— Не для боя, Василий Андреевич, для потехи построена фортеция, Прессбург именуемая, — строго сказал Апраксин. — Да потехи, слышь, делом оборачиваются, то вы все не хуже меня ведаете…
   — Вот и пойдем к Прессбургу, — попросил Ржевский. — Чего нам здесь-то дожидаться? Трудов наших государь не видит, вовсе от тоски-печали, без доброго слова пропадем…
   Иевлев помотал головою, сокрушаясь: сей недоросль не прост уродился. Все бы ему на государевых глазах пребывать! Молод, а хитер, ох, хитер боярин Ржевский Василий Андреевич…
   — Никуда не пойдем мы отсюдова! — произнес Апраксин. — И боюсь, Василий Андреевич, правду ты сказал — не увидит государь трудов наших, ну да ништо. Не пропадем…
   Он отвернулся от Ржевского и продолжал, обращаясь к другим корабельщикам — к Иевлеву, Воронину, Лукову, длинному Федору Прянишникову, который, едва приехав на озеро, забрался на печку и ухитрялся спать целыми сутками:
   — Прессбург есть потеха Марсова, здесь же, на нашем озере, надлежит быть потехе нептуновой, — говорил Апраксин. — Что Прессбург? Али запамятовали? Два года назад были стольники и спальники, конюхи и кречетники, дворовые конюхи да дворцовые истопники, а нынче полки, кои не так легко победить, как те, что Василий Васильевич князь Голицын на татар важивал. Нынче солдаты, нынче офицеры, нынче изба караульная, нынче служба! А мы что? Сидим да ждем, покуда ротмистр Петр Алексеевич к сей нептуновой потехе поостынет? А что в том хорошего будет? Да сами мы кто!
   Прянишников не ответил, сердито полез на печку — спать дальше. Ржевский угрюмо смотрел на Апраксина. Яким Воронин сказал невесело:
   — Ехать-то можно, да как доедем?.. Путь не близкий, по дорогам, слышно, шпыни так и шныряют, режут ножичками. Да и где оно — сие море Белое? Может, его и нету вовсе на свете…
   Иевлев засмеялся, хлопнул Воронина по широкому плечу:
   — Не плачь, Яким! Отыщем море Белое…
   Собрались быстро — в один день. На рассвете морозного, ветреного дня к избе, скрипя полозьями и раскатываясь, подъехали лубяные, с запряжкой гусем, сани. В сумке у Сильвестра Петровича лежала царская подорожная, у обоих путников были добрые, вороненой стали ножи, пара пистолетов, сабли. Яким запасся и едой на дальнюю дорогу — копчеными гусями, окороком, жбаном водки. Ямщик свистнул, намотал вожжи на руку, сытые лошади взяли с места хорошим быстрым шагом…
   Ехали на Ярославль — Вологду — Каргополь. Свирепые студеные январские ветра обжигали лица, мороз забирался под шубы, леденил ноги. Мечталось только о тепле, о покое, о том, чтобы не скрипели в бору вековые, промороженные деревья, чтобы не бежали за розвальнями волчьи стаи со светящимися глазами, чтобы холод не хватал за самое сердце.
   День и ночь брякал промерзшим глухим звоном колоколец под дугою коренника, на бешеном ходу сани часто переворачивались, ямщики сокрушались:
   — Ишь, незадача! Было б вам, господа добрые, не спать ехамши…
   Подъезжая к яму, не останавливая гоньбы, ямщик свистел оглушительно, особым ямщичьим посвистом. На крыльцо яма — станции выскакивал заспанный, всклокоченный смотрильщик. Покуда перепрягали лошадей, Иевлев и Воронин сидя дремали в жарко натопленной, душной избе. За весь одиннадцатидневный путь на ночевку не останавливались ни разу. Спали в лубяных санях, тесно прижавшись друг к другу, измученные, заросшие бородами, немытые…
   В Онеге молодцеватый певун-ямщик, зная, для чего едут стольники, привез их к низкой, строенной в лапу, большой избе, обнесенной тыном из почерневших от времени кольев.
