— Хотя бы в цивилизованном мире.
   Гордон поудобнее вытянул длинные ноги, поправил подушку под спиною, заговорил глухо, горько:
   — Будь трижды проклят мир и дураки, его населяющие. Коперник тридцать пять лет откладывал печатание своей книги, боясь этого вашего цивилизованного мира, и увидел труд свой, выданный типографщиком, только на смертном одре. И он был прав в своей боязни, Коперник. Инквизиция осудила его труд, как еретический. Я сам читал в «Конгрегации Индекса», что книга Коперника запрещена, потому что противоречит священному писанию. А Галилей? Вы лекарь, сэр, и должны знать эти славные имена! Черт возьми, в вашей Европе Галилея заставили отказаться от самого себя…
   Дес-Фонтейнес смотрел на Гордона не отрываясь; было видно, что слушает он с интересом.
   — А когда Галилей умер, то ему отказали в погребении на кладбище. Вы осведомлены об этом? И о Джордано Бруно вы тоже осведомлены? Кстати, сэр, вы никогда не видели свинцовую тюрьму Пьемби в Венеции? Нет? А я имел честь ее видеть! Шесть лет Бруно продержали в этой тюрьме, а несколько позже живым сожгли в Риме…
   На щеках Гордона проступили пятна, глаза сурово блестели из-под нависших бровей, голос звучал мощно.
   — Он был наказан столь милосердно, сколько возможно, и без пролития крови, — с гневной насмешкой повторил Гордон формулу смертного приговора святой инквизиции: «Без пролития крови…»
   — Это было почти сто лет тому назад, — прервал Дес-Фонтейнес. — Нравы с тех пор изменились…
   — Нравы нисколько не изменились! Разве статуя Бруно — этого великого из великих — поставлена под куполом собора святого Петра в Риме? Что же вы молчите? Разве инквизиция осудила сама себя? Нет, сэр, никогда — слышите вы? — никогда не поставят Джордано в соборе! И эти проклятые варвары еще смеют осуждать московитов, смеяться над ними и хулить то дурное, что видят здесь, так, как будто они сами ангелы, слетевшие с небес. Слушайте меня внимательно, сэр: когда я в молодые годы бывал в епископстве Вампергском, там за пять лет сожгли шестьсот ведьм, и среди них было сожжено двадцать три девочки, самой старшей из которых еще не исполнилось десяти лет. В княжестве Рейс за два года сожгли более тысячи волшебниц. По всему вашему цивилизованному миру каждый день пылают костры инквизиции…
   — Я лютеранин! — негромко произнес Дес-Фонтейнес. — Поверьте, генерал, что деяния инквизиции мне не менее отвратительны, нежели вам…
   — Про лютеран и кальвинистов мне тоже кое-что известно, — со злою усмешкою ответил Гордон. — Запоминать образцы человеческой жестокости, глупости и тупоумия — достойное занятие. Так вот ваш Лютер изволил назвать Аристотеля князем тьмы, злым сикофантом, козлом и дьяволом. А ваш Кальвин в Женеве сжег живым Сервета, который кое в чем, только кое в чем с ним не согласился. И, дьявол вас возьми, речь идет не о религиозных толках, а о вашей Европе. Так вот в этой Европе у меня есть знакомый, который отговаривал меня ехать в Московию, он и поныне судья ведьм в Фульде, его зовут Балтазар Фосс, он хвалился перед своими гостями, что за семнадцать лет сжег девятьсот ведьм. Девятьсот, сэр. А всего в вашем прекрасном цивилизованном мире — этим хвастаются сами инквизиторы — сожжено сто тысяч ведьм. Сто тысяч ни в чем не повинных жизней, среди которых девочки, старухи или красавицы. За что их сожгли?
   — Заблуждения народов…
   — А, заблуждения? — крикнул Гордон, спуская с постели ноги. — Девочке дают в руки кусок раскаленного железа, и если она его не может удержать, значит она ведьма? А если может — ведьма вдвойне. Красавицу бросают в реку, если она тонет — она ведьма, если не тонет — непременно ведьма! Заблуждение народов? Проклятый сумасшедший, отвратительный мир, преступники, непроглядная тьма…
   — Вы в крайности, генерал! — решительно сказал Дес-Фонтейнес. — У вас, несомненно, разовьется воспаление во всех жилах и осядут соли, если вы не будете следить за своим здоровьем…
   Гордон усмехнулся одним ртом.
