Страница:
— Это о чем же?
— О Крыкове, сударь. Надобно бесчестье с него снять. Давеча видел я, каков он стал за прошедшие годы: грызет человека тоска, видно.
— А как же не грызть, хлебни-ка, попробуй…
Иевлев подробно выспросил, как ушли из Архангельска Снивин и Джеймс. О Снивине было известно мало, знали только, что семейство свое он заранее отправил морем в дальние края, после чего отбыл к Москве. Далее следы его терялись. Майор Джеймс, обиженный Апраксиным, долго писал письма на Кукуй и через Лефорта и других иноземцев вымолил себе право служить царю шпагою не в Архангельске, а на поле боя. Будучи прощен и обласкан, дождался вьюги во время сражения при Нарве и вручил свою шпагу королю Карлу.
— Ему и служит? — спросил Иевлев.
— Кому повыгоднее — тому и служит.
— Ты там тоже был, Семен Борисыч?
— Оттого и шею повернуть не могу! — посмеиваясь ответил Ружанский. — Один солдат мой, — запамятовал, как звали, добрый мужик был, — в тот час, что иноземные офицеры удирать зачали, кровь в нем закипела — он их ну ослопной дубиной настегивать. Да во вьюге, во тьме — не разобрал. Вместо иноземца меня со всей своей медвежьей силищи перекрестил…
В холодных сенях завизжала набухшая от мороза дверь — Егорша привел корабельных мастеров, корабельных кормщиков: Якова да Моисея, огромного Семисадова, еще четырех поморов помоложе, которых Иевлев не знал. В горнице крепко запахло дублеными полушубками, ворванью, смолой, зычно ухнул басом Семисадов:
— А постарел ты, Сильвестр Петрович, с Азова. Ишь — и седина в волосах…
Поцеловались трижды, да и как было не поцеловаться, когда столько вместе путей прошли? Забыв о других людях, похохатывая, вспоминали какой-то корабль, что везли из Москвы на Воронеж; как Семисадов вдруг тогда, намучившись, за кустом уснул, да и потерялся, — думали, что волки его задрали; как пошли с донскими казаками на их лодках воевать турок, и как захватили корабль…
— А Флор-то Миняев, атаман казацкий! — вдруг захохотал Семисадов. — Помнишь, Сильвестр Петрович? Ты ему: брось, дескать, люльку, порох тут, а он…
От смеха слезы выступили на глазах Семисадова, Иевлев, улыбаясь, смотрел на него, качал головой:
— Надорвешься, боцман, ей-богу надорвешься.
Отсмеявшись, утерев глаза платком, Семисадов сказал:
— Вы тогда уехали на шлюпке, не дождавшись, а больше мы и не виделись. Сколько припасу набрали мы у турки: одних гранат, я считал, более пяти тысяч…
— Без ноги-то как тебе? Трудно? — спросил Иевлев.
— Ничего, обвык. В море бывает и тяжеленько, а на берегу по малости живем.
Сильвестр Петрович обвел глазами горницу, оглядел улыбающиеся обветренные лица поморов, поздоровался с каждым, тихонько спросил у Егорши:
— А эти кто — четверо, что у печки сидят?
— Казаки, Сильвестр Петрович, — сказал Егорша. — Корабельные мастера сюда их привезли, на верфи здешние. Сами все поведают…
Иевлев поставил два шандала поудобнее, поздоровался с Нилом Лонгиновым и Копыловым, пришедшими с опозданием, сел на лавку. Кормщики, корабельные мастера, моряки азовского похода, вернувшиеся к своему Архангельску, перестали перешептываться, притихли, понимая, что недаром призваны к приехавшему по царскому указу большому офицеру.
Капитан-командор помолчал, собираясь с мыслями, готовясь к тому, что решил свершить неукоснительно, к тому, что царь называл консилиум, совет, коллегия. Быть и здесь коллегии, совету, консилиуму!
Очень тихо сделалось в горнице. И опять все услышали, как за стеною поет Таисья:
Иван Кононович вынул из кармана большой цветастый платок, с облегчением утер шею и лицо. Мастер Кочнев смотрел на Иевлева горячими глазами. Семисадов, отворотясь, попыхивал короткой глиняной трубочкой.
— Крепость мы построим! — сказал Иевлев. — Не только в ней толк. Вы — люди здешние, морские, от прадедов ходите в моря. Все вам здесь знаемо, все вам тут свое. Дайте совет — как еще беречься от лихой беды. Что надобно делать?
Семисадов круто повернулся на лавке, спросил отрывисто:
— По правде говорить, Сильвестр Петрович?
— По правде, — не сразу ответил Иевлев. — По правде, боцман.
— Иноземных купчишек всех до единого — на съезжую! — объявил боцман азовского флота. — То — главнейшее дело…
Иевлев стукнул ладонью по столешнице, оборвал Семисадова:
— Об иноземцах речи нет! Вздора не мели!
— Вы совета спрашиваете, Сильвестр Петрович, — злым голосом сказал Семисадов, — я вам совет и говорю. А ежели память у которых людей короткая, то извольте — напомню, как во время осады голландский офицер, артиллерист, царев крестник Янсен, тот, что не в первый раз и службу и веру менял, — к туркам переметнулся за ихнее, за золотишко, и, заклепав пушки, на Азов ушел, в крепость. Вы на меня рукой зря машете, Сильвестр Петрович, тую лихую беду я вовек не забуду, как через сего изменника четыре сотни человек в красном свальном бою полегли, я сам там был, — тую кровищу по смерть не забуду…
— Так ведь колесовали Янсена! — крикнул Иевлев.
— Поздно колесовали! Злою смертью кончил живот свой Янсен, да беду, что учинил, тем не поправили…
— Чего же ты хочешь?
— Веры им не давать! — с отчаянием сказал Семисадов. — Может, и очень даже распрекрасные люди среди них есть, да дорого что-то нам стоят. Покуда узнаем, кто хорош, а кто плох, кровью изойдем, господин капитан-командор…
Сильвестр Петрович сжал зубы, лицо его пылало, на Семисадова он не смотрел.
— Дружки были там, — тише, со скорбью сказал Семисадов. — С Архангельска, с Чаронды, с Мезени. Небось, сгодились бы и нонче, боя не бегали, пулям не кланялись…
И опять отворотился.
Все молчали.
— Воевода еще… — с усмешкой, осторожно начал мастер Кочнев.
— Чего — воевода? — насторожился Иевлев.
Кочнев осмотрелся по сторонам, умные глаза его глядели смело.
— Говори, господин мастер! — догадываясь, что может рассказать Кочнев, поддержал Иевлев. — Говори, слушаем тебя…
— Господин капитан-командор! — громко и внятно начал Кочнев. — Вы меня не первый год знаете, еще с Онеги вместе на Москву ехали, тогда в зимнюю пору вместе корабли на Переяславле-Залесском ладили, вместе с царевых забав начинали…
Он вдруг запнулся, словно задумавшись, а когда заговорил снова — тише, глуше стал его голос: вспомнился Яким Воронин, могучие раскаты его команд на стругах под Азовом, смерть на поле брани.