   — Он и есть, — сказал ямщик. — Алексей Кононович первый на Онеге кормщик. И братец у них по корабельному делу — все его знают. Лучшего и не надо вам…
   Ворота гостям открыл сам хозяин, приземистый мужик со строгим, изрытым морщинами лицом. Поздоровавшись, поставил на стол моченой морошки, пошел топить баню. Когда попарились вволю, Корелин покормил приезжих семужьей ухой и уложил спать на высокие перины. Гости проспали почти что сутки, проснулись к вечеру — веселые, голодные, довольные. Хозяин поджидал их, читая книгу в переплете с позеленевшими от времени медными застежками. Колеблющееся пламя витых свечей освещало его лоб в залысинах, светлые глаза, серебристую кудлатую бороду.
   Гости сели рядом на лавку. Старик внимательно, ничему не удивляясь, выслушал рассказ Иевлева, подумал, потом сказал:
   — Что ж, лодьи у нас строят. Учитесь — дело хорошее…
   — Не лодьи нам надобны — корабли! — перебил Воронин.
   Кормщик строго взглянул на Якима, объяснил:
   — Лодьи наши и есть корабли. Так по-нашему, по-поморскому зовутся. Хаживаем нашими лодьями в дальние места. На Грумант, на Матку, на Колгуев…
   Иевлев и Воронин недоуменно переглянулись. Никогда они не слыхивали этих названий. Старик догадался, встал, открыл ключом старинную тяжелую укладку, бережно положил на стол сверток из серого полотна. Не спеша развязал шнурок, вынул не то пергаменты, не то куски кожи — квадратные, плотные, желтые от времени…
   — Оно… что ж такое? — спросил Воронин.
   — А береста! — усмехнулся Корелин. — Не слыхивал, чтобы бересту эдак обделывали? Бумага али пергамент помору дороги, вот он сам себе и обладил подешевле…
   Пододвинув подсвечник поближе, старик сказал:
   — Вон, гляди, господа, какие пути нами хожены…
   Твердым ногтем он провел по бересте черту — от Онеги на Колгуев:
   — То путь ближний…
   Сильвестр Петрович всмотрелся в лист бересты внимательно — увидел вырезанные контуры берегов, полуостров, заливы. Это была карта — искусно и красиво сделанная, с корабликами, плывущими по морю, с человечками, стоящими на берегу, с деревьями, растущими в устьях рек, и со зверьми, словно бы беседующими друг с другом на далеких островах.
   — Кто же сей мореплаватель отважный? — спросил Воронин. — Кто сию карту начертил?
   Корелин пожал плечами, вздохнул:
   — Не ведаю, господин. Давно то было. Вишь — я сед, а книгу берестяную получил от батюшки своего. Сам посуди…
   До полуночи сидели втроем у стола, щурясь всматривались в полустертые временем искусные карты на бересте. Старик задумчиво говорил:
   — Собрать бы вам, господа хорошие, кормщиков наших добрых, да нынче многие в дальних землях зимуют. Панов на Грумант ушел; Семисадов — добрый кормщик, искусный — старшим над артелью в норвеги отправился; Рябов Иван сын Савватеев — от монастыря Николо-Корельского — моржа промышлял на Матке, там и поныне, видать, зимует. Тимофеев Антип тож где-то застрял. Много их у нас — найдем с кем побеседовать об морском деле. А к завтрему приедет брат мой единоутробный — Иван Кононович, он у нас по Поморью первый лодейный мастер… С ним прибудет Кочнев — редкого ума человек, от дедов весь ихний род лодьи строит…
   Ночью Иевлев, Воронин и Алексей Кононович, одевшись потеплее, вышли на крыльцо смотреть сполохи. Сильвестр Петрович ахнул, не поверил глазам, громко спросил:
   — Да что ж оно такое? Яким, зришь?
   В черном морозном небе медленно двигались, сталкиваясь между собою, горящие сине-зеленые столбы, падали, вновь поднимались, озаряя своим странным холодным сиянием покрытые искрящимся снегом крыши онежских домов, дорогу, неподвижное, застывшее пространство залива…
   — На Матке-то страшнее играют! — сказал старик. — Здесь что, здесь в тихости сполохи, а на Матке, в большой холод, эдакие сполохи живут — и непужливый перекрестится. Ходят, да с треском, как гром гремит.