   — Соли, жилы, воспаление, — сказал он. — Неужели вы думаете, что я так глуп? Убирайтесь и велите подать мне чашку крепкого кофе!
   Лекарь поклонился и вышел. Гордон стал одеваться, но вдруг задумался и, отыскав взором распятие, опустился на колени. Он молился о ниспослании спокойствия тяжко живущим людям, о ниспослании мира на свою грешную душу, о ниспослании разума тем, кто теряет его в суете сует. Его изрытое глубокими морщинами лицо старого солдата было сурово и строго, но в выцветших глазах дрожали слезы.
   — Господи сладчайший, — шептал он, требовательно глядя на маленькое распятие, — господи всеблагий! Ужели не услышишь ты меня? Услышь, господи! Помоги и посоветуй, внуши и научи, ибо не знаю я, как дожить остатние мои дни…
   Когда Анабелла принесла ему чашку дымящегося кофе, он застегивал пряжки на своих башмаках.
   — Тебе бы стоило еще полежать, отец! — сказала Анабелла.
   — Для чего? — спросил Гордон отрывисто. — Для того, чтобы дольше прожить? А для чего жить?
   Молча он выпил кофе, набил душистым табаком свою трубку и вышел из дома полковника Снивина. В этот же вечер Дес-Фонтейнес с невеселой усмешкой сказал полковнику, что если жизнь генерала продлится, о чем, разумеется, следует просить господа бога, то Россия будет иметь верного человека во всех ее грядущих испытаниях.
   — А вы предполагаете, что здоровье генерала в опасности?
   — Года… много пережито… горячность нрава…
   — Да, он крайне горяч! — задумчиво произнес Снивин. — Крайне. С ним нелегко.
   — Вам с ним особенно трудно.
   — Что вы этим хотите сказать?
   — Ничего, полковник, решительно ничего, кроме того, что вряд ли генерал слишком доволен вашей деятельностью здесь…
   Снивин сурово промолчал.

7. Перед дальней дорогой

   В ночь на 26 августа Петр Алексеевич отдавал последние распоряжения Иевлеву и Апраксину, остающимся в Архангельске. Во дворце на Мосеевом острове набралось немного народу, все молодые; свитские постарше расположились на стругах и дощаниках, там было не так тесно и куда удобнее, чем во дворце. Под ровный дождик хорошо спалось на мягких перинах, под теплыми меховыми одеялами, да и пора была отоспаться за все миновавшие трудные дни.
   В столовой палате дворца пахло сыростью, от долгих дождей протекала крыша, вода мерно капала на угол стола, мочила корабельные чертежи. Петр долго не замечал, потом рассердился. Погодя по крыше застучали сапоги, сиплый голос прокричал:
   — Авдейко, топора подай, царь ругается…
   Петр Алексеевич, рассматривая чертежи кораблей, которые должны были строиться в Соломбале и на Вавчухе, в баженинской верфи, говорил капитану Фламу:
   — Погрузишь корабль свой поташом добрым, смолою, хлебом отборным, льна возьмешь, пеньки, досок самых наилучших. Пусть видят — идет корабль русский, имеет товар на борту отменнейшего качества. Торгуй честно, как бы дешево для начала ни продал — все ладно. Что там дешево, то здесь куда как дорого. Начав сами торговать, побудим и купечество наше к сему зело полезному занятию.
   Капитан Флам вынул чубук изо рта, кивнул:
   — Так, государь!
   И тотчас же опять засопел чубуком.
   На крыше вновь послышался сиплый голос:
   — Авдейко, я топора дождусь, али околевать мне тут?
