— Совладаешь? — быстрым горячим шепотом спросил Иевлев.
   Воронин поплевал на руки, стал разуваться, перекрестился и побежал к мачте. Рябов, опять очутившийся рядом с Апраксиным, смерил взглядом мачту, Воронина, безухого иноземца и негромко сказал:
   — Одолеет!
   — Одолеет ли? — обернулся Апраксин.
   — То-то, что одолеет…
   Легко, быстро Воронин поднимался по вантам правого борта в то время, как безухий шел наверх по вантам левого борта.
   Все на «Августине» замерли.
   Гаррит Коост вытянул губы трубочкой. Голголсен стал урчать про себя, Осип Баженин побагровел, Федор мелко перекрестился раз и еще раз. Иевлев до боли сжал локоть Апраксину.
   Воронин же лез и лез, ноги его все быстрее и быстрее переступали по выбленкам, руки круто, бросками подтягивали тело. Первым он оказался на салинге, гикнул оттуда сиплым голосом и рванулся вверх к флагштоку, оставив далеко внизу безухого иноземца. С брам-рея на самом верху он опять что-то прокричал, сделал поклон на четыре стороны; обвив коленями брам-бакштаг, в одно мгновение соскользнул на палубу и, подойдя к Иевлеву, попросил:
   — Ты безухому, Сильвестр, объясни, что хотя мой батюшка не токмо моря не видел, но и реки опасался, я все же в шхиперы надеюсь со временем выйти и некоторым молодцам думаю накласть, чтобы не гордились, что на свет родились!
   Иевлев улыбнулся, но ничего не перевел; безухий малый убрался откуда пришел, и конвои более не показывали проворство своих матросов. Книпельную стрельбу Петр смотрел без особого интереса и лишь поинтересовался пушкой, поставленной для абордажного боя с тем, чтобы она палила в направлении крамбала мелкими железками, сметая с палубы абордажников. Но про эту пушку и про ее устройство не удалось ничего узнать. Голголсен сказал, что эту пушку он вовсе не знает, а пушкарь, состоящий при ней, сейчас напился пьян и спит в своей каморе…
   Петр, морща нос, громко сказал Иевлеву:
   — Думается мне, что все они сговорились напугать нас, — каково трудно и непреодолимо для нас мореходство с навигаторством, да каково непостижимо для нас, при нашей скудности, корабли строить с приличным вооружением. Пожалуй, не напугают, а, Сильвестр?

3. Карта карте рознь

   Большой стол с яствами и напитками был приготовлен на палубе, Петр сел в кресло, налил себе пива. Бледный матрос-иноземец вынул из коробки скрипку, потер смычок камушком, заиграл танец-англез. Чинные звуки потекли над утренней Двиной, у матроса лицо сделалось грустным, глаза заволокло слезою. Апраксин, улучив мгновение, под танец-англез, наклонился к Петру, сказал, что надобно дать иноземным матросам сколько-нибудь денег. Федька Прянишников подмигнул Воронину, — Петр не любил давать деньги, это знали все.
   — Сколько надо? — спросил царь, кося глазом.
   Апраксин пожал плечами.
   — Они крепко старались для нас, господин ротмистр…
   — Крепко, не крепко! — ворчливо ответил Петр. — Потеха и для них самих гожа. Сколько дать?
   Апраксин, сдерживая накипающую злость — он хорошо знал, чем это кончится, — сказал, что надобно на всю команду не менее трех золотых. Петр еще метнул косой взгляд, не стесняясь конвоев и шхиперов, долго рылся в кошельке, вынул одну монету, отдал ее Апраксину и приказал:
   — А мало, так и вовсе не давать!
   Федька Прянишников хихикнул, спрятав побуревшее от питий лицо за бутылками секта и лакрим-кристи. Апраксин, вынув свой кошелек, добавил к царской монете две своих, поднялся и пошел к боцману.
   Несмотря на усердные старания конвоев и шхиперов, гостям было скучно, сект и лакрим-кристи не шли в горло, пришлось посылать Рябова на Мосеев остров за можжевеловой и гданской. Кормщик вернулся не сразу, поднялся по трапу мрачнее тучи, с грохотом поставил бочонки возле Иевлева, не поклонившись, пошел обратно на карбас. Иноземцы проводили неучтивца удивленными взглядами, Уркварт с укоризной покачал головой. Царь ничего не заметил — выпытывал у захмелевшего соседа-конвоя секрет книпельной пальбы…
   Якимка Воронин наливал Голголсену можжевеловую, настоенную на порохе, сладким голосом приговаривал:
   — Это тебе не лакрим-кристи! Это тебе не мальвазия! Это тебе не рейнское! Делай!