   Столбы погасли, новое зрелище явилось перед Иевлевым и Ворониным. Из сгустившегося мрака стали словно бы прорываться искры, потом запылали сплошным огнем, рассыпая мелкие, быстрые, несущиеся, словно молнии, маленькие огни. Полнеба уже горело, — казалось, там должен стоять непрестанный могучий грохот, и было удивительно, что ночная морозная тишина ничем не нарушалась.
   — С кузницей схоже! — сказал Иевлев. — Будто горн там на краю земли…
   Продрогнув, вернулись в дом и долго еще говорили о сполохах.
   — Нашим корабельщикам расскажешь — не поверят! — вздохнул Яким, раздеваясь.
   — Многому не поверят! — сказал Сильвестр Петрович.
   Лег на лавку и задумался. Яким уже спал, в избе было тихо, только трещали от мороза бревна, да мышь осторожно точила в подполье.
   — Многому не поверят! — шепотом повторил Иевлев. — Многому…
   С утра, едва рассвело, пошли на Онежский залив — смотреть поморские лодьи, карбасы и кочи. Не веря своим глазам, Сильвестр Петрович смерил длину лодьи — девяносто футов, — корабль! Стоя наверху, на палубе, Иевлев крикнул вниз Воронину:
   — Яким, сия лодья поболе той, что у Христофора Колумба была…
   Суда были подняты на городки из бревен, стояли высоко. Корелин коротко, скупо, но с гордостью рассказывал, какое судно когда построено, какую воду ходит, то есть сколько лет плавает, где бывало, что с ним приключалось в плаваниях. На морозе, под яркими лучами зимнего негреющего солнца весело пахло смолой, и было смешно вспоминать переяславльские мучения, Тиммермана, верфь, которую там никак не могли достроить…
   Покуда смотрели суда, собралась на берегу целая толпа поморов, ходили сзади, посмеивались в густые заиндевевшие бороды, лукаво смотрели на гостей. Потом все сгрудились у лодьи Корелина, напирая друг на друга, стали рассказывать про себя, про свои случаи, про зимовья, про странствования, как ходили в дальние края — в немцы, как бывали у норвегов, как промышляли, как охотились, как рыбачили…
   Иевлев, застыв на морозе, велел Алексею Кононовичу нынче же собрать кормщиков к себе для беседы, сам послал за вином, кликнул невестку Корелина — Еленку, протянул ей червонец на расходы. Еленка повела соболиной бровью, усмехнулась красными губами, до золотого не дотронулась, сказала с обидным пренебрежением:
   — У нас, чай, не постоялый двор, не кружало. Почтим гостей и без твоего монета.
   — Гордая больно! — удивился Сильвестр Петрович.
   — Какова уродилась…
   — Бабе бы и потише надо жить, — посоветовал Воронин.
   — Бабами сваи бьют, — блеснув глазами, сказала Еленка. — А я рыбацкая женка, сама себе голова.
   — Голова тебе муж! — нравоучительно произнес Яким Воронин.
   — Пойдем по весне в море, молодец, — сказала Еленка, — там поглядишь, кто кому голова…
   И ушла творить тесто для пирогов. Алексей Кононович насмешливо улыбался, молчал.
   — Чего она про море-то? — недоуменно спросил Воронин.
   — А того, что кормщит нынче, лодьи водит в дальние пути.
   — Она?
   — Она, Еленка. У ней под началом мужики, боятся ее, не дай боже. Строгая женка…
   Воронин крякнул, покачал головой с недоверием: такого ни он, ни Иевлев еще не видывали.
   Вечером в горнице у Алексея Кононовича собралось человек тридцать морского дела старателей, с ними женки, знающие море. За столом сидели и лодейные мастера Иван Кононович с Кочневым.