— Крепко мы в те поры вздорили с покойником, господином Ворониным, ругались нещадно, — да будет ему земля пухом, хорош был мужик, стать бы ему истинным моряком, не дожил, жалко. Не боялся дела, даром что из бояр…
— Тише кричи, бояре на печи! — со смешком из угла предупредил Иван Кононович.
— То-то, что на печи, да я обиняком! — согласился Кочнев. — Многое мы с вами вместе хлебали, господин капитан-командор, и на Москве для азовского походу корабли строили, и на Воронеже, и на Козлове, и на Сокольске. Много вы мне и верили, обиды на вас не имею. Вместе голодовали, вместе холодовали, вместе щи хлебали, где одна капустка другой ау кричит…
В горнице засмеялись, улыбнулся и Сильвестр Петрович.
— Всего было! — со вздохом сказал Кочнев. — Было и то, что вы мне пять тысяч целковых золотой казны доверили, чтобы отвез я на прокормление работным людишкам. Поезжай, сказали, господин мастер Кочнев, ибо к дьякам я доверия не имею. Украдут, а потом на лихих разбойных людишек свалят. Работный же народ лютой голодной смертью весь помрет. Было так, господин капитан-командор?
— Было! — ответил Иевлев. — Всегда тебе верил, господин мастер Кочнев, и уму твоему, и таланту, богом данному, и чести твоей… Всегда верил и верить буду…
— А коли так, — продолжал Кочнев, — коли всегда верить будете, то и тому поверьте, что нынче вымолвлю. Господин капитан-командор! Воевода здешний боярин-князь Прозоровский больно уж сытно нами кормится. Мы люди не дураки, знаем, каждый воевода на кормление едет, и ему жрать надобно, и дружкам его без пирожка не прожить. Но только кормись, да честь знай… Иевлев опустил голову, слушал насупившись.
— У сего воеводы, господин капитан-командор, по обычаю ключи городовые и воротные, он нам и судья, и защитник, и первый средь нас воин. Да ведь случись лихая беда, черный год — он и продаст нас…
Сильвестр Петрович взглянул на Кочнева и вновь опустил голову: кровь громко стучала в висках, голос Кочнева и все они, рассевшиеся здесь мужики, вдруг стали ненавистны.
— Измывается над нами как похощет, — продолжал Кочнев, — последнюю рубашку с посадского тянет. Давеча неподалеку убийство сделалось, он, воевода, согнал в узилище почитай что полета народу, не выпускает — покуда не откупятся, иначе сулит бить батоги нещадно. Без посула к нему за делом и не ходи. Пошлины рвет с народа на себя, ныне пролубные поднял до гривны с едока. Вода-то в Двине божья? Как же оно выходит? С проруби кому водицы взять — плати, да кому — воеводе…
— Ты к чему об сем говоришь? — поднимая тяжелый взгляд, спросил Сильвестр Петрович.
— А к тому, — громко и со злобою в голосе сказал Кочнев, — к тому, господин капитан-командор, что воевода боярин Прозоровский многие беды нам сотворит, и дабы сего не случилось, надобно на первой поганой осине, поганою бы веревкою вздернуть вора да обидчика, казнокрада да лихоимца, судью неправедного, татя дневного, боярина воеводу Алексея Петровича…
Сильвестр Петрович не выдержал, поднялся из-за стола, с грохотом свалив шандал, крикнул:
— Молчать! Одурели все! Ваше ли дело воеводу судить?
Горящее сало потекло по бумагам на столе. Егорша с испуганным лицом накрыл их кафтаном, поставил шандал на место.
— Воевода царским указом послан, его царю судить, а не вам! Вешать! Многого захотели! Для суда над воеводою я вас к себе звал?
Гости молчали, переглядываясь, Кочнев попрежнему смотрел безбоязненно.
Иевлев сел, крепко сжал ладони, чтобы успокоиться, сердце нехорошо, неровно бухало в груди. С тоскою подумал: «Эк, раскричался! Словно бы кликуша на паперти. Неладно, неладно!»
Пересилив себя, сказал вежливо:
— Дело прошу говорить. Как от ворога упастись, какие к тому безотлагательные меры принять, жду советов ваших, господа, с надеждою…
Но надежды не оправдались.
Люди молчали долго, потом заговорили осторожно, переглядываясь — чего можно говорить, а чего и нельзя. Кормщик Моисей посоветовал завалить, засыпать Пудожемское и Мурманское устья Двины. Аггей Пустовойтов неприязненным голосом сказал, что можно вешки все с фарватера снять — для всякого опасения от воров. Полковник, стрелецкий голова, высказал предположение — не поставить ли на Марковом острове пушечную батарею. Донские мастера-казаки добавили, что можно не только завалить устье, но и сваями забить, как у них на Дону делалось, чтобы завалы не унесла текучая вода. Нил Лонгинов с Копыловым и остальные люди молчали.
— Более ничего не скажете? — спросил Сильвестр Петрович.
Беломорцы перешептывались, лица у них были настороженные. Сильвестр Петрович поблагодарил гостей, проводил в сени. В сенях Семисадов вздохнул:
— Эх, Сильвестр Петрович, Сильвестр Петрович, хорош ты человек, а все ж смотрю я на тебя и думаю: сказал бы словечко, да волк недалечко! Ну, не серчай!
Здесь же корабельный мастер Иван Кононович тихонько попросил:
— Простите, господин капитан-командор, Тимоху моего, Кочнева. Молодо-зелено, ума не нажито…
— Да ты о чем, Иван Кононович?
— Впоперек он молвил про нашего про князюшку-воеводу, по недомыслию, млад еще…
— Кто млад? Кочнев?
— Разумом млад, Сильвестр Петрович, уж вы простите, не сказывайте, куда там велено, уж вы простите, отслужим…
У Иевлева потемнело в глазах, пересох рот.
— Да ты что, Иван Кононович, как обо мне думаешь?
— Немало нынче народишка, спроста эдак, по малоумию брякнут, — не глядя на Иевлева, быстро, чужим голосом говорил мастер, — брякнут где ни на есть, а после и отдуваются. Давеча шли мы сюда, а навстречу рейтары человечка волокут. Что такое? Слово, говорят, молвил. Уж вы сделайте божескую милость, простите. И мастер-то какой, первой руки…
Говорил, а в глазах стояла неприязнь.
В горнице, пыхтя, пил квас стрелецкий голова, посмеиваясь говорил:
— Ну и народ, ай народ! Наплачешься с ним, Сильвестр Петрович!
Иевлев молча сел на лавку, низко опустил голову, закрыл глаза, будто от света свечей. Говорить не хотелось.