   Другой голос снизу ответил:
   — На перевозе Авдей, уключину чинит…
   Царь вынул из кармана сложенный листок бумаги, разгладил его, почиркал пером, заговорил веселым голосом:
   — На вырученные деньги привезешь что написано в сей бумаге. Мы тут давеча с Иевлевым да с Апраксиным писали, может дорого будет, так для всякого опасения дадим тебе казны. Ефимками, капитан, не швыряйся, побереги деньгу-то. Шпыни тамошние, небось, втридорога драть будут, так ты и поторгуйся — не зазорно! Сядь сюда, пиши…
   Капитан Флам сел, Петр отодрал ему лоскуток от листа, стал диктовать:
   — Пиши: гарус на флаги корабельные.
   — Сколько?
   — По деньгам, брат, по деньгам. Дешев будет — поболее, дорог — поменее. Далее… фонарь купишь к пороховому погребу.
   — Сколько?
   — А один, капитан, покуда. Может, он никуда и не годится, фонарь заморский. Посмотрим, в другой раз за море побежишь, коли вещь добрая, еще купишь. Далее пиши, капитан: часы песочные, корабельные. Штурманский сундук купи, самый наилучший, со всем инструментом навигаторским…
   — Очень дорого! — предупредил капитан Флам.
   — Один и купишь, коли дорог! — велел Петр. — Да и поторгуйся, сразу не бери.
   Капитан Флам отрицательно покачал головой.
   — Ты что? — спросил царь.
   Флам вынул изо рта чубук, положил перо, отодвинул от себя клочок бумаги, на котором писал. Петр смотрел на него молча, ждал, что скажет.
   — Государь, — негромко заговорил Флам, — государь, очень трудно делать, как ты приказываешь. Невозможно, государь. Нельзя покупать для тебя дешево. Они будут смеяться. Они смеялись, когда мы строили для тебя корабль в Голландии, они говорили: русский царь не заплатит, он царь бедный, подати задолжал татарскому хану…
   У Петра дернуло щеку, он схватил медный шандал, поднялся во весь рост. Александр Данилович повис на его плече, Апраксин отобрал шандал, поставил на стол. Петр сел, обильный пот выступил на его лице. У Апраксина дрожали губы, Меншиков все гладил Петра по плечу, шептал:
   — Ничего, Петр Алексеевич, погоди, Петр Алексеевич, вот водицы студеной испей…
   Было очень тихо, только вода все капала да капала с потолка на стол. Капитан Флам сидел спокойно, точно ничего и не случилось.
   — Вишь, Федор, как говорят! — сказал Петр тихим голосом Апраксину. — Флам не врет, Флам мужик верный…
   Крепко потер лицо обеими ладонями, кивнул капитану, чтобы тот писал дальше:
   — Штурманский сундук самый добрый…
   Флам снова взял перо, Петр приказал твердым голосом:
   — Три сундука. Денег не жалей. Говори — покупаешь для русских кораблей. Спросят, где те корабли, отвечай с усмешкой: увидите! Александр Данилыч, взбуди Виниуса, вели писать указ моим именем, пусть мешок ефимков везет капитан Флам. Еще пиши, капитан: меди в листах купишь, бакаут, серу горючую…
   Пришел заспанный Виниус, Петр приказал Апраксину диктовать указ о деньгах. На крыше затюкал топор, — наконец принялись чинить. Петр Алексеевич подвинул к себе корабельные чертежи, вновь стал разбираться с Иевлевым, каковы будут корабли. Меншиков с кружкой сбитня притулился рядом, советовал, спорил, Сильвестр Петрович тоже вдруг разгорячился. Петр обнял их обоих за плечи, сказал шепотом:
   — Не быть нам без моря, нет, не быть, братцы…
   Иевлев и Меншиков смолкли, повернулись к царю. Он все говорил ровным шепотом, горячо, убежденно, страстно:
   — Не быть нам без Черного, без Азовского. Не быть, не дышать, нет. То верно. Голландцы, купечество ихнее, говорят — давеча Флам поведал, — без Балтики-де вдесятеро хуже московитам, нежели бы с гаванями там. Наше, все наше, — Орешек, Иван-город, Копорье… Царь Иоанн, Иван Васильевич Грозный об том…
   — Шведа воевать? — нагнувшись к царю, схватив его за руку, спросил Меншиков. — Петр Алексеевич, государь, помилуй, под шведом ныне сколь народищу, где нам с сиротством с нашим…
   Петр хлопнул ладонью по столу, спросил:
   — Ополоумел? Кто об войне и говорит?
