердитый вал перехлестнул шканцы, унес зазевавшегося рыбацкого сына Мотьку, бочку с крупой, запасные лоски. Антип стоял у штурвала неподвижно, глаза его смотрели твердо, ставил судно поперек волны, как в давние молодые годы. Рябов подошел к нему близко, спросил:
   — Может, отдохнешь маненько, батюшка?
   — Успею!
   Иподиакон и ризничий владыки Афанасия ревели на палубе молебен о спасении христианских душ; бояре, подвывая от страха, мелко крестились, сулили богу ослопные свечи, коли достигнут твердой земли, мешали матросам, вопили, чтобы заворачивать к берегу. Афанасий с Патриком Гордоном стояли у мачты, оба простоволосые, словно рубленные из дуба, ругались о вере. Гордон путал русские фразы с латынью. Афанасий, утирая лицо от соленых брызг, слушал внимательно, иногда вдруг яростно возражая.
   — А ты… сердитый! — сказал Гордон.
   — Ныне укатался, в старопрежние времена, верно, грозен был.
   — Это ты кому-то вырвал бороду на соборе?
   Афанасий добродушно засмеялся:
   — Бешеный расстрига Никита Пустосвят в Грановитой палате на меня кинулся, да и ну рвать мне бороду. Ходил я с босым рылом, стыдобушка. Припоздал маненько, как бы знатье — я бы ему, собаке, сам первый бородищу вытаскал…
   — И католики и протестанты — все дерутся, — произнес Гордон. — Нехорошо…
   — А ты разве не дерешься?
   — Я не поп.
   — А попу и подраться нельзя? Вон, ты енерал, а я поп, возьмемся на земле в пристойном месте — кто кого одолеет? Шпагой-то я колоться не научен, а вот на кулачки — поспособнее. Выйдешь со мной, а?
   Гордон не ответил, стал всматриваться в берега, о которые с грохотом разбивались могучие морские валы.
   — Жить-то не скучно тебе, енерал? — спросил Афанасий.
   — Бывает скучно очень! — сказал Гордон.
   — И мне тяжко бывает. Так-то тяжко. Для чего, думаешь, оно все? Нет, не умилительно, нет…
   Подошел Петр, покусывая крупные губы, стал всматриваться, не откроется ли залив, чтобы отстояться, спастись от шторма.
   — Гони вон, государь, шиша проклятого, фрыгу, — сказал Афанасий, — какой из него шхипер? Ставь Рябова шхипером — спасемся. Кормщик толковый, иноземец ему только мешает. Ей-ей так…
   — Иноземец — шиш? — спросил Гордон.
   — Фрыгой еще прозываем, — с усмешкой ответил Афанасий.
   — Я тоже фрыга?
   — А бог тебя ведает, — сощурившись на Гордона, сказал владыко. — Мы с тобой хлеба-соли не едали, делов не делывали…
   Петр послушался Афанасия, велел испанцу отдать Рябову говорную трубу. Рыбаки побежали по палубе быстрее, бестолочь кончилась, люди понимали командные слова. Что было непонятно потешным — переводил Иевлев. Апраксин, Воронин, Меншиков взялись крепить грузы, чтобы не пробило борт. Даже жирный Ромодановский тянул с Семисадовым снасть — спасался от гибели в пучине. На корме царский поп Василий придумал исповедовать и причащать желающих, но таких не находилось. Дед Федор было собрался, но за недосугом позабыл. Никита Зотов, пьяненький, сидел в углу за бочками, попивал из штофа, манил к себе пальцем попа Василия: выпьем, мол, батя, вдвоем, все веселее будет. Чтобы не смыло волной, Стрешнев привязал себя веревкой к кулям, кули мотало по палубе, Стрешнев выл…
   — Худо? — спросил Афанасий у Рябова.
