Страница:
— Шапка добрая! — говорил он тихим голосом. — Продам шапку, хлебца куплю…
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…
Попик укоризненно покачал головою.
— Может, рассказать чего? — спросил он.
— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
— Тепло! — согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.
— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.
— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…
Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца.
— За то за все, — сказал Агафоник, — послужишь нынче монастырю, пойдешь на «Золотом облаке» матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил…
Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе:
— Но, но, я те зыркну…
— Не пойду матросом, — сказал Рябов неожиданно кротко. — Чего я там не видел?
— Ты — служник монастырский, — ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. — Коли сказано, так и делай!
— Не пойду! — тихо повторил Рябов.
— Пойдешь! Волей не пойдешь — скрутим!
— Эва!
— Скрутим!
— И сироту не оставлю!
— Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли?
Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули.
— Я человек тихий, — сказал он врастяжку, — но своему слову не отказчик. Сказал — не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду.
— Ой, Ваня! — предостерегающе молвил келарь.
Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами.
— И в обитель я более не вернусь! — сказал Рябов. — Отслужил!
— Споймаем! — пригрозил келарь.
— Драться буду! Живым не дамся!
— Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут — долго не прочухаешься.
Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось.
— Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение!
И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался.
— Убил! — крикнул рябой мужик. — Кончил косопузого!
Бродячий попик бежал издали на бой, вопил:
— Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду…
— Бежим, кормщик! — отчаянным голосом крикнул Митенька. — Бежим, дядечка!
Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря!
Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, — туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться…
Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене.
— Ох, и запью ж я нынче, Митрий! — негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. — За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью…
— Дядечка…
— А ты не вякай. При мне будешь…
— День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил?
— Запомнил, дядечка, — с тоской и болью, шепотом произнес Митенька.
— То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай…
Глава третья
1. В кружале
2. Добрый почий
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…
Попик укоризненно покачал головою.
— Может, рассказать чего? — спросил он.
— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
— Тепло! — согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.
— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.
— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…
Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца.
— За то за все, — сказал Агафоник, — послужишь нынче монастырю, пойдешь на «Золотом облаке» матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил…
Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе:
— Но, но, я те зыркну…
— Не пойду матросом, — сказал Рябов неожиданно кротко. — Чего я там не видел?
— Ты — служник монастырский, — ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. — Коли сказано, так и делай!
— Не пойду! — тихо повторил Рябов.
— Пойдешь! Волей не пойдешь — скрутим!
— Эва!
— Скрутим!
— И сироту не оставлю!
— Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли?
Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули.
— Я человек тихий, — сказал он врастяжку, — но своему слову не отказчик. Сказал — не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду.
— Ой, Ваня! — предостерегающе молвил келарь.
Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами.
— И в обитель я более не вернусь! — сказал Рябов. — Отслужил!
— Споймаем! — пригрозил келарь.
— Драться буду! Живым не дамся!
— Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут — долго не прочухаешься.
Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось.
— Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение!
И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался.
— Убил! — крикнул рябой мужик. — Кончил косопузого!
Бродячий попик бежал издали на бой, вопил:
— Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду…
— Бежим, кормщик! — отчаянным голосом крикнул Митенька. — Бежим, дядечка!
Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря!
Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, — туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться…
Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене.
— Ох, и запью ж я нынче, Митрий! — негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. — За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью…
— Дядечка…
— А ты не вякай. При мне будешь…
— День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил?
— Запомнил, дядечка, — с тоской и болью, шепотом произнес Митенька.
— То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай…
С медведем дружись, да за топор держись.
Пословица
Другу добро, да и себе без беды.
Пословица
Пословица
Другу добро, да и себе без беды.
Пословица
Глава третья
1. В кружале
В Тощаковом кружале пили вино и рыбаки, и посадские, и темные заезжие людишки, и гости, что торговали на, ярмарке по самый Семенов день, и корабельщики иноземные, и разные прочие залеты, сорви-головы, безродное семя. С утра до вечера, с вечера до утра, в ведро и в непогоду, в мясоед и в пост, в праздники и в будни, и зимою, когда день в Архангельском городе короток и несветел, и летом, когда солнце почти что не уходит с неба, — неслись из малых колодных темных окон Тощакова заведения песни, тяжкие вопли людей, допившихся до зеленого змия, смех гулящих женок, стук костей, в которые играли иноземцы, пьяный шум драки. Пропившиеся зачастую валялись возле кружала, замерзали свирепыми зимними ночами, мокли под осенними дождями, — никому не было до них дела. На задах деревянной древней церковки Рождества богородицы, на пустыре, где ветер посвистывал в лозняке, не раз и не два находили тела зарезанных питухов, находили людей с пробитыми черепами, раздетых донага, исполосованных ножами, — кому было до них дело? Нашедший мертвеца заходил к Тощаку. Тощак выносил корец вина, добрую закуску — за молчание. Тело прикрывали рогожею, волокли в амбарушку. Там оно лежало до случая, до ночи потемней. Темной ночью везли тело до недалекой широкой Двины. Камень к ногам — и скидывали его вниз; с глухим шумом падало оно в воду, — ищи свищи, не скоро всплывет, а коли когда и всплывет, то кто узнает — что был за человек, кому кормилец, муж, отец?