   С горечью усмехнулся, твердым ногтем провел по чертежу корабля, приказал Иевлеву строго:
   — Сии роскошества, Сильвестр, гирлянды да цветы цветущие, убери для бога! Богаты больно, думаешь? А нынче слышал, как мужик почитай весь вечер топора искал — царю крышу на дворце починить. Царю-ю, не кому-либо! Не дам черного дерева на отделку, его из-за моря везти, а почем негоцианты сдерут, ведаешь ли?
   — Ведаю, государь!
   — То-то!
   Попозже со струга во дворец пришли желтый от болезни Гордон и Лефорт. Женевец велел затопить печку, подавать ужинать. Крышу наконец починили, в столовой палате стало теплее. Ровно, глухо лил дождь над Двиною, над уснувшим Архангельском, над Мосеевым островом, над царевыми стругами, лодьями, дощаниками, карбасами, готовыми к дальнему пути на Вологду и к Москве…
   За ужином Патрик Гордон спросил у царя, как будет с сигналами, когда караван отвалит от города. Петр ответил с усмешкой:
   — Полно, господин генерал! Али не наигрались? Какие там сигналы! Еще Переяславль вспомни да ботик на Яузе. Было и миновало…
   Он с молчаливой усмешкой оглядел лица свитских, сидевших за столом, задумчиво добавил:
   — Было да миновало. Строили город Прессбург, на Переяславле корабли сваливали, сколь вздору было, сколь ребячества. Нынче же государственный консилиум, господа совет!
   Засмеялся и поднял кружку за корабельное строение на Белом море, за корабельщиков Апраксина с Иевлевым, за добрые успехи на новых верфях. Всю эту ночь он был задумчив, пил мало, часто разжигал свою трубку и, казалось, вслушивался в однообразный шум осеннего дождя. Апраксина и Сильвестра Петровича на прощание обнял, поцеловал трижды, велел строго:
   — Пишите, братцы по самомалейшим нуждам. Как Флам с кораблем уйдет — отпишите, как строение корабельное двинется — пишите.
   На рассвете на Мосеевом острове, на Соломбале, в Архангельске и на царских морских кораблях загремели пушки, отдавая салют уходящему вверх по Двине цареву каравану. Дождь лил сплошной пеленою, как из ведра. В царской поварне заливали печи, иноземные рейтары ломали, навалившись плечами на дверь, боковушку, в которой остались меда и водки. Пристав нагайкой стегал юродивого, певчие под навесом отжимали мокрые ризы.
   Царев струг делался все меньше и меньше, весь караван заволокло дождем. У Двины крепко пахло дымом, грибами, Апраксин повернулся к Иевлеву, сказал усталым голосом:
   — Ну, Сильвестр, отгостевались. Наплавались, погуляли, вина попили, побеседовали. Теперь отоспаться, да и за работу.
   И крикнул гребцам:
   — Гей, люди! На весла!
   Пока переплывали Двину, Апраксин клевал носом; дома, вздрагивая от сырости и бессонных ночей, сбросил мокрую одежду, натер тело душистым брабантским уксусом, накинул легкую пушистую шубейку и, с наслаждением потянувшись, посоветовал:
   — Ложись живее, Сильвестр! На тебе вовсе лица нет! Ложись, голубчик, помни, что недавно едва не отдал богу душу…
   Слуга принес Сильвестру Петровичу чистое белье, пахнущее лавандой, поверх мехов на широкой постели ловкими руками расстелил белоснежную простыню, быстро рассовал серебряные грелки с кипятком. Иевлев, раздеваясь, спросил:
   — Не слышал, что давеча государь сказывал про моря — Черное да Азовское?
   Федор Матвеевич приподнялся на локте:
   — Не слышал.