   — Вон они, Унские рога, открылись! — сказал Рябов. — Вишь, мыс Красногорский рог? Вишь, гора Грибаниха? А вон Яренский рог. Антип туда идет. Камни там подводные, ежели на камни не кинет волною — проскочим. Проскочить, верно, нелегко. Вишь, пылит буря…
   В мелком дожде, в водяной пыли мощные валы накатывались на прибрежные камни, взмывали кверху, изжелта-белая пена бурлила у берегов. И чем ближе подходила яхта к спасительной гавани, тем яснее было видно, как трудно войти в нее так, чтобы не ошибиться стрежем и не сесть на подводные скалы.
   Сбросив с широких плеч насквозь промокший кафтан, в рубахе, расстегнутой на груди, в рыбацких бахилах, с сизыми от холодного ветра щеками, спокойный, негнущийся на визжащем штормовом ветру, Антип неподвижно стоял у штурвала, меряя взором несущиеся навстречу берега Унской губы.
   Все затихли вокруг.
   Никто даже не крестился в эти страшные секунды. С дикой силой несла буря утлое суденышко, как казалось, прямо на камни. Ветер визжал, выл, стонал на тысячи ладов. Грохотали волны, разбиваясь о черные камни, и нельзя было поверить, что судно избежит сокрушительного последнего удара…
   — Куда? — спросил Петр, остро вглядываясь в Антипа.
   — Куда надо, государь, — почти спокойно ответил Тимофеев.
   — На подводные камни идешь! — крикнул Петр.
   И, сделав еще шаг вперед, он крепко схватил штурвал.
   — Уйди, государь! — с суровой силой велел Антип. — Мое тут место, а не твое. Знаю, что делаю!
   Петр попятился, Антип все еще медлил. Сузив глаза, рассчитывал бег судна, волну, силу ветра, стреж, безопасный от подводных камней. Он словно целился. Так целится стрелок в идущего на него медведя: промахнулся — смерть…
   Со скрипом, со скрежетом завертелся штурвал, яхта почти легла на бок, буруны на черной подводной скале остались слева, Антип резко переложил штурвал еще раз, судно шло стрежем, опасность была позади, ветер шумел не так свирепо, Антип обходил другой ряд камней. Впереди во мгле показались строения Пертоминского монастыря, деревянная, почерневшая от времени звонница, купола, стены…
   Рябов хлопнул Антипа по плечу, тот обернулся — бледный, похудевший, словно другой человек.
   — Ну, батюшка! — сказал Рябов. — Кормщить тебе еще и кормщить! Рано на печь засел…
   — Бери штурвал! — ответил Антип. — Глотка пересохла!
   Дед Федор подал ему в кружке воды, он выпил залпом, помотал головой. В это время царь взял его за локоть, другой рукой обнял за шею, наклонился, поцеловал трижды, приказал, чтобы принесли водки.
   — Шапку ему мою да кафтан! — крикнул Петр.
   Меншиков, улыбаясь веселыми глазами, стоял неподвижно, на подносе держал стаканчик с водкой и кренделек. Антип выпил водку, утер бороду, стал натягивать на себя царский кафтан. Кафтан был ему велик, старик стоял смешно растопырив руки, моргая распухшими усталыми веками. Меншиков подал шапку. Антип взял ее обеими руками, нахлобучил на сивую голову, вновь застыл. Петр порылся в кошельке, протянул Антипу червонец.
   — Ну, что ж… — сказал Антип. — Сколько годов прожил, не напивался, нынче согрешу за твое, государь, здоровье. Прости!
   Петр засмеялся, ответил осипшим на ветру голосом:
   — Нынче все согрешим, кормщик! Когда и согрешить, как не сегодня…
   После того как царь и свитские сошли с яхты, Рябов с усмешкой сказал Антипу:
   — Может, батюшка, ради нынешнего дня и нас с Таисьей простишь?
   Антип подумал:
   — Может, и прощу. Сымай с меня кафтан царский, — день будний, что его затаскивать. Шапку прячь. А червонец пропьем!