   Исходили паром пироги с палтусиной, с семгой, с мясом. Ходил по рукам глиняный кувшин с водкою двойной перегонки. Перебивая друг друга, необидно смеясь над своими неудачами, кормщики, рыбаки, весельщики, наживщики рассказывали, куда хаживали, чего видывали, как зимовали, скорбно вспоминали, как хоронили своих дружков в промерзшей земле, как море крушило лодьи и как уходили люди от морской беды. Воронин с Иевлевым сидели неподвижно, широко раскрыв глаза, веря и не веря. Яким хохотал на смешные рассказы, ужасался на страшные; толкая Сильвестра Петровича под бок, шептал:
   — Да, господи преблагий, вот он, корабельный флот. А мы там, на Переяславле? Бот да струг? Отсюда надобно народ вести, они знают, с ними все поделаем как надо! Что одни корабельные мастера? Корабль построим, а плавать на нем кто будет? Мы с тобой да Прянишников? Много с ними наплаваешь!
   Еленка, прикрикнув на мужиков, чтобы шумели потише, низким сильным голосом завела песню:
 
Здравствуй, батюшка ты, Грумант.
Ой и далеко до тебя плыти…
 
   Покуда пели, лодейный мастер Кочнев нагнулся к Иевлеву, спросил, для чего надобны корабельщики на Москве. Иван Кононович усмехнулся:
   — Посудинку по Яузе гонять парусом…
   Сильвестр Петрович неприветливо посмотрел на Ивана Кононовича, не торопясь рассказал Кочневу, что на Переяславле-Залесском замыслено построить потешный флот. Кочнев спросил:
   — Кого же потешать? Детушек малых?
   Иевлев сказал строго:
   — Государю флот — Петру Алексеевичу.
   — А немцы ученые — не могут, что ли? — спросил Корелин.
   Иевлев не ответил, отвернулся, насупившись.
   Когда гости разошлись, Сильвестр Петрович сказал Алексею Кононовичу, что задумал забрать из Онеги с собою на Москву человек с сотню морского дела старателей. Кормщик молча повел на Иевлева удивленным взглядом. Тимофей Кочнев с насмешкой в голосе спросил:
   — Оно как же? Волею али неволею?
   Яким Воронин бухнул кулачищем по столешнице, закричал:
   — Мы царевы ближние стольники…
   — Ты, парень, глотку не рви! — строго прервал Иван Кононович. — Нас не напужаешь. Говори толком, для чего вам народ занадобился, надолго ли, от кого царево жалованье пойдет, мы тут люди вольные, над нами бояр да князей нет…
   Глаза его неприязненно блестели за очками, в голосе слышался сдерживаемый гнев. Иевлев дернул Якима за рукав, стал говорить сам. Говорил он не торопясь, спокойно, слушали его внимательно. Лицо Алексея Кононовича стало менее суровым, мастер Кочнев кивал, Корелин вдруг спросил:
   — Да на кой же вам, коли вы корабельщики, по озеру плавать? У нас море, тут и народишко смелый для флоту отыщется, мореходы истинные. А в озере что в луже…
   У Иевлева блеснули глаза, он сказал весело:
   — То мысль добрая! Поначалу же надобны люди на наше озеро, без них с иноземцами кораблей не построить…
   Кочнев спросил:
   — А хомут не наденешь, господин, на веки вечные? Попадешь в неволю, куда деваться? А здесь и женка и ребятишки? Ты говори прямо, не криви душой.
   Сильвестр Петрович подумал, ответил, помолчав:
   — Не будет хомута, божусь в том. Корабли на озеро спустим, и которые люди захотят обратно — с богом.
   — Так ли? — спросил Корелин.
   — Так.