Народ говорил, что водятся у Тощака немалые деньги. Два раза его грабили. Оба раза он отбился, одного татя зарубил топором, других двух забил до смерти железною кочергою. Может быть, они были и тати, разбойные людишки, а может, и неисправные должники, кто знает?
К этому Тощаку и пошел Рябов с Митенькой. Тут бывало вместе с иными рыбаками, кормщиками, хозяевами и покрутчиками, вместе со всеми Белого моря старателями, запивал он вином все свои неудачи и горести. Тут с другими поморами — вожами и кормщиками, лоцманами и дрягилями, корабельщиками и солдатами — завивал горе веревочкою. Тут пропивался он вовсе, тут случалось пить ему по двое суток кряду, не выходя и не зная, что нынче — день божий али черная ночь.
С таких, как Рябов — а таких было немного, — Тощак деньги спрашивал редко, поил и кормил с превеликим уважением, вдосталь. Ни Рябов, ни ему подобные не знали, почему так повелось, знал один Тощак: на морских старателях не разоришься, коли даже и возьмет кого море, а выгода большая. Люди честные, покуда живы, отдадут; знают: кабацкий долг — первейший долг. Что пропито, то будет покрыто, сегодня ли, завтра ли, все едино, но покрыто будет с верхом — с алтыном, с деньгой. Конечно, случалось, что рыбацкая лодья тонула в холодном Белом море. Тогда Тощак цмокал губами, качал длинной, похожей на огурец головой, скорбел, — что, мол, поделаешь.
Другие рыбаки смеялись над ним — попался Тощак, обдурило-де море Тощака, эх, и велики у Тощака убытки!
Тощак молчал, сопел, но ничего не менялось…
Нынче Тощак тоже не спросил, с чего кормщик собрался гулять, с каких таких доходов; не сказал ничего, глядя, как кормщик садится за грязный стол.
Губастый малый принес щипаной трески в рассоле, корец перегонного вина, миску лосевого мяса для Митеньки.
Своего архангельского народу в этот день, несмотря на ярмарку, было немного — не с чего народишку гулять, зато иноземные корабельщики гуляли вовсю — немалые нажили барыши. Пили русское вино, ставленные меда, пареное пиво, закусывали редечкой в патоке, быстро пьянели от непривычной крепости русских напитков, похвалялись друг перед другом; некоторые тут же валились на пол, другие натужно, хрипло выводили свои песни, третьи затевали драки, бестолково тыкались шпагами, тут же мирились и опять пили, чтобы через малое время затеять новую драку.
— О чем ругаются-то? — спросил Рябов Митеньку.
— Зачем своего перекупщика «Золотое облако» имело, а «Спелый плод» не имел! Теперь будто все ихние корабли оставят перекупщиков в нашем городе.
Рябов усмехнулся, сказал:
— Весело живем, ладно! До того ладно, что и не знаем — под кем живем, кому шапку ломать.
Иноземцы опять завели драку, вывалились на ветер колоться шпагами. Один, весь в кровище, рухнул наземь. Помирать его тоже отнесли на реку — там можно было обобрать усопшего поспокойнее.
— Может, в дальнюю камору пойдем? — спросил Митенька, робея шуму и со страхом поглядывая на беспрестанно хлопающую дверь кружала.
— Везде насидимся! — ответил Рябов. — Я сюда, детушка, не по пути на малое время заворотил. Во славу ныне гулять буду!
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
— А и намучились вы, видать, дядечка! — тихо сказал Митенька.
— Тебе-то откуда ведомо?
— Глядючи на вас…
— Глядючи… вот поглядишь, каков я к утру буду…
Опять хлопнула дверь — вошли корабельщики с «Золотого облака»: начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный — для морского бою — в панцыре и с ножом поперек живота, другой — палубный — весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
— Ой, дядечка, кабы худа не приключилося…
— От них-то? — с усмешкой спросил Рябов. — Больно мы им нужны…
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
Народ говорил, что водятся у Тощака немалые деньги. Два раза его грабили. Оба раза он отбился, одного татя зарубил топором, других двух забил до смерти железною кочергою. Может быть, они были и тати, разбойные людишки, а может, и неисправные должники, кто знает?