   Иевлев рассказал, Апраксин выслушал молча, потом лег навзничь. Сильвестр Петрович, переодевшись во все сухое, закинул руки за голову, потянулся всем телом, вдохнул запах лаванды, подумал — и впрямь хорошо!
   И тотчас же корабль, на котором он шел по черным волнам Черного моря, мотнуло, положило на бок, понесло, да так, что лишь вечером понял Иевлев — то был не корабль, а добрый, здоровый молодецкий сон…
 
Вволю корушки без хлебушка погложено,
Босиком снегу потоптано,
Спинушку кнутом попобито…
 
   Песня
 
 
Нас поборами царь
Иссушил, как сухарь.
 
   Рылеев

Глава десятая

1. Попутного ветра вам, корабельщики!

   На рассвете в дом воеводы с приличными подношениями, шумные, веселые, добродушные с виду, пришли иноземцы — шхиперы, конвои, негоцианты — прощаться. Слуга воеводы, как принято по обычаю, обносил гостей питиями и закусками, мореходы-иностранцы дымили трубками, чокались, хлопали молчаливого Апраксина по плечу, солоно шутили, грозились в будущем году, как откроется навигация, прийти многими кораблями с обильными товарами. Федор Матвеевич кивал, улыбался, но глаза у него были холодные.
   Сильвестр Петрович, стоя, при свете свечей — в столовой палате было еще темно — читал документы — пассы корабельщиков, ставил печать, расписывался в том, что корабль шхипера имя рек может свободно уходить своим путем. Пассов было много, Иевлев подписал пасс Голголсена, Кооста, Данберга; пасс же шхипера Уркварта отложил в сторону.
   — О! — воскликнул Уркварт. — Что-нибудь не в порядке?
   Апраксин подошел ближе к Иевлеву, взял из его рук пасс, протянул Уркварту.
   — Это значит?.. — шевельнул бровками шхипер.
   — Значит, что более мы вас сюда не зовем.
   Иноземцы перестали шутить, в столовой палате наступила тишина.
   — Я буду иметь честь жаловаться его миропомазанному величеству государю! — воскликнул Уркварт. — Даю вам слово, господин воевода, сей поступок не послужит к вашей пользе.
   — Оно мне виднее!
   — Вы ответите за вашу дерзость!
   — Кому? Не тому ли потентату, коего службу вы, сударь, исправно служите на русской земле?
   Уркварт сделал вид, что не понял, возмутился, пожал плечами.
   — При желании шхипер может догнать его миропомазанное величество! — сказал Данберг. — Мы не потерпим более издевательств над нами. Да, да, почтеннейший Уркварт, в дорогу! Мы все отложим отплытие, а вы будете иметь аудиенцию у русского царя, и многие за это поплатятся…
   — Шхипер Уркварт может отправиться на свой корабль! — спокойно произнес Апраксин. — У него нет пасса ни для чего более. Что же касается других честных шхиперов и негоциантов, то я бы не советовал им заступаться за шхипера Уркварта, иначе мне надобно будет думать, что и они здесь не для доброй торговли…
   Сильвестр Петрович подмигнул слуге, тот подошел к Федору Матвеевичу с подносом. Апраксин взял кружку, поднял, сказал с веселой улыбкой:
   — Счастливого плавания, господа мореходы. За десять футов воды под килем!
   Шхиперы и конвои взялись за кружки: какой моряк не выпьет за десять футов воды под килем? Нет правдивее приметы: кто не выпил за десять футов воды под килем, тому сидеть на мели! Даже Уркварт и Данберг выпили, тараща глаза друг на друга.
   Апраксин позвонил в колокольчик, другой слуга принес щедрые подарки мореходам: по дюжине соболей, да еще куниц, да еще росомах. Федор Матвеевич, тонко улыбаясь, одаривал каждого, любезно просил не помнить зла, приходить с товарами, везти товаров поболее — самых добрых, без обману, без обвесу; расчет пойдет подлинным серебром, не подделками. Уркварт стоял в углу, делал вид, что подарками и словами воеводы не интересуется нисколько. Иноземцы, принимая подарки, чувствовали себя не очень ловко: Апраксин смотрел им в глаза, и взор его был насмешлив.