Ночью он спал плохо: было жарко, душно, хотелось пить. Напился, остудил горницу, — не спалось. Все вспоминался Кочнев на воронежских верфях, измазанный в смоле, со складным аршином, с ловким топором, как смотрит на оснащенный корабль, как говорит:
— А ничего построили, Сильвестр Петрович. Доброе суденышко! И ходкое будет, непременно ходкое…
И он, Кочнев, мог помыслить такое о человеке, с которым одною дерюгою укрывался, с которым из одной мисы хлебал?
Стиснув зубы, взбил под головою кожаную подушку, со злобою спросил сам у себя:
— Что же делать? Им волю дай, так они всех перевешают! Сегодня Прозоровского, завтра Апраксина, потом и меня. Что же делать?
5. Придет время — ударим сполох!
— О Крыкове, сударь. Надобно бесчестье с него снять. Давеча видел я, каков он стал за прошедшие годы: грызет человека тоска, видно.
— А как же не грызть, хлебни-ка, попробуй…
Иевлев подробно выспросил, как ушли из Архангельска Снивин и Джеймс. О Снивине было известно мало, знали только, что семейство свое он заранее отправил морем в дальние края, после чего отбыл к Москве. Далее следы его терялись. Майор Джеймс, обиженный Апраксиным, долго писал письма на Кукуй и через Лефорта и других иноземцев вымолил себе право служить царю шпагою не в Архангельске, а на поле боя. Будучи прощен и обласкан, дождался вьюги во время сражения при Нарве и вручил свою шпагу королю Карлу.
— Ему и служит? — спросил Иевлев.
— Кому повыгоднее — тому и служит.
— Ты там тоже был, Семен Борисыч?
— Оттого и шею повернуть не могу! — посмеиваясь ответил Ружанский. — Один солдат мой, — запамятовал, как звали, добрый мужик был, — в тот час, что иноземные офицеры удирать зачали, кровь в нем закипела — он их ну ослопной дубиной настегивать. Да во вьюге, во тьме — не разобрал. Вместо иноземца меня со всей своей медвежьей силищи перекрестил…
В холодных сенях завизжала набухшая от мороза дверь — Егорша привел корабельных мастеров, корабельных кормщиков: Якова да Моисея, огромного Семисадова, еще четырех поморов помоложе, которых Иевлев не знал. В горнице крепко запахло дублеными полушубками, ворванью, смолой, зычно ухнул басом Семисадов:
— А постарел ты, Сильвестр Петрович, с Азова. Ишь — и седина в волосах…
Поцеловались трижды, да и как было не поцеловаться, когда столько вместе путей прошли? Забыв о других людях, похохатывая, вспоминали какой-то корабль, что везли из Москвы на Воронеж; как Семисадов вдруг тогда, намучившись, за кустом уснул, да и потерялся, — думали, что волки его задрали; как пошли с донскими казаками на их лодках воевать турок, и как захватили корабль…
— А Флор-то Миняев, атаман казацкий! — вдруг захохотал Семисадов. — Помнишь, Сильвестр Петрович? Ты ему: брось, дескать, люльку, порох тут, а он…
От смеха слезы выступили на глазах Семисадова, Иевлев, улыбаясь, смотрел на него, качал головой:
— Надорвешься, боцман, ей-богу надорвешься.
Отсмеявшись, утерев глаза платком, Семисадов сказал:
— Вы тогда уехали на шлюпке, не дождавшись, а больше мы и не виделись. Сколько припасу набрали мы у турки: одних гранат, я считал, более пяти тысяч…
— Без ноги-то как тебе? Трудно? — спросил Иевлев.
— Ничего, обвык. В море бывает и тяжеленько, а на берегу по малости живем.
Сильвестр Петрович обвел глазами горницу, оглядел улыбающиеся обветренные лица поморов, поздоровался с каждым, тихонько спросил у Егорши:
— А эти кто — четверо, что у печки сидят?
— Казаки, Сильвестр Петрович, — сказал Егорша. — Корабельные мастера сюда их привезли, на верфи здешние. Сами все поведают…
Иевлев поставил два шандала поудобнее, поздоровался с Нилом Лонгиновым и Копыловым, пришедшими с опозданием, сел на лавку. Кормщики, корабельные мастера, моряки азовского похода, вернувшиеся к своему Архангельску, перестали перешептываться, притихли, понимая, что недаром призваны к приехавшему по царскому указу большому офицеру.
Капитан-командор помолчал, собираясь с мыслями, готовясь к тому, что решил свершить неукоснительно, к тому, что царь называл консилиум, совет, коллегия. Быть и здесь коллегии, совету, консилиуму!
Очень тихо сделалось в горнице. И опять все услышали, как за стеною поет Таисья:
— Господа честные, морского дела работники! — негромко сказал Иевлев, и легкий шорох пронесся по горнице: никто еще так не называл поморов. — Господа! Все, что нынче вы здесь изволите услышать, есть секретное обстоятельство, от разрешения которого произойти могут чрезвычайные для нас последствия. Имеем мы свидетельство тому, что король шведский Карл располагает напасть своим флотом на город Архангельский, дабы навеки положить конец начавшемуся тут кораблестроению. Он, король Карл, желал бы видеть всех русских корабельных мастеров повешенными, а верфи наши, с таким кровавым трудом построенные, — сожженными. Те корабли, которые с великим прилежанием и муками, кои вам более известны, нежели мне, построены, сей Карл желал бы увезти в Швецию, подняв на них флаги своей державной власти. Город наш будет отдан на разграбление и поругание наемным матросам шведской короны… В бережение от той великой беды его величество государь Петр Алексеевич повелели нам строить на Двине крепость.
Высоко-высоко небо синее,
Широко-широко океан-море,
А мхи-болота и конца не знай,
От нашей Двины от архангельской…
Иван Кононович вынул из кармана большой цветастый платок, с облегчением утер шею и лицо. Мастер Кочнев смотрел на Иевлева горячими глазами. Семисадов, отворотясь, попыхивал короткой глиняной трубочкой.
— Крепость мы построим! — сказал Иевлев. — Не только в ней толк. Вы — люди здешние, морские, от прадедов ходите в моря. Все вам здесь знаемо, все вам тут свое. Дайте совет — как еще беречься от лихой беды. Что надобно делать?
Семисадов круто повернулся на лавке, спросил отрывисто:
— По правде говорить, Сильвестр Петрович?
— По правде, — не сразу ответил Иевлев. — По правде, боцман.
— Иноземных купчишек всех до единого — на съезжую! — объявил боцман азовского флота. — То — главнейшее дело…
Иевлев стукнул ладонью по столешнице, оборвал Семисадова:
— Об иноземцах речи нет! Вздора не мели!