   — Что ж, подумаем, потолкуем меж собой! — сказал Кочнев. — Может, и сыщутся охотники…
   Охотников сыскалось не много — вместе с Тимофеем Кочневым девять человек. Яким Воронин сказал Иевлеву, что надобно брать неволей, Сильвестр Петрович не согласился. Ко дню отъезда на Москву из девяти осталось четверо. Кочнев, в бараньей шубе, в теплой шапке, в рукавицах, стоял на крыльце, посмеивался на гнев Воронина:
   — Кому охота, господин? Тут-то вольнее. Одно дело корабли на озере, а другое дело хомут холопий. Я и то раздумываю — не оплошал ли? А другие, которые с нами на Москву едут, — не с радости. Ефиму Трескину карбас о прошлый год разбило в щепы, в море идти нечем, а наниматься к богатею не хочет. Никола да Серега — еще хуже: женки потонули в море, скорбно им тут…
   Сильвестр Петрович сел в сани, Воронин натянул на обоих медвежью полость. Ямщик шевельнул вожжами, колючие снежинки заплясали в воздухе. Вторые розвальни двинулись сзади. До Ярославля ехали быстро, в Ярославле сбежали Серега и Никола. Кочнев спокойно объяснил:
   — Нагляделись дорогой на житье-бытье, как народишко в неволе мучается. Наслушались по ямам да от ямщиков…
   Воронин, сжав кулаки, кинулся к Кочневу; тот сказал резко:
   — Не шуми на меня, господин! Деды мои — от новгородских ушкуйников, не пужливые, а шуму завсегда не любили. Не посмотрю, что ты царев ближний стольник, — расшибу, что и дребезгов не сыщешь!
   Яким кинулся во второй раз, Кочнев одним махом вытащил из-за пазухи нож.
   — Порежу, господин, берегись, перекрещу ножиком!
   Иевлев силой посадил Якима в сани, тот, скрипя зубами, ругался:
   — Холопь, иродово семя, на меня, на Воронина, руку занес. Пусти…
   И рвался из саней.
   На озеро приехали поздней ночью. Первым проснулся Луков, вздул огня, за ним поднялись Апраксин, Тиммерман, всего пугающиеся голландские старички. Встал даже ленивый Прянишников. Один только Васька Ржевский остался лежать под тулупом, смотрел с печи немигающим взглядом, закладывал русую прядь за ухо…
   Сильвестр Петрович сказал всем:
   — Любите, господа корабельщики, и жалуйте. Лодейный мастер Кочнев, Тимофей Егорович, с ним морского дела старатель Трескин Ефим. Об делах завтра толковать будем, а нынче поднеси нам, Федор Матвеевич, с устатку по кружечке, да и спать повалимся…

6. Весной и летом

   Поутру Федор Матвеевич сказал Иевлеву шепотом:
   — Пасись, друг, Ваську Ржевского. Кое ненароком слово сорвется — он все примечает…
   — Какое такое слово? — не понял Иевлев.
   Апраксин лениво усмехнулся:
   — Мало ли бывает. В сердцах чего не скажешь: давеча на постройке занозил я себе руку, облаял порядки наши, завернул и про Петра Алексеевича, что-де пора бы и ему вместе с нами горе наше похлебать. На Москве он те мои слова мне повторил…
   — Да кто повторил-то?
   — Государь-ротмистр. Доносить — оно легче, чем работать. Похаживай, да примечай, лежа на печи, да слушай… И про тебя тож: ругался ты, что добрых гвоздей не шлют, что князь-оберегатель чего хочет — того делает. Было?
   — Ну, было…
   — Ротмистр меня теми словами щунял…
   Иевлев сплюнул.
   — Плеваться не поможет, помалкивать надобно! — сказал Апраксин.
   Позавтракавши плотно, Тимофей в сопровождении Лукова, Иевлева, Апраксина, Тиммермана, голландских старичков и Ржевского с насупленным Ворониным пошел смотреть, что понастроено на озере. На батарею, пушки которой торчали на Гремячем мысу, не взглянул, на дворец и церковь тоже. Пристань одобрил, но не то чтобы очень…
   За время, что Иевлев с Ворониным ездили на Север, голландцы успели заложить корабль. Тимофей обошел его кругом, избоченился, долго разглядывал, потом глуховатым своим голосом велел ломать.
   — Что ломать? — не понял Апраксин.
   — А чего понастроили. Разве ж такие корабли бывают? Ни складу в нем, ни ладу…
   Тиммерман обиделся, замахал на Кочнева руками в пуховых варежках. Тот вздохнул, взял лом, ударил. Мужики-колодники с улюлюканьем пошли растаскивать голландский корабль.