   Голголсен «делал», пучил глаза, отдувался.
   Бой с «Ивашкой Хмельницким» был в самом разгаре, когда Якимка стукнул жилистым кулаком по столу и крикнул так, что все на него оглянулись:
   — Нету? Врешь, есть! Тут такие морского дела людишки есть, что вам и во сне не снилось! Врешь!
   Голголсен на оскорбление хотел было ответить шпажным ударом, да Воронин не дал, прихватил шпажонку за эфес, потянул к себе и спросил удивленно:
   — Ополоумел?
   Конвой шевелил страшными закрученными усами, шипел, как кот, можжевеловая, настоенная на порохе, словно горячее олово жгла ему внутренности.
   Уркварт, чтобы наступил мир, вежливо вмешался в спор: господин Голголсен совершенно согласен с господином Ворониным, — разумеется, среди поморских жителей есть люди, владеющие веслом и даже маленьким парусом. Но разве это навигаторы?
   Голголсена держали за плечи и за локти человек пять матросов. Он все шипел.
   — К сожалению, это еще не навигаторы, — сказал Уркварт, учтиво улыбаясь. — Навигатор в совершенстве должен владеть картой, компасом, астролябией, градштоком. А есть ли тут, среди лучших поморских кормщиков, хоть один, умеющий читать карту? Вот давеча приходил сюда кормщик Иван. Разумеется, он знает свое дело. Но может ли он проложить курс судна в соответствии с указаниями компаса? И видел ли он предивную машину — ноктурлябию? Вот в чем сущность спора.
   — Это так! — крикнул Голголсен.
   Уркварт остановил его мягким жестом.
   — Ежели русские пожелают иметь корабли для увеселительных прогулок его величества, — продолжал он, — то, несомненно, господам советникам его величества придется нанять иностранных навигаторов, которые с величайшей радостью будут служить такому просвещенному и щедрому монарху, как его миропомазанное величество! Я сам! — воскликнул Уркварт. — Я могу порекомендовать немало опытнейших моряков его величеству русскому царю…
   Петр молчал: трезвый, зло раздувая ноздри, он оглядывал своих, — видимо, не знал, что ответить. Потом круто перевел разговор на выход в море: когда негоцианты будут уходить, он их проводит на своей яхте. Стали считать дни, прикидывали по пальцам, устанавливали порядок строя кораблей, рассуждали, где идти царевой яхте, потом спохватились, — кто на ней пойдет кормщиком.
   — Рябов! — сказал Иевлев.
   Уркварт улыбнулся с жалостью и презрением. Иевлев, чувствуя, что кровь бросилась ему в голову, велел тотчас же звать с лодьи кормщика. Матросы со всех ног побежали к борту, Рябов нехотя поднялся на палубу, подошел к столу, за которым гудели и орали вразброд русские, голландцы, англичане, немцы. Пустые бутыли катались под ногами, дым от глиняных трубок стлался над застольем, многие были совсем пьяными, другие вполпьяна. Только Иевлев, царь, Апраксин и старый Патрик Гордон смотрели трезво, строго, требовательно. Да шхипер Уркварт вдруг точно ужалил кормщика коротким колючим взглядом.
   — Встань тут! — велел Апраксин.
   Рябов встал, широко расставив ноги, сунув ладони за вышитый Таисьей поясок. Гаррит Коост держал в руке туго свернутые листы бумаги, поколачивая ими по столу. Голголсен, сделав загадочное лицо, вертел в пальцах большой компас.
   — Слышали мы нынче, — медленно заговорил Петр, — да и сами в беседах с тобой имели в том случай убедиться, что есть ты наипервеющий по здешним беломорским краям кормщик, иначе навигатор. А коли ты навигатор, то с компасом должен искусно управляться. Знаешь ли сию предивную машину?
   Голголсен, насмешливо улыбаясь, протянул кормщику компас.