— Вы совета спрашиваете, Сильвестр Петрович, — злым голосом сказал Семисадов, — я вам совет и говорю. А ежели память у которых людей короткая, то извольте — напомню, как во время осады голландский офицер, артиллерист, царев крестник Янсен, тот, что не в первый раз и службу и веру менял, — к туркам переметнулся за ихнее, за золотишко, и, заклепав пушки, на Азов ушел, в крепость. Вы на меня рукой зря машете, Сильвестр Петрович, тую лихую беду я вовек не забуду, как через сего изменника четыре сотни человек в красном свальном бою полегли, я сам там был, — тую кровищу по смерть не забуду…
— Так ведь колесовали Янсена! — крикнул Иевлев.
— Поздно колесовали! Злою смертью кончил живот свой Янсен, да беду, что учинил, тем не поправили…
— Чего же ты хочешь?
— Веры им не давать! — с отчаянием сказал Семисадов. — Может, и очень даже распрекрасные люди среди них есть, да дорого что-то нам стоят. Покуда узнаем, кто хорош, а кто плох, кровью изойдем, господин капитан-командор…
Сильвестр Петрович сжал зубы, лицо его пылало, на Семисадова он не смотрел.
— Дружки были там, — тише, со скорбью сказал Семисадов. — С Архангельска, с Чаронды, с Мезени. Небось, сгодились бы и нонче, боя не бегали, пулям не кланялись…
И опять отворотился.
Все молчали.
— Воевода еще… — с усмешкой, осторожно начал мастер Кочнев.
— Чего — воевода? — насторожился Иевлев.
Кочнев осмотрелся по сторонам, умные глаза его глядели смело.
— Говори, господин мастер! — догадываясь, что может рассказать Кочнев, поддержал Иевлев. — Говори, слушаем тебя…
— Господин капитан-командор! — громко и внятно начал Кочнев. — Вы меня не первый год знаете, еще с Онеги вместе на Москву ехали, тогда в зимнюю пору вместе корабли на Переяславле-Залесском ладили, вместе с царевых забав начинали…
Он вдруг запнулся, словно задумавшись, а когда заговорил снова — тише, глуше стал его голос: вспомнился Яким Воронин, могучие раскаты его команд на стругах под Азовом, смерть на поле брани.
— Крепко мы в те поры вздорили с покойником, господином Ворониным, ругались нещадно, — да будет ему земля пухом, хорош был мужик, стать бы ему истинным моряком, не дожил, жалко. Не боялся дела, даром что из бояр…
— Тише кричи, бояре на печи! — со смешком из угла предупредил Иван Кононович.
— То-то, что на печи, да я обиняком! — согласился Кочнев. — Многое мы с вами вместе хлебали, господин капитан-командор, и на Москве для азовского походу корабли строили, и на Воронеже, и на Козлове, и на Сокольске. Много вы мне и верили, обиды на вас не имею. Вместе голодовали, вместе холодовали, вместе щи хлебали, где одна капустка другой ау кричит…
В горнице засмеялись, улыбнулся и Сильвестр Петрович.
— Всего было! — со вздохом сказал Кочнев. — Было и то, что вы мне пять тысяч целковых золотой казны доверили, чтобы отвез я на прокормление работным людишкам. Поезжай, сказали, господин мастер Кочнев, ибо к дьякам я доверия не имею. Украдут, а потом на лихих разбойных людишек свалят. Работный же народ лютой голодной смертью весь помрет. Было так, господин капитан-командор?
— Было! — ответил Иевлев. — Всегда тебе верил, господин мастер Кочнев, и уму твоему, и таланту, богом данному, и чести твоей… Всегда верил и верить буду…
— А коли так, — продолжал Кочнев, — коли всегда верить будете, то и тому поверьте, что нынче вымолвлю. Господин капитан-командор! Воевода здешний боярин-князь Прозоровский больно уж сытно нами кормится. Мы люди не дураки, знаем, каждый воевода на кормление едет, и ему жрать надобно, и дружкам его без пирожка не прожить. Но только кормись, да честь знай… Иевлев опустил голову, слушал насупившись.
— У сего воеводы, господин капитан-командор, по обычаю ключи городовые и воротные, он нам и судья, и защитник, и первый средь нас воин. Да ведь случись лихая беда, черный год — он и продаст нас…
Сильвестр Петрович взглянул на Кочнева и вновь опустил голову: кровь громко стучала в висках, голос Кочнева и все они, рассевшиеся здесь мужики, вдруг стали ненавистны.
— Измывается над нами как похощет, — продолжал Кочнев, — последнюю рубашку с посадского тянет. Давеча неподалеку убийство сделалось, он, воевода, согнал в узилище почитай что полета народу, не выпускает — покуда не откупятся, иначе сулит бить батоги нещадно. Без посула к нему за делом и не ходи. Пошлины рвет с народа на себя, ныне пролубные поднял до гривны с едока. Вода-то в Двине божья? Как же оно выходит? С проруби кому водицы взять — плати, да кому — воеводе…
— Ты к чему об сем говоришь? — поднимая тяжелый взгляд, спросил Сильвестр Петрович.
— А к тому, — громко и со злобою в голосе сказал Кочнев, — к тому, господин капитан-командор, что воевода боярин Прозоровский многие беды нам сотворит, и дабы сего не случилось, надобно на первой поганой осине, поганою бы веревкою вздернуть вора да обидчика, казнокрада да лихоимца, судью неправедного, татя дневного, боярина воеводу Алексея Петровича…
Сильвестр Петрович не выдержал, поднялся из-за стола, с грохотом свалив шандал, крикнул:
— Молчать! Одурели все! Ваше ли дело воеводу судить?
Горящее сало потекло по бумагам на столе. Егорша с испуганным лицом накрыл их кафтаном, поставил шандал на место.
— Воевода царским указом послан, его царю судить, а не вам! Вешать! Многого захотели! Для суда над воеводою я вас к себе звал?
Гости молчали, переглядываясь, Кочнев попрежнему смотрел безбоязненно.
Иевлев сел, крепко сжал ладони, чтобы успокоиться, сердце нехорошо, неровно бухало в груди. С тоскою подумал: «Эк, раскричался! Словно бы кликуша на паперти. Неладно, неладно!»
Пересилив себя, сказал вежливо:
— Дело прошу говорить. Как от ворога упастись, какие к тому безотлагательные меры принять, жду советов ваших, господа, с надеждою…
Но надежды не оправдались.
Люди молчали долго, потом заговорили осторожно, переглядываясь — чего можно говорить, а чего и нельзя. Кормщик Моисей посоветовал завалить, засыпать Пудожемское и Мурманское устья Двины. Аггей Пустовойтов неприязненным голосом сказал, что можно вешки все с фарватера снять — для всякого опасения от воров. Полковник, стрелецкий голова, высказал предположение — не поставить ли на Марковом острове пушечную батарею. Донские мастера-казаки добавили, что можно не только завалить устье, но и сваями забить, как у них на Дону делалось, чтобы завалы не унесла текучая вода. Нил Лонгинов с Копыловым и остальные люди молчали.