К этому Тощаку и пошел Рябов с Митенькой. Тут бывало вместе с иными рыбаками, кормщиками, хозяевами и покрутчиками, вместе со всеми Белого моря старателями, запивал он вином все свои неудачи и горести. Тут с другими поморами — вожами и кормщиками, лоцманами и дрягилями, корабельщиками и солдатами — завивал горе веревочкою. Тут пропивался он вовсе, тут случалось пить ему по двое суток кряду, не выходя и не зная, что нынче — день божий али черная ночь.
С таких, как Рябов — а таких было немного, — Тощак деньги спрашивал редко, поил и кормил с превеликим уважением, вдосталь. Ни Рябов, ни ему подобные не знали, почему так повелось, знал один Тощак: на морских старателях не разоришься, коли даже и возьмет кого море, а выгода большая. Люди честные, покуда живы, отдадут; знают: кабацкий долг — первейший долг. Что пропито, то будет покрыто, сегодня ли, завтра ли, все едино, но покрыто будет с верхом — с алтыном, с деньгой. Конечно, случалось, что рыбацкая лодья тонула в холодном Белом море. Тогда Тощак цмокал губами, качал длинной, похожей на огурец головой, скорбел, — что, мол, поделаешь.
Другие рыбаки смеялись над ним — попался Тощак, обдурило-де море Тощака, эх, и велики у Тощака убытки!
Тощак молчал, сопел, но ничего не менялось…
Нынче Тощак тоже не спросил, с чего кормщик собрался гулять, с каких таких доходов; не сказал ничего, глядя, как кормщик садится за грязный стол.
Губастый малый принес щипаной трески в рассоле, корец перегонного вина, миску лосевого мяса для Митеньки.
Своего архангельского народу в этот день, несмотря на ярмарку, было немного — не с чего народишку гулять, зато иноземные корабельщики гуляли вовсю — немалые нажили барыши. Пили русское вино, ставленные меда, пареное пиво, закусывали редечкой в патоке, быстро пьянели от непривычной крепости русских напитков, похвалялись друг перед другом; некоторые тут же валились на пол, другие натужно, хрипло выводили свои песни, третьи затевали драки, бестолково тыкались шпагами, тут же мирились и опять пили, чтобы через малое время затеять новую драку.
— О чем ругаются-то? — спросил Рябов Митеньку.
— Зачем своего перекупщика «Золотое облако» имело, а «Спелый плод» не имел! Теперь будто все ихние корабли оставят перекупщиков в нашем городе.
Рябов усмехнулся, сказал:
— Весело живем, ладно! До того ладно, что и не знаем — под кем живем, кому шапку ломать.
Иноземцы опять завели драку, вывалились на ветер колоться шпагами. Один, весь в кровище, рухнул наземь. Помирать его тоже отнесли на реку — там можно было обобрать усопшего поспокойнее.
— Может, в дальнюю камору пойдем? — спросил Митенька, робея шуму и со страхом поглядывая на беспрестанно хлопающую дверь кружала.
— Везде насидимся! — ответил Рябов. — Я сюда, детушка, не по пути на малое время заворотил. Во славу ныне гулять буду!
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
— А и намучились вы, видать, дядечка! — тихо сказал Митенька.
— Тебе-то откуда ведомо?
— Глядючи на вас…
— Глядючи… вот поглядишь, каков я к утру буду…
Опять хлопнула дверь — вошли корабельщики с «Золотого облака»: начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный — для морского бою — в панцыре и с ножом поперек живота, другой — палубный — весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
— Ой, дядечка, кабы худа не приключилося…
— От них-то? — с усмешкой спросил Рябов. — Больно мы им нужны…
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
2. Добрый почий
Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами — медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда — в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих — и шхипера и его боцмана — бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
— Ишь ты! — сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, — чего еще надобно этому детине?
— Возьмешь берестяной кузовок, — велел Рябов. — Чистенький, гладенький, получше… Из тех, что искусницы на Вавчуге делают… Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями — хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани… Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
— Для чего оно?
— Для надобности.
— Для какой надобности? Сватов засылать?
— Сватов не буду засылать. Слушай далее — еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения…
Целовальник изобразил на лице тупость.
— Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь…
Рябов задумался, пощипывая бороду.
— Поставишь вина перегонного да ухи — доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди — не воры, не тати, корабельного дела старатели…
Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься.
— Нынче будет твоя милость платить али когда? — спросил Тощак. — Приказу много — денег не видать…
Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя:
— Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь?
Целовальник опять подмигнул малому — уходи, дескать.
Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом.