   — По-нашему, по-морскому — матка. Так зовем! — сказал Рябов. — Машина истинно предивная. А маточкой зовется потому, что в море без компаса — что без родной мамыньки.
   Он улыбнулся, глядя на дрожащую стрелку, что-то вспоминая.
   — Чему обрадовался? — спросил Иевлев.
   — Вспомнил, как батюшка мой еще зуйком меня учил: в сем, дескать, коробе сидит мужичок с ноготок, вертит стрелку вечно на ночь, как иноземцы говорят — на норд. Долгие времена я, мальчонка, в того мужичка верил, все бывало заглядывал — не примечу ли, как он стрелку вертит…
   — Не приметил? — спросил Апраксин.
   — Не довелось, — с широкой улыбкой ответил Рябов. — Шутил батюшка мой…
   — Сия машина, — сказал Иевлев, — основана на том, кормщик, что стрелка магнитная вечно занимает в пространстве положение, которое ей назначено премудростью человека…
   — Компас тебе ведом, — перебил царь, и было видно, что он доволен. — Многие ли еще здешние кормщики знают компас?
   Рябов подумал, ответил не торопясь:
   — Многие, государь, почитай что все. Сколько тебе понадобится, стольких и наберешь.
   — Пять? Десять? Пятьдесят? — нетерпеливо, но весело спросил Петр.
   — Поболе будет, государь. Который мужик Белого моря старатель — тот тебе и мореход. А морюшко-то наше немалое, народу на нем по пальцам не сочтешь…
   Еще подумал, улыбнулся и добавил:
   — Бабы наши, поморки, рыбацкие женки — и то кормщат. Небось, в море не заголосят, не заплачут. Вот с эдаких-то годов, с самых младых ногтей в море живут, морем кормятся…
   — И все искусство навигаторское ведают? — спросил Петр.
   — Есть, что и компаса не имеют, государь, по приметам ходят, по звездам.
   — И в океан так идут?
   — А что океан — не вода?
   Петр засмеялся. Рябов положил компас на стол, опять сунул ладони за поясок. Шхипер Уркварт наклонился к Иевлеву, что-то ему сказал. Тот, вздернув плечом, отмахнулся.
   — Чего он? — спросил Рябов.
   — Шхипер утверждает, что здешние поморы не знают карты, — сказал Иевлев. — Так оно, кормщик?
   — Карта карте рознь, — ответил Рябов. — У них, у иноземцев, свои карты, у нас — свои. Мы по своим ходим.
   Уркварт, учтиво улыбаясь, наклонился теперь к конвойному капитану. Тот развернул на колене большой лист толстой бумаги. Лист затрепетал на ветру. То был Летний берег Белого моря с Унскою губою. Рябов смотрел долго, щурился.
   — Знаешь ли сии места? — спросил Петр.
   — Бывал! — ответил кормщик.
   — Что ж молчишь?
   — А того молчу, государь, что неверно карта сделана.
   Уркварт вскинул бровки. С усталым презрением, со скукою в глазах сидел на своем стуле человек, которого Рябов давеча принял за царя, — Лефорт. Надменно смеялся Голголсен.
   — Неверно? — спросил Петр. — Да ведаешь ли ты, кто сию карту делал? «Зее-Факел» сего изображения ничем не лучше. Прославленный шхипер гамбургский именем Шмидт, штормом занесенный в Унскую губу, более недели там провел; в подношение воеводе Апраксину измерил залив и на бумагу его нанес…
   Петр сердился, иноземцы посмеивались, Иевлев смотрел на кормщика с тревогой. Рябов ответил спокойно:
   — Стреж неверно указан, государь. Кой тут кораблям ход, когда вон мель, банка здоровая, а вон еще здоровее. Пойдешь сим стрежом и посадишь корабль на камни…
   Уркварт засмеялся. Петр метнул на него взгляд, крикнул Рябову:
   — С ученым навигатором споришь, с корабельщиком именитым…
   Он в раздражении отвернулся от Рябова. Уркварт и Голголсен разложили перед ним еще листы — карты. Кормщик стоял неподвижно, о нем словно забыли. Карт было много, Рябов издали узнавал — Три острова, Сосновец, Зимний берег. Везде были нарисованы корабли, человечки, дома. Петр любовался на искусную работу. Иевлев сказал:
   — Здешние поморы, государь, имеют свои «расписания мореходства» да «указы морские», где многие полезные советы…
   Петр не стал слушать.