— Более ничего не скажете? — спросил Сильвестр Петрович.
Беломорцы перешептывались, лица у них были настороженные. Сильвестр Петрович поблагодарил гостей, проводил в сени. В сенях Семисадов вздохнул:
— Эх, Сильвестр Петрович, Сильвестр Петрович, хорош ты человек, а все ж смотрю я на тебя и думаю: сказал бы словечко, да волк недалечко! Ну, не серчай!
Здесь же корабельный мастер Иван Кононович тихонько попросил:
— Простите, господин капитан-командор, Тимоху моего, Кочнева. Молодо-зелено, ума не нажито…
— Да ты о чем, Иван Кононович?
— Впоперек он молвил про нашего про князюшку-воеводу, по недомыслию, млад еще…
— Кто млад? Кочнев?
— Разумом млад, Сильвестр Петрович, уж вы простите, не сказывайте, куда там велено, уж вы простите, отслужим…
У Иевлева потемнело в глазах, пересох рот.
— Да ты что, Иван Кононович, как обо мне думаешь?
— Немало нынче народишка, спроста эдак, по малоумию брякнут, — не глядя на Иевлева, быстро, чужим голосом говорил мастер, — брякнут где ни на есть, а после и отдуваются. Давеча шли мы сюда, а навстречу рейтары человечка волокут. Что такое? Слово, говорят, молвил. Уж вы сделайте божескую милость, простите. И мастер-то какой, первой руки…
Говорил, а в глазах стояла неприязнь.
В горнице, пыхтя, пил квас стрелецкий голова, посмеиваясь говорил:
— Ну и народ, ай народ! Наплачешься с ним, Сильвестр Петрович!
Иевлев молча сел на лавку, низко опустил голову, закрыл глаза, будто от света свечей. Говорить не хотелось.
Ночью он спал плохо: было жарко, душно, хотелось пить. Напился, остудил горницу, — не спалось. Все вспоминался Кочнев на воронежских верфях, измазанный в смоле, со складным аршином, с ловким топором, как смотрит на оснащенный корабль, как говорит:
— А ничего построили, Сильвестр Петрович. Доброе суденышко! И ходкое будет, непременно ходкое…
И он, Кочнев, мог помыслить такое о человеке, с которым одною дерюгою укрывался, с которым из одной мисы хлебал?
Стиснув зубы, взбил под головою кожаную подушку, со злобою спросил сам у себя:
— Что же делать? Им волю дай, так они всех перевешают! Сегодня Прозоровского, завтра Апраксина, потом и меня. Что же делать?
5. Придет время — ударим сполох!
Ночью к Афанасию Петровичу в таможенную избу явились Молчан с Ватажниковым и с давно пропадающим где-то в скитах Кузнецом. Крыков вышел к ним на мороз под играющие в небе огни северного сияния; позевывая, кутаясь в накинутый на плечи полушубок, спросил:
— Чего пришли, полуночники? Дня не хватило? Э, да и Кузнец с вами?
— А того пришли, — строго сказал Молчан, — что нынче в Тощаковом кружале случилась беда. Скрутили нашего Ефима, поволокли на съезжую…
Крыков сразу перестал зевать и потягиваться, повел дружков в камору, где сложено было оружие для таможенных солдат. В сенях спросил у Молчана быстрым шепотом:
— Холопя княжеского ты на Двине побил?
— Известно, я…
— Один?
— Не полком, чай, силенкой не обижен.
Заскрипела дверь каморы.
— Вот чего не хватает нам! — сказал Молчан, глядя на мушкеты и полуфузеи. — Ударили бы сполох, пожгли бы дьявола-воеводу, взяли бы бритомордых иноземцев в топоры…
— Ты, мил-дружок, и без мушкетов воюешь, — молвил Крыков. — По всему городу шум пошел…
Молчан угрюмо усмехнулся:
— Одним Иудой меньше стало, — какое это дело. Смехи…
Глаза его мерцали недобрыми огоньками, все его крепкое тело прохватывала дрожь.
— Выпить бы! — попросил Ватажников. — Намерзлись мы с ним за две-то ночи…
— За две?
— А он со мною того Иуду следил, — пояснил Молчан. — Покуда Андрюшка-покойник с девками играл, покуда далее гулять отправился.
— И нынче то ж, — устало пожаловался Ватажников. — Задами из кружала, через Пробойную улицу, а по нам воеводские псы из мушкетов, словно бы по волкам.
Афанасий Петрович принес в полштофе водки, соленых огурцов, хлеба. Ватажников выпил, рассказал подробнее, как все случилось и прошлой ночью и нынешней. Тот Андрюшка и на Азове извет сделал и здесь ладился к некоторым. За христианскую стрелецкую кровь его кончили. А ныне, в кружале, беседа была мирная, говорили о том, о чем нынче везде говорят: что-де идут свейские воинские люди воевать Архангельск. Ефим Гриднев на то ответил, что и не таких бивали, а нынче вряд ли побьем, куда ни ступишь — все иноземцам ведомо. Спор зашел об иноземцах — для чего им такая воля дадена, что нет на них никакой управы. Один сказал: сам царь-де иноземец, подмененный за морем. Наш-де истинный — в заточении. Другой сказал: иноземец бритомордый да никонианец трехперстный — одна суть. Тот весь спор сошел тихо. Тогда Ефим Гриднев облаял воеводу поносными словами, что он казну ворует и управы на него нет, поелику его иноземцы на Кукуе хвалят…
— Длинно больно сказываешь! — прервал Крыков. — И не пойму я толком, что за народишко там был?
— А работные людишки: кто с Соломбальской верфи, кто с Вавчуги — за гвоздями, вишь, корабельными приехали; дрягили еще, салотопники монастырские… — объяснил Молчан.
— Ну, облаял Ефим, далее что было?..
— А далее то было, что Ефим наш Гриднев еще слово сказал на воеводу, будто не отбиться нам от шведа, коли князя не свалить, и будто еще продал он нас всех в басурманскую шведскую веру, где заместо бога Мартын Лютый управляет, и что люди воеводские Гусев и Молокоедов, да думный дворянин Ларионов, да лекарь его иноземец за то и деньги получили немалые — куль золотых. И что-де Мартыну Лютому теперь на Двине, на Воскресенской пристани столб будут ставить — для моления…
Молчан налил себе чарку, медленно выцедил через зубы:
— Народишко слушает. Тут какой-то возьми и скажи — «слово и дело». Приказчик будто баженинской верфи. Бой сделался, не сдюжили мы с ихней силой, уходить пришлось…
— Пугливые больно! — сказал Крыков.
— Тебе говорить бесстрашно тут сидючи, ты бы там повоевал! — обиделся Молчан. — Рейтаров навалилось человек с дюжину, саблями стали бить.
Крыков молчал.
— Пытать его будут! — сказал Ватажников. — На дыбе. Огнем жечь…
— Ужо попытают! — ответил Молчан. — А за что?