6. «Дружелюбно учаша»

   — Баню, баню спехом топите! — велел Петр игумну Пертоминского монастыря и, согнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку, вошел в низкую, теплую, душную келью.
   На звоннице неистово, вперебор, весело, словно на пасху, били колокола, иноки-рыбаки стояли в монастырском дворе открыв рты, верили и не верили, что сам царь Петр Алексеевич пожаловал в их бедный, заштатный монастырь. А Александр Данилович Меншиков уже распоряжался и приказывал, как и чем потчевать государя, куда везти бревна для креста, который срубит сам Петр Алексеевич в ознаменование своего чудесного спасения, где быть царской спальне, куда разместить намокших и продрогших свитских. Бояре постарше умильно молились на паперти монастырского храма, прикладывались к каменным ступеням, крестились, рыдая счастливыми слезами, ругали напуганного монастырского ктитора, что нет в монастыре дорогих ослопных свечей…
   В море попрежнему свистел ветер, вздымал пенные черные валы, волны тяжело ухали, разбиваясь о берег. Серые тучи быстро неслись по небу, иногда вдруг проливался короткий ливень, потом небо вновь очищалось, светлело…
   Старенький инок с детским взглядом голубых глаз поклонился Иевлеву и Апраксину, повел за собою в келью на отдых. Здесь, на широкой лавке, укрывшись кафтаном, положив голову на дорожную подушку, спал человек крепким молодым сном…
   — Кто таков? — спросил Апраксин инока.
   Инок не успел ответить, Сильвестр Петрович узнал князя Андрея Яковлевича Хилкова, весело тряхнул его за плечи, велел вставать. Хилков сонным взглядом долго смотрел на Иевлева, потом воскликнул:
   — Мореплаватель достославный?
   И вскочил с лавки, радуясь нечаянной встрече.
   — Ужели морем пришли?
   — Морем! — сказал Иевлев. — А ты-то как, князюшка?
   Хилков, натягивая кафтан и застегиваясь, коротко рассказал, что ездит уже долгое время по монастырям, читает летописи, списывает с некоторых, наиболее интересных, копии для Родиона Кирилловича Полуектова. Позабыв расчесать волосы, не обувшись, вытащил из-под лавки, на которой спал, кованный железом сундучок, открыл репчатый, круглый, хитрой работы замочек и выложил на дубовый стол груду мелко исписанных листов. Апраксин протянул было руку, Хилков весь словно ощетинился, попросил:
   — Ты, Федор Матвеевич, для ради бога, сначала обсушись. Вон с тебя вода так и льет…
   Апраксин усмехнулся — больно мил показался Андрей Яковлевич со своей боязнью, что испортят его драгоценные листы…
   — Поверишь ли, Сильвестр Петрович, — горячо и радостно говорил Хилков, — рука правая занемела от писания. От самого плеча ровно бы чужая. Бумага кончилась, едва у соловецкого игумна выпросил. Нынче опять кончилась. Не дадите ли хоть малую толику…
   И, не слушая ответа, вновь перебирал свои листы, читая и рассказывая о том, как в Соловецком монастыре отыскалась летопись всеми позабытая — вот из сей летописи некоторые замечательные истории…
   За окошком, на воле, опять стемнело; Хилков высек огня, зажег свечу в дорожном подсвечнике, стал читать о шведском стоянии под Псковом, о геройстве воевод Морозова, Бутурлина и Гагарина, о том, как пришел конец приводцу шведскому Эверту Горну, убитому славными русскими людьми. Апраксин переодевался в углу кельи, но слушал внимательно, Сильвестр Петрович тихонько попыхивал трубочкой. Андрей Яковлевич читал мерным голосом, спокойно, как того требовали строки древнего летописца, но левая рука его от внутреннего волнения часто сжималась в кулак, и было видно, как горячо сочувствует он осажденным псковичанам и как радуется их подвигу.