   — Сии карты вижу, а о чем толкуешь — только слышу. Слышать мало!
   Подняв голову, посмотрел на Рябова, сказал:
   — Сему кормщику идти с нами в плавание старшим матросом. Шхипером же пойдет опытный иноземный мореход, коего господин Уркварт предлагает, — гишпанец дель Роблес…
   Уркварт поклонился.
   Рябов стоял неподвижно, словно речь шла не о нем; только светлые глаза его потемнели, да меж бровями легла тонкая морщинка.
   — Матросов на нашу яхту набирать из поморов и в том не медлить! — продолжал Петр. — А за сим выпьем по разгонной; пора и честь знать, погостевали добром…
   Прищурился и спросил Гордона:
   — Что невесел нынче, господин адмирал? Что вина не пьешь?
   Патрик Гордон вздохнул длинно, по-стариковски, отпил из кружки для приличия. Ответил царю, только когда спускались по сходням:
   — Сегодня ты был несправедлив, мой царственный друг Питер. Ты любишь правду. Изволь знать его.
   — Ее! — издали, без насмешки поправил Апраксин.
   — Ее! — покорно и привычно согласился Гордон. — Знай же ее: такой мореход, как есть Рябов, — лучше, чем любой иной мореход. Они имеют красивые карты, но можно ли предполагать, что они знают это… природу… море лучше, чем он знает…
   Петр зевнул, шагнул в карбас, сел на лавку, покрытую ковром, потрепал Гордона по плечу:
   — Пьем много, господин Гордон, вот что худо…
   — Я не много пьем! — рассердился Гордон. — Я желаю еще говорить тебе, Питер…
   — Успеем, наговоримся! — сказал Петр. — Не завтра. Я чай, нам помирать.
   Над карбасом летели чайки, уже наступил день, в архангельских церквах звонили. Петр дремал, закутавшись в плащ. Гордон, сердито глядя на тихие двинские воды, шепотом бранился не по-русски.

4. Рискованное поручение

   В это утро он завтракал у полковника Снивина, женатого на его дочери. Стол был накрыт в парке, между стволами старых берез. Нагнанные из подгорных деревень девки в греческих хитонах и венках, в сандалиях, сшитых для этого случая из кожевенного товару, отпущенного на воинских людей, в златотканных поясках и медных браслетах, несли к столу рыбные караваи, пироги, хмельные и прохладительные напитки. Особая девка, одетая пастушкой, и с нею парень — совсем маленький пастушонок — подавали турецкий кофе в раковинах с серебряными ручками. В беседке, скрытые от глаз кустарником, играли музыканты с иноземных кораблей — скрипка, флейта и лютня. Кроме Гордона, был здесь еще только один гость — майор Джеймс.
   Гордон пришел пешком, без провожатых, одетый просто: в кафтане из серого сукна поверх кожаного камзола. В руке у него была палка от собак, в зубах — короткий чубук. Греческие девки в хитонах — испуганные, несчастные пастушки — и музыка за кустами ему не понравились. Он нахмурился и ничего не стал ни пить, ни есть. Дочь Анабелла, супруга полковника Снивина, смотрела на отца грустно, — как постарел, какие крутые морщинки залегли на лице, как вздыхает…
   После кофе отец и дочь пошли прогуляться по парку. Тихо, под утренним двинским ветерком, шептались березы. В просветах меж деревьями поблескивала серебром широкая река. Гордон обнял дочь за талию, она положила ему голову на широкое, еще крепкое плечо.
   — Твой муж — вор! — сказал Патрик Гордон негромко, но твердо.
   Анабелла вздрогнула.
   — Твой муж — грязный вор! — повторил Гордон еще тише. — Ты не должна пугаться, мое дитя, я не намерен никому доносить на него, донос вообще не в моих понятиях чести. Но тут дело гораздо более серьезное, чем ты можешь вообразить. Нас не слишком любят русские. Да и с чего им любить нас? Фрыга — так они называют нас, я сам это слышал. Вот идет фрыга, говорят они, показывая на нас пальцами. Фрыга, или еще фря. Они знают, что люди, приехавшие из-за моря, жестоки к ним, обворовывают их, глумятся над ними. Разве твой муж хоть в чем-нибудь сделал добро этому краю? Разве он ворует не для того, чтобы, вернувшись на родину, купить себе патент на чин генерала? Анабелла, ты должна помочь мне. Ты должна понять, что это не может хорошо кончиться. И ты понимаешь это? Да? Не правда ли? Грязное воровство, совершаемое твоим супругом, пачкает не только его, но и меня, и не меня одного, но всех, кто служит царю своей шпагой…
   Анабелла взглянула на отца недоверчиво.