Кузнец, молчавший до сих пор, вдруг исступленно завопил:
— За что? Никоциант проклятый, сатанинское зелье, соблазн дьявольский — курите? Чай ноне пить стали, — что он есть? Напиток анафемский, вот что он есть! Тьфу, тьфу, мерзостные, проклятые, царя в Стекольном подменили, нам басурмана привезли, бороды режет, кончает веру истинную, злодей…
Крыков положил руку на плечо Кузнецу, сказал с силой:
— Уймись, кликуша!
Кузнец вырвался, оскалился на Афанасия Петровича, маленькие глаза его горели бешенством:
— Ты? Ты кто таков есть? Сам бритомордый, вон трубка твоя никоциантская, сатана, не трожь меня лапой своей… Лютое гонение претерплю, да не с вами, с табашниками, с еретиками, с детьми антихристовыми…
Молчан сгреб Кузнеца за ворот старого прохудившегося кафтана, тряхнул, велел замолчать. Ватажников сказал:
— Вот и делай с ним дело. Давеча сказывали: по скитам всюду постятся до того, что и на ногах стоять не могут, приобщаются старинными дарами и, простившись с миром, ожидают в трепете трубы архангела. Есть которые нынче до смерти запостились, голодной смертью померли…
Кузнец вновь вырвался из рук Молчана, зашептал, тараща глаза:
— Быть кончине мира в полночь с субботы на воскресенье, пред масленицей: земля потрясется, распадутся в песок каменья, померкнут солнце с луною, дождем звезды посыпятся на землю, протекут реки огненные и пожрут всю тварь земнородную. В огне явится антихрист: плоть его смрадна, пламенем пышет пасть, из ноздрей, из ушей тож огни пылают…
— Водою его, что ли, холодной спрыснуть? — с тоской в голосе сказал Крыков. — Давай, Ватажников, принеси ведерко…
Ватажников засмеялся, махнул рукой:
— Мучитель, право мучитель! Ходит по избам, говорит слова прелестные; кои люди и рты раскрыли: Нил Лонгинов с Копыловым колоды себе выдолбили, гробы, помирать собрались. Женки ревмя ревут. На верфь на баженинскую заразу свою занес, проповедник: кои мужики дельные были — от дела отвалились, помирать готовятся. Ополоумел, ей-ей…
Афанасий Петрович взял трубку, открыл кисет; Кузнец на него покосился, тихо сказал:
— Уйду я. Нечего мне с вами делать.
Крыков ответил спокойно:
— Иди, иди! И впрямь нечего! Кликушествуешь только…
Кузнец ушел, не поклонившись, сухой, отощавший, с яростным взглядом. Молчан с завистью произнес:
— Силища, черт! Не жрет, не пьет, не спит — как не помер по сей день. И мастер на диво: все может сделать — копье, фузею, пушку отлить, колокол для церкви. Ни мороза не боится, ни бури в море, — все ему нипочем. А как говорить зачнет, народишко только его и слушает — даром, что околесицу плетет…
Помолчали. Афанасий Петрович попыхивал трубочкой, думал: «Да, силища! Такого ничем не переломишь, покуда сам не сломается. А сломается, такие пойдет кренделя да вензеля выписывать, ахнешь!»
— Афанасий Петрович! — окликнул Молчан.
Крыков встряхнул головою, взглянул на гостей.
— Дай нам пистолей, дай мушкетов, пороху дай, пуль, — требовательно сказал Молчан. — Вон их у тебя — полна клеть. Дай — не пожалеешь…
— Рано!
— Время, не рано. Давеча был здесь проходом беглый стрелец Протопопова полка Анкудинов Маркел. С Азова идет в скиты — таиться. От него и прознали мы про холопя — изветчика Андрюшку, коей Иуда на дыбу столь много народу кинул. В Азове было бы по-доброму, кабы начали во-время…
Крыков молчал, внимательно слушал.
— Был там добрый начальный человек над ними — стрелец, многолетний старик, тож в Протопоповом полку служил. Ранее был в крестьянах за боярином Шейным, а в те поры со Степаном с Разиным хаживал. Обжегши шест — с тем шестом, как с копьем, дело свое святое делал — бояр бил смертно. Так оный старичок славный Парфен Тимофеев сулил на Москву идти, стариною тряхнув, воевод по пути всех казнить, хлеба народу давать, а на Москве иноземцев проклятых и бояр кончать за те полки, что безвинно все побиты…
— Ну?
— На первое сентября в том году было назначено, да не совладали. За караул похватали да пытать зачали. А мы б здесь, Афанасий Петрович…
— Рано! — твердо сказал Крыков. — Рано, друг добрый. Как в Азове будет, а то и плоше.
— Не веришь, что народишко поднимется? — блестя глазами, спросил Молчан. — С верфи с Соломбальской работные люди многие пойдут, с Вавчуги поднимутся, баженинским только скажи, кто беде виновник — зубами порвут. Пожгем злодеев наших, головы на рожны, выберем себе доброго человека, по правде станем жить…
Лицо у Молчана стало вдруг детским, мечтательным, глаза подобрели, весь он словно оттаял. Говорили долго, до третьих петухов. Афанасий Петрович хмурясь сказал, что народу встанет не так уж много, что ежели раньше времени подняться — побьют и дело ничем не кончится, что вот-де приехал Иевлев Сильвестр Петрович — человек нрава крутого, у воеводы не ужился, может еще и наведет добрый порядок в городе.
Молчан с издевкой улыбнулся в черную курчавую с проседью бороду.
— То-то не ужился волк с медведем. Все они одна сатана. Давеча собрал приезжий господин капитан-командор кое-кого из здешних людишек. Кочнев, корабельный мастер, о воеводе заикнулся, так Иевлев твой так на него зашумел, ажно свечи повалились, чуть дом не спалил. А Семисадов, что до боцмана под Азовом дослужился и безногим приехал, об иноземцах вякнул, чтобы их — на съезжую. Так где там! Ефима на съезжую — оно, конечно, можно…
Так и разошлись Крыков с Молчаном и Ватажниковым, ни до чего не договорившись. Афанасий Петрович лег перед светом, но сон не шел. В тишине все чудился треск многих шведских воинских барабанов, полыхающее зарево над Мхами, где стоит рябовская изба, сама Таисья с малым Ваняткой на руках, а к ней идут лихие воинские обидчики.
Днем Молчан пришел опять, застал Крыкова одного, спросил злобно:
— Отстать от дела хочешь? Ответь по-честному.
Крыков отложил книгу — воинский устав пешего строю, сказал просто:
— Не дури, Молчан! Мушкеты дам, пистоли тоже дам, порох есть. Командовать, как сполох ударите, сам возьмусь. Все вы, черти, на горло более горазды, воинского дела не ведаете вовсе, а ежели не ведаете, то и побьет вас стрелецкий голова в одночасье. Так говорю?