— Честь и мы бережем! — сказал Тощак погодя. — И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, — гляди, как стол раскинем…
Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:
— На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет — вдесятеро, и за твой — вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного…
Тощак поклонился, ответил величаво:
— Тощак — каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь — как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью…
От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый — полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно — кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы…
Рябов поклонился гостям.
— Спасибо за добрый почин, — молвил он с усмешкой. — Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша — одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие — оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно…
Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом — с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием…
— Ну, добро, добро! — добродушно отвечал Рябов. — Чего там… я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться…
Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино…
Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством — как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря…
— Ну? Что ж не пьете? — спросил он, наливая вино. — Али обидеть меня сговорились?
По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может — бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.
Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, — Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая — лечебная — враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий…
Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.
— Ничего, — покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, — спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово — на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, — она в каравае враз задохнется.
Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы — первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.
Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо — вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.
Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:
— Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня… Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел…
Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете — час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда — смеемся, может и поплачем, да не нынче!
Матрос в панцыре вдруг сказал:
— О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом…
И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой — свою, себе — его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего — кто дознается? Пильная мельница там есть — слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
— Слышал! — ответил Рябов.
— И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
— Ай-ай-ай! — сказал он с ласковой укоризной. — Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!
Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:
— У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, — кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена…
Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:
— Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.
— Чего ж приятного? — спросил строго кормщик. — Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он — синий стал…
Вышли из кружала близко к утру.
Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание…
— Теперь на корабль, на наш, — сказал дель Роблес, — не так ли?
— Еще чего! — ответил Рябов.
— Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, — перевел Митенька, — лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить…
— Лоцман отправится со мною на корабль, — твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. — Лоцман должен быть на нашем корабле.
В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.
Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:
— Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам…
Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов…
— Скажи боцману, Митрий, — велел Рябов, — скажи: не гоже делает.
Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.
— Не проси! — круто отрезал Рябов.
Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал — потерял сознание от удара кованым сапогом в голову…
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами — медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда — в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих — и шхипера и его боцмана — бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
— Ишь ты! — сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, — чего еще надобно этому детине?
— Возьмешь берестяной кузовок, — велел Рябов. — Чистенький, гладенький, получше… Из тех, что искусницы на Вавчуге делают… Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями — хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани… Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
— Для чего оно?
— Для надобности.
— Для какой надобности? Сватов засылать?
— Сватов не буду засылать. Слушай далее — еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения…
Целовальник изобразил на лице тупость.
— Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь…
Рябов задумался, пощипывая бороду.
— Поставишь вина перегонного да ухи — доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди — не воры, не тати, корабельного дела старатели…
Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься.
— Нынче будет твоя милость платить али когда? — спросил Тощак. — Приказу много — денег не видать…
Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя:
— Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь?
Целовальник опять подмигнул малому — уходи, дескать.
Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом.
— Честь и мы бережем! — сказал Тощак погодя. — И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, — гляди, как стол раскинем…
Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:
— На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет — вдесятеро, и за твой — вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного…
Тощак поклонился, ответил величаво:
— Тощак — каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь — как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью…
От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый — полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно — кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы…
Рябов поклонился гостям.
— Спасибо за добрый почин, — молвил он с усмешкой. — Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша — одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие — оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно…
Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом — с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием…
— Ну, добро, добро! — добродушно отвечал Рябов. — Чего там… я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться…
Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино…
Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством — как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря…
— Ну? Что ж не пьете? — спросил он, наливая вино. — Али обидеть меня сговорились?
По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может — бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.
Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, — Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая — лечебная — враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий…
Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.
— Ничего, — покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, — спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово — на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, — она в каравае враз задохнется.
Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы — первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.
Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо — вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.
Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:
— Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня… Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел…
Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете — час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда — смеемся, может и поплачем, да не нынче!
Матрос в панцыре вдруг сказал:
— О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом…
И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой — свою, себе — его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего — кто дознается? Пильная мельница там есть — слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
— Слышал! — ответил Рябов.
— И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
— Ай-ай-ай! — сказал он с ласковой укоризной. — Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!
Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:
— У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, — кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена…
Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:
— Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.
— Чего ж приятного? — спросил строго кормщик. — Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он — синий стал…
Вышли из кружала близко к утру.
Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание…
— Теперь на корабль, на наш, — сказал дель Роблес, — не так ли?
— Еще чего! — ответил Рябов.
— Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, — перевел Митенька, — лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить…
— Лоцман отправится со мною на корабль, — твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. — Лоцман должен быть на нашем корабле.
В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.
Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:
— Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам…
Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов…
— Скажи боцману, Митрий, — велел Рябов, — скажи: не гоже делает.
Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.
— Не проси! — круто отрезал Рябов.
Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал — потерял сознание от удара кованым сапогом в голову…