   — Мне достаточно бродить по свету, — продолжал он. — Я стар и хочу умереть, не изменив присяге. Я служил шведам, служил полякам — с меня достаточно. По крайней мере, здесь мое имя ничем не запятнано. Могу я просить об одном? Чтобы твой супруг думал не только о себе, но и обо мне. Сюда его определил я, если он помнит это.
   Анабелла сплела кисти рук, хрустнула суставами…
   — Нам так хочется домой! — воскликнула она. — Нам так трудно тут. Ты не понимаешь и не хочешь понять, что патент на чин генерала означает спокойствие и независимое положение наших детей…
   — К черту детей! — крикнул Гордон. — Нет такого подлеца, который бы, совершая подлость, не говорил, что это ради детей. К черту детей! А если речь идет о детях, то извольте думать не только о своих. В этой стране много детей, однако вы не думаете об их судьбах…
   — Но, отец, надо же понять…
   — Я ничего не понимаю и не пойму! — крикнул Гордон, и его лицо покрылось красными пятнами. — Да, я не понимаю, почему, если хочется домой, — надо воровать. Я не понимаю этого и не хочу понимать. На мое горе — сюда к ним едут проходимцы и ничтожества. Я думал, что твой муж образумится здесь и перестанет быть тем, чем он был там. Но он стал во сто крат хуже — этот подделыватель чужих подписей, который едва избежал веревки, к сожалению — избежал. В Москве он так истязал русских солдат, самых доблестных из тех, с которыми мне приходилось сражаться рука об руку, что его пришлось убрать сюда, но и тут он не успокоился… А, зачем я тебе это говорю! Ты не веришь мне, зачем тебе верить, ты околдована своим мужем…
   Долго молчали. У Гордона лицо было суровое, печальное; почти шепотом он сказал:
   — Это великий народ! Это добрый, сердечный, искренний народ. А мы приходим к ним с черной душой, чтобы обокрасть, обмануть и убежать. Мы только много говорим о чести и много деремся на поединках, но никто из нас не пробовал честно служить им…
   — Они нам не верят, — тихо сказала Анабелла.
   — Я бы тоже не верил человеку, в шестнадцатый раз продающему свою шпагу! — ответил Гордон.
   — Ты напрасно так говоришь, отец. Например, сэр Джеймс очень милый и благовоспитанный молодой человек.
   Гордон усмехнулся одними губами.
   — Мне не следовало с тобой разговаривать, ты ничего не поняла. Но теперь ты поймешь.
   Он положил тяжелую сильную руку на плечо дочери и заговорил, прямо глядя ей в глаза:
   — Я останусь здесь, в России. И если хоть капля грязи упадет на мое имя по вине твоего мужа, он будет тяжело наказан. И я пальцем не пошевельну в его защиту. Более того: я скажу, чтобы меня допустили в судьи, и меня допустят, потому что иностранцев у них судят иностранцы. А когда меня допустят, я подпишу только один приговор: повесить…
   — Повесить?!
   — Да, сделать наконец то, что не было сделано в Эдинбурге. «За шею, — как пишется в нашей стране и как было написано судьями в тот памятный тебе день, — за шею, дабы он висел так до смерти, а после нее столько, сколько надобно, чтобы грешная душа его предстала перед великим судией…»
   — Я все это должна ему пересказать?
   — Непременно. Он не слишком храбр, твой муж, и напоминание о петле, от которой он в свое время улизнул, быть может охладит в нем жажду стяжаний. Прощай и проводи меня. Я не хочу более видеть твоего супруга…
   — А дети, отец?
   Гордон помедлил, потом сказал решительно:
   — Нет, не сегодня.
   Анабелла проводила отца до ворот и сама закрыла за ним калитку на засов. Во дворе сипло лаяли и прыгали цепные псы. Из парка донеслась музыка — корабельные музыканты играли полонез. Анабелла поправила