Молчан нехотя кивнул, соглашаясь.
— Людей надобно поднимать не порознь, а сразу поболее, делать баталию надобно спехом, иначе сомнут нас. Со стрельцами, с драгунами идти дружно. А есть ли середь них наши люди? Молчишь? То-то, брат! Не так оно просто выходит! Для чего же кровь русскую лить — боярину да иноземцу-вору на радость? Не дам!
Крыков помедлил, заговорил не торопясь, словно раздумывая:
— Мало нас еще, друг, мало. Так мало, что вряд ли одолеем обидчиков наших. Да и свейские воинские люди на город, слышно, собрались идти. Отбиться от ворога надо, то дело большое, кровавое, многотрудное. Рассуди головою, не бычись, — как быть?
Молчан не отвечал, хмурился.
— Думай сам: поднимемся, а об это время швед возьмет, да и нагрянет — как тогда делать? Говори, коли знаешь, научи!.. То-то, что и сказать нечего! Живем под кривдою, поборы иссушили нас, иноземец да воевода-мздоимец, да судья неправедный — все то так. А швед — матушка родная, что ли? Видим ныне лихо, а что увидим, как он придет? Пожжет да порежет всех, одна зола останется, да кости, — вот чего будет. Ему, вору, междоусобье наше на руку, оттого ослабнем мы, легче ему брать нас. И выйдем мы перед городом Архангельском, перед Русью, перед Москвою — изменниками. Так али не так?
— Чего пришли, полуночники? Дня не хватило? Э, да и Кузнец с вами?
— А того пришли, — строго сказал Молчан, — что нынче в Тощаковом кружале случилась беда. Скрутили нашего Ефима, поволокли на съезжую…
Крыков сразу перестал зевать и потягиваться, повел дружков в камору, где сложено было оружие для таможенных солдат. В сенях спросил у Молчана быстрым шепотом:
— Холопя княжеского ты на Двине побил?
— Известно, я…
— Один?
— Не полком, чай, силенкой не обижен.
Заскрипела дверь каморы.
— Вот чего не хватает нам! — сказал Молчан, глядя на мушкеты и полуфузеи. — Ударили бы сполох, пожгли бы дьявола-воеводу, взяли бы бритомордых иноземцев в топоры…
— Ты, мил-дружок, и без мушкетов воюешь, — молвил Крыков. — По всему городу шум пошел…
Молчан угрюмо усмехнулся:
— Одним Иудой меньше стало, — какое это дело. Смехи…
Глаза его мерцали недобрыми огоньками, все его крепкое тело прохватывала дрожь.
— Выпить бы! — попросил Ватажников. — Намерзлись мы с ним за две-то ночи…
— За две?
— А он со мною того Иуду следил, — пояснил Молчан. — Покуда Андрюшка-покойник с девками играл, покуда далее гулять отправился.
— И нынче то ж, — устало пожаловался Ватажников. — Задами из кружала, через Пробойную улицу, а по нам воеводские псы из мушкетов, словно бы по волкам.
Афанасий Петрович принес в полштофе водки, соленых огурцов, хлеба. Ватажников выпил, рассказал подробнее, как все случилось и прошлой ночью и нынешней. Тот Андрюшка и на Азове извет сделал и здесь ладился к некоторым. За христианскую стрелецкую кровь его кончили. А ныне, в кружале, беседа была мирная, говорили о том, о чем нынче везде говорят: что-де идут свейские воинские люди воевать Архангельск. Ефим Гриднев на то ответил, что и не таких бивали, а нынче вряд ли побьем, куда ни ступишь — все иноземцам ведомо. Спор зашел об иноземцах — для чего им такая воля дадена, что нет на них никакой управы. Один сказал: сам царь-де иноземец, подмененный за морем. Наш-де истинный — в заточении. Другой сказал: иноземец бритомордый да никонианец трехперстный — одна суть. Тот весь спор сошел тихо. Тогда Ефим Гриднев облаял воеводу поносными словами, что он казну ворует и управы на него нет, поелику его иноземцы на Кукуе хвалят…
— Длинно больно сказываешь! — прервал Крыков. — И не пойму я толком, что за народишко там был?
— А работные людишки: кто с Соломбальской верфи, кто с Вавчуги — за гвоздями, вишь, корабельными приехали; дрягили еще, салотопники монастырские… — объяснил Молчан.
— Ну, облаял Ефим, далее что было?..
— А далее то было, что Ефим наш Гриднев еще слово сказал на воеводу, будто не отбиться нам от шведа, коли князя не свалить, и будто еще продал он нас всех в басурманскую шведскую веру, где заместо бога Мартын Лютый управляет, и что люди воеводские Гусев и Молокоедов, да думный дворянин Ларионов, да лекарь его иноземец за то и деньги получили немалые — куль золотых. И что-де Мартыну Лютому теперь на Двине, на Воскресенской пристани столб будут ставить — для моления…
Молчан налил себе чарку, медленно выцедил через зубы:
— Народишко слушает. Тут какой-то возьми и скажи — «слово и дело». Приказчик будто баженинской верфи. Бой сделался, не сдюжили мы с ихней силой, уходить пришлось…
— Пугливые больно! — сказал Крыков.
— Тебе говорить бесстрашно тут сидючи, ты бы там повоевал! — обиделся Молчан. — Рейтаров навалилось человек с дюжину, саблями стали бить.
Крыков молчал.
— Пытать его будут! — сказал Ватажников. — На дыбе. Огнем жечь…
— Ужо попытают! — ответил Молчан. — А за что?
Кузнец, молчавший до сих пор, вдруг исступленно завопил:
— За что? Никоциант проклятый, сатанинское зелье, соблазн дьявольский — курите? Чай ноне пить стали, — что он есть? Напиток анафемский, вот что он есть! Тьфу, тьфу, мерзостные, проклятые, царя в Стекольном подменили, нам басурмана привезли, бороды режет, кончает веру истинную, злодей…
Крыков положил руку на плечо Кузнецу, сказал с силой:
— Уймись, кликуша!