   Днем Кочнев сидел на корточках в избе, выводил мелом на деревянном щите чертеж будущему кораблю, шепча губами, рассчитывал размеры, стирал, писал опять. Апраксин с Иевлевым не отходили ни на минуту, старались постигнуть, что он делает. Тиммерман у печки попыхивал трубкой, голландские старички сначала пересмеивались, потом подошли поближе, тоже сели на корточки — смотреть. Кочнев чертил, старички негромко объясняли Апраксину и Сильвестру Петровичу названия частей будущего корабля:
   — Киль. А сие — ахтерштевень, или грань кормовая. Она пойдет поближе к воде, а там вот форштевень — грань носовая…
   Тиммерман выколотил трубочку, заспорил с Кочневым, что не так делает. Кочнев дважды огрызнулся, потом замолчал.
   Через две недели на новых стапелях заложили киль будущему кораблю «Марс». Было видно, что для дела отыскалась настоящая голова. Корабельные члены вырезались по лекалам, работы шли споро, с толком. Франц Федорович Тиммерман оживился, подолгу беседовал с Кочневым, на постройке был с ним почтителен. Работали и колодники, и вологжане, и рязанские, и ярославские плотники, работали и царевы корабельщики. Апраксин, Иевлев, Луков, Воронин отморозили на ветру лица, мазали щеки гусиным жиром, от света до света не расставались с плотничьим топором, с отвесом, с молотком. Длинными вечерами, когда за стенами избы выла метель, Апраксин и Сильвестр Петрович узнавали, что такое деклинация математическая и как ее брать, как мерять масштаб, кто был Николай Тарталья и что есть живая сила. Мучаясь, корпели над латынью. Старенький Тиммерман, сделав значительное лицо, поколачивая ребром ладошки по столу, не торопясь пересказывал то немногое, что понимал в Копернике; сам путаясь, заглядывая в книгу, толковал о линии пересечения экватора с эклиптикою, о шарообразности земли, о сферической астрономии. Толковал и Кеплера с превеликим трудом, сам пугаясь того, что говорил. Тайны мироздания познавались будущими моряками в душной хибаре под завывание студеных озерных ветров, при свете сальных свечей. От новых, непонятных слов, от непривычных понятий, от космических представлений бывало, что делывалось страшновато, слова запоминались с трудом: эллипс, вектор, радиус… кубы больших полуосей орбит… квадраты времен…
   Поздним вечером Франц Федорович перевел эпитафию, написанную Кеплером для самого себя: «Прежде я измерял небеса, теперь измеряю мрак подземный; ум мой был даром неба…»
   Прянишников на печи поежился:
   — Ишь ты… досидимся здесь до мрака подземного…
   Федор Матвеевич задумчиво потер ладонью свой подбородок с ямочкой, поглядел в сторону печки, произнес невесело:
   — До мрака подземного много надо дела переделать…
   Как-то к нему подсел Кочнев, стал вместе с ним разбирать математическую формулу. Оказалось, что, слушая подолгу Тиммермана из своего угла, он запоминал и понимал все, чему учил Франц Федорович, а теперь твердо решил учиться вместе с корабельщиками. Вопросов у них было столько, что Тиммерман даже за голову хватался, но корабельщики требовали ответа, и Тиммерману приходилось отвечать, не нынче — так завтра, не завтра — так днем позже.
   — То-то! — говорил Федор Матвеевич. — Мы, брат, за наши деньги из тебя все вытрясем: и то, что помнишь, и то, что забыл. Нам знать надобно!
   И нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.
   Однажды, сидя с грифелем у стола, Апраксин оборотился к Воронину и спросил:
   — А ты что, Яким, спишь столь много? Умнее всех? Али стыд не ест, что Тимофей Кочнев более нас, царевых корабельщиков, знает корабельное дело?
   Яким сипло ответил:
   — Мне, дворянину, холопь не указ! Он тем кормится, что знает, а я вотчиной сыт… Да и что мне с ним за столом сидеть?
   Кочнев взял свою шапку, плотно закрыл за собою дверь.
   — Да-а… Тимофей… — неопределенно произнес Ржевский.