   Когда совсем рассвело, у дома воеводы бухнула маленькая медная пушка: это означало — таможне начинать досмотр, корабельщикам готовиться к выходу в море.
   Сильвестр Петрович и Апраксин молча стояли на высоком крыльце, смотрели, как от пристани отвалили таможенные карбасы под прапорцем. Таможенники с мушкетами стояли в своих суденышках, ветер трепал маленький прапорец.
   — Прочитает пасс Уркварта, обрадуется, поди! — сказал Иевлев.
   — Кто?
   — Крыков.
   — Поручик бывший?
   — Он, бедняга.
   — Да он ли на досмотре?
   — Без него не обходятся. Голова светлая.
   Над Двиною быстро бежали облака — тяжелые, уже осенние. И ветер дул холодный, северный, словно грозился: погодите, еще узнаете, где живете! Сильвестр Петрович зябко поежился, сказал Апраксину:
   — Напишет, я чай, Уркварт жалобу на нас?
   — Напишет! — усмехнулся Апраксин. — У него свои люди на Кукуе, да и у нас свои на Руси найдутся. Авось, схоронят концы в воду. Не всякая пуля в лоб, есть что и в куст бьет…
   Обернулся к пушкарю, сказал стрелять в другой раз. Пушка опять ударила: второй выстрел означал — иноземным кораблям готовиться с якоря сниматься.
   — Что больно быстро? — спросил Сильвестр Петрович.
   — А чего делать-то? Ишь, ветер им задул попутный, задержатся — спадет, опять на берег пойдут. Хватит, отгулялись, пора и честь знать…
   Таможенники вернулись скоро, Апраксин велел стрельцу-караульщику спехом бежать к пристани, звать к воеводе капрала Крыкова. Стрелец, разбрызгивая грязь сапогами, подобрав полы кафтана, заспешил, побежал.
   Афанасий Петрович подошел, поклонился, — по лицу его ничего нельзя было понять.
   — Все ли добром на кораблях? — спросил Федор Матвеевич.
   — Все будто добром, князь-воевода.
   — Шхипер Уркварт в себе ли? — чуть улыбнувшись, спросил Апраксин.
   — Шхипер Уркварт малым делом не в себе! — сохраняя почтительность, строгим голосом, но с едва заметной усмешкой в глазах молвил Афанасий Петрович. — В каюте пасс свой шхиперский потоптал сапогами и парик с себя кинул об пол. Всяко бесчестил город наш Архангельск и порядки наши.
   — Господин Джеймс при сем присутствовал?
   — Господин Джеймс, князь-воевода, нынче по нездоровью на досмотр корабельный прибыть не мог.
   Апраксин кивнул:
   — Что ж… иди, капрал…
   Крыков, придерживая сумку у бедра, как в былые времена шпагу, пошел к воротам. Иевлев его окликнул:
   — Афанасий Петрович!
   Бывший поручик остановился, в лице его, всегда твердом и спокойном, что-то дрогнуло: окликнули его не капралом, а по имени-отчеству. Иевлев пошел к нему навстречу, сказал, сдерживая волнение:
   — Афанасий Петрович, ты жди. Беде твоей вечно так не быть. Нынче дело не стронется, завтра тоже, а с течением времени авось и полегчает. Ты служи, Афанасий Петрович.
   — Я и то служу! — просто ответил Крыков. — Да ведь…
   Он махнул рукой с отчаянием.
   — Нынче так, а время пройдет — сожрут живьем, Сильвестр Петрович. Майор Джеймс только воеводу да тебя и опасается…
   Опять грохнула пушка, третий выстрел означал: кораблям с якорей сниматься, идти в море, попутного ветра вам, корабельщики, доброго пути.
   — Прощай, Афанасий Петрович! — сказал Иевлев. — Коли что — наведайся…
   Крыков поклонился, пошел к воротам.
   Иевлев вернулся в дом. Воевода Апраксин уже сидел за корабельными чертежами, курил трубку, считал грифелем на доске. Увидев Сильвестра Петровича, сказал:
   — Ну, корабельщик, подсаживайся поближе. Давай учиться, покуда время есть. Потом не поспеем, я чай…

2. Осенней ночью

   Вечером, когда Иевлев вернулся с Пушечного двора, у воеводы был Осип Баженин. Федор Матвеевич подписывал бумаги, Баженин посыпал подписи песочком.
   — Ну, что у них на Пушечном? — не поворачивая головы, спросил Апраксин.
   — Одно название — Пушечный! — сказал Иевлев.
   Баженин протянул за бумагами руку — толстые пальцы в перстнях и кольцах дрожали.
   — Ого! — усмехнулся Федор Матвеевич. — Видать, слезное было прощание с государем в Холмогорах?
   И с хрустом надкусил сочное яблоко.
   Глазки Баженина злобно блеснули из-под опухших век: молод воевода, а как разговаривает! Ничего, еще прижмем, запищишь у нас, возрыдаешь слезно, Федор Матвеевич! Не таким хребты ломали!
   Но ничего не сказал, поклонился, вздохнул, словно каясь.
   — Так вот и начинай! — сказал Апраксин. — Медлить не для чего! Пусть народишко лес возит, пилит, обтесывает. Верфи еще толком не достроены, порядку нигде нет. Государева воля, сам ведаешь, Петр Алексеевич шутить не любит. Не нынче-завтра мы с Сильвестром Петровичем сами приедем смотреть, как делаешь. Увидим — худо, не пожалеем. Да ты садись, что стоишь, в ногах правды нет. Винца налить?
   Баженин сел, стул заморской работы на львиных лапах затрещал под его дородным телом. Прикинувшись добродушным, почтительным, даже робким, сказал, что не смеет, а то бы попросил водочки — опохмелиться. Федор Матвеевич смотрел на него прищурившись, холодно, недоверчиво, постукивая пальцами по столешнице.
   Осип Андреевич опрокинул в заросшую пасть стаканчик, захрупал огурцом, толстыми пальцами захватил щепоть квашеной капусты, заговорил робко:
   — И правда твоя, Федор Матвеевич, пора работать, правда! Пора и лес возить, и кокоры готовить, и пилить, и обтесывать. Да где народишко, господин добрый? Чем его приманить? Вели, научи, прикажи! Разве людишек от своих дел на государеву верфь приманишь? Одним зверовать надобно, зверя промышлять, другие рыбу солят, третьи по ремеслу трудятся — кто калашник, кто медник, кто бочар. Иные здешние жители землишку сохой ковыряют — авось не хлебцем, так капустой обернется, — все не с пустым брюхом сидеть…
   Еще взял щепоть капусты, горестно покачал головой:
   — Матросы, что на корабли царевы набраны, и те не с охотой сидят, хоть цепью приковывай…
   Федор Матвеевич поднял бокал, повертел перед свечой, полюбовался цветом вина. Осип Андреевич все жаловался. Не то что со здешней верфи, — с Вавчуги лесной все побежали. Попа звал — увещевать народишко, такое срамословие поднялось, что поп ряску закатал — и в чащу лесную. Едва водицей потом отпоили. Разве с ними сладишь?
   — Жрать не даешь, вот и бегут от тебя! — жестко сказал Апраксин.
   Баженин засмеялся, повертел толстой шеей, сказал масляным голосом:
   — Ох, грешишь, Федор Матвеевич, грешишь, голубь! Жрать не даю! Да разве их, чертей, прокормишь? Да и одни ли они на нашей купецкой шее сидят? Всем дай, всех поприветь, всех одари, обо всех помни. Воевода на кормление посажен к нам. Кто к нему первый с подарками идет? Баженин Осип Андреевич…
   Апраксин вспыхнул, отставил бокал, сказал гневно:
   — Ты ври, да не завирайся, борода, не то…
   Баженин замахал короткими руками.
   — Христос с тобой, Федор Матвеевич! Да разве ж мы не понимаем! Чай тоже люди, христиане, потому тебе и говорю, что знаю, что ты за человек. Ты человек такой, да господи, да мы…