Кузнец вырвался, оскалился на Афанасия Петровича, маленькие глаза его горели бешенством:
— Ты? Ты кто таков есть? Сам бритомордый, вон трубка твоя никоциантская, сатана, не трожь меня лапой своей… Лютое гонение претерплю, да не с вами, с табашниками, с еретиками, с детьми антихристовыми…
Молчан сгреб Кузнеца за ворот старого прохудившегося кафтана, тряхнул, велел замолчать. Ватажников сказал:
— Вот и делай с ним дело. Давеча сказывали: по скитам всюду постятся до того, что и на ногах стоять не могут, приобщаются старинными дарами и, простившись с миром, ожидают в трепете трубы архангела. Есть которые нынче до смерти запостились, голодной смертью померли…
Кузнец вновь вырвался из рук Молчана, зашептал, тараща глаза:
— Быть кончине мира в полночь с субботы на воскресенье, пред масленицей: земля потрясется, распадутся в песок каменья, померкнут солнце с луною, дождем звезды посыпятся на землю, протекут реки огненные и пожрут всю тварь земнородную. В огне явится антихрист: плоть его смрадна, пламенем пышет пасть, из ноздрей, из ушей тож огни пылают…
— Водою его, что ли, холодной спрыснуть? — с тоской в голосе сказал Крыков. — Давай, Ватажников, принеси ведерко…
Ватажников засмеялся, махнул рукой:
— Мучитель, право мучитель! Ходит по избам, говорит слова прелестные; кои люди и рты раскрыли: Нил Лонгинов с Копыловым колоды себе выдолбили, гробы, помирать собрались. Женки ревмя ревут. На верфь на баженинскую заразу свою занес, проповедник: кои мужики дельные были — от дела отвалились, помирать готовятся. Ополоумел, ей-ей…
Афанасий Петрович взял трубку, открыл кисет; Кузнец на него покосился, тихо сказал:
— Уйду я. Нечего мне с вами делать.
Крыков ответил спокойно:
— Иди, иди! И впрямь нечего! Кликушествуешь только…
Кузнец ушел, не поклонившись, сухой, отощавший, с яростным взглядом. Молчан с завистью произнес:
— Силища, черт! Не жрет, не пьет, не спит — как не помер по сей день. И мастер на диво: все может сделать — копье, фузею, пушку отлить, колокол для церкви. Ни мороза не боится, ни бури в море, — все ему нипочем. А как говорить зачнет, народишко только его и слушает — даром, что околесицу плетет…
Помолчали. Афанасий Петрович попыхивал трубочкой, думал: «Да, силища! Такого ничем не переломишь, покуда сам не сломается. А сломается, такие пойдет кренделя да вензеля выписывать, ахнешь!»
— Афанасий Петрович! — окликнул Молчан.
Крыков встряхнул головою, взглянул на гостей.
— Дай нам пистолей, дай мушкетов, пороху дай, пуль, — требовательно сказал Молчан. — Вон их у тебя — полна клеть. Дай — не пожалеешь…
— Рано!
— Время, не рано. Давеча был здесь проходом беглый стрелец Протопопова полка Анкудинов Маркел. С Азова идет в скиты — таиться. От него и прознали мы про холопя — изветчика Андрюшку, коей Иуда на дыбу столь много народу кинул. В Азове было бы по-доброму, кабы начали во-время…
Крыков молчал, внимательно слушал.
— Был там добрый начальный человек над ними — стрелец, многолетний старик, тож в Протопоповом полку служил. Ранее был в крестьянах за боярином Шейным, а в те поры со Степаном с Разиным хаживал. Обжегши шест — с тем шестом, как с копьем, дело свое святое делал — бояр бил смертно. Так оный старичок славный Парфен Тимофеев сулил на Москву идти, стариною тряхнув, воевод по пути всех казнить, хлеба народу давать, а на Москве иноземцев проклятых и бояр кончать за те полки, что безвинно все побиты…
— Ну?
— На первое сентября в том году было назначено, да не совладали. За караул похватали да пытать зачали. А мы б здесь, Афанасий Петрович…
— Рано! — твердо сказал Крыков. — Рано, друг добрый. Как в Азове будет, а то и плоше.
— Не веришь, что народишко поднимется? — блестя глазами, спросил Молчан. — С верфи с Соломбальской работные люди многие пойдут, с Вавчуги поднимутся, баженинским только скажи, кто беде виновник — зубами порвут. Пожгем злодеев наших, головы на рожны, выберем себе доброго человека, по правде станем жить…
Лицо у Молчана стало вдруг детским, мечтательным, глаза подобрели, весь он словно оттаял. Говорили долго, до третьих петухов. Афанасий Петрович хмурясь сказал, что народу встанет не так уж много, что ежели раньше времени подняться — побьют и дело ничем не кончится, что вот-де приехал Иевлев Сильвестр Петрович — человек нрава крутого, у воеводы не ужился, может еще и наведет добрый порядок в городе.
Молчан с издевкой улыбнулся в черную курчавую с проседью бороду.
— То-то не ужился волк с медведем. Все они одна сатана. Давеча собрал приезжий господин капитан-командор кое-кого из здешних людишек. Кочнев, корабельный мастер, о воеводе заикнулся, так Иевлев твой так на него зашумел, ажно свечи повалились, чуть дом не спалил. А Семисадов, что до боцмана под Азовом дослужился и безногим приехал, об иноземцах вякнул, чтобы их — на съезжую. Так где там! Ефима на съезжую — оно, конечно, можно…
Так и разошлись Крыков с Молчаном и Ватажниковым, ни до чего не договорившись. Афанасий Петрович лег перед светом, но сон не шел. В тишине все чудился треск многих шведских воинских барабанов, полыхающее зарево над Мхами, где стоит рябовская изба, сама Таисья с малым Ваняткой на руках, а к ней идут лихие воинские обидчики.
Днем Молчан пришел опять, застал Крыкова одного, спросил злобно:
— Отстать от дела хочешь? Ответь по-честному.
Крыков отложил книгу — воинский устав пешего строю, сказал просто:
— Не дури, Молчан! Мушкеты дам, пистоли тоже дам, порох есть. Командовать, как сполох ударите, сам возьмусь. Все вы, черти, на горло более горазды, воинского дела не ведаете вовсе, а ежели не ведаете, то и побьет вас стрелецкий голова в одночасье. Так говорю?
Молчан нехотя кивнул, соглашаясь.
— Людей надобно поднимать не порознь, а сразу поболее, делать баталию надобно спехом, иначе сомнут нас. Со стрельцами, с драгунами идти дружно. А есть ли середь них наши люди? Молчишь? То-то, брат! Не так оно просто выходит! Для чего же кровь русскую лить — боярину да иноземцу-вору на радость? Не дам!
Крыков помедлил, заговорил не торопясь, словно раздумывая:
— Мало нас еще, друг, мало. Так мало, что вряд ли одолеем обидчиков наших. Да и свейские воинские люди на город, слышно, собрались идти. Отбиться от ворога надо, то дело большое, кровавое, многотрудное. Рассуди головою, не бычись, — как быть?
Молчан не отвечал, хмурился.
— Думай сам: поднимемся, а об это время швед возьмет, да и нагрянет — как тогда делать? Говори, коли знаешь, научи!.. То-то, что и сказать нечего! Живем под кривдою, поборы иссушили нас, иноземец да воевода-мздоимец, да судья неправедный — все то так. А швед — матушка родная, что ли? Видим ныне лихо, а что увидим, как он придет? Пожжет да порежет всех, одна зола останется, да кости, — вот чего будет. Ему, вору, междоусобье наше на руку, оттого ослабнем мы, легче ему брать нас. И выйдем мы перед городом Архангельском, перед Русью, перед Москвою — изменниками. Так али не так?