   Все долго молчали, потом Иевлев сурово заговорил:
   — Глуп ты, Яким! И чего нам здесь местами чиниться, коли есть среди нас и такие и сякие, и худородные, и конюхи, и кречетники, и иные разные…
   — А тебе, Сильвестр Петрович, сии конюхи да кречетники не по душе? — осведомился ровным голосом Васька Ржевский.
   Апраксин подмигнул Иевлеву, тот спросил в ответ:
   — Отчего же не по душе?
   И отвернулся, чтобы не видеть русоволосого, розового, ясноглазого Васютку Ржевского…
   С этого дня Кочнев грифеля в руки не брал и у Тиммермана ничего не спрашивал. Дважды Иевлев звал лодейного мастера сесть за дубовый стол, на котором Франц Федорович раскладывал свои книги и ученые листы, и дважды Тимофей угрюмо отказывался.
   Когда наступило лето, Иевлев и Апраксин часто сиживали на берегу озера с Кочневым, спрашивали у него все, что тот знал о море, он не торопясь отвечал. Здесь, на прибрежном озерном песке, щепкой вычерчивал лодейный мастер корабельный набор, подробно учил переяславских корабельщиков своему делу.
   В июне на озеро приехал Петр Алексеевич с Ромодановским, Лефортом, Гордоном, с иноземным шхипером и негоциантом Яном Урквартом. Царь повзрослел, но движения его были так же порывисты, угловаты, как и прошлым летом, голос часто срывался, ноздри короткого носа раздувались. Ходить он точно бы не умел, бегал, размахивая длинными руками. Увидев готовый к спуску корабль, поцеловал Тиммермана, который всегда умел быть под рукою в хорошую минуту. Апраксин стал рассказывать про Кочнева; Петр кивнул, не слушая, велел Францу Федоровичу спускать судно на воду. Тимофей Кочнев стоял поодаль, смотрел, как построенный им «Марс» за носовую часть привязывают канатом к сваям, как выбивают из-под киля стапель-блоки и снимают лишние подпоры. Голландский старичок Брандт с поклоном подал Тиммерману топор на длинной ручке. Иевлев, зло взглянув в глаза Францу Федоровичу, перехватил топор и позвал Кочнева. Кочнев не торопясь подошел, но Франц Лефорт закричал, что спускать корабль должен великий шхипер, и Петр Алексеевич пошел к канату, который надо было рубить.
   — Тебе приказывать, — велел Иевлев Кочневу.
   Кочнев громким веселым голосом крикнул стоявшим наготове мужикам:
   — Подпоры вон!
   Мужики ударили деревянными кувалдами, последние подпоры вылетели из-под корпуса корабля, судно всей тяжестью легло на полозья, канат натянулся как струна, Франц Лефорт с бутылкой мальвазии подошел танцующей походкой к кораблю, разбил бутылку о форштевень, сказал с поклоном:
   — Имя тебе будет, корабль, — «Марс», плавать тебе счастливо многие славные годы…
   Кочнев махнул рукой, крикнул царю:
   — Руби канат!
   Петр Алексеевич ударил с плеча раз, другой, третий, канат с треском лопнул, «Марс» медленно пополз на полозьях в воду, гоня перед собою высокую пену. Петр, бледный от волнения, еще раз поцеловал Тиммермана, обнял Лефорта, Апраксина, Иевлева. На палубе «Марса» уже скакал Яким Воронин, кричал счастливым голосом:
   — Плывет! Ей-богу, плывет! Корабль!
   Вскоре на озеро прибыл поезд царицы Натальи. Петр встретил ее с робкой нежностью — так несвойственной всему его облику. Но тотчас же, словно позабыв, побежал на «Марс» ставить корабельную снасть, а при матушке велел неотступно быть Иевлеву.
   Сильвестр Петрович подошел, поклонился. Наталья Кирилловна смотрела на него молча, строго. За ее спиной шушукались дворцовые, верхние боярыни, осуждали нептуновы потехи, опасались простуды на озере, сырости от воды, будущего дождя. Царица усмехнулась уголком крепких, еще молодых губ, сказала Иевлеву так, чтобы боярыни не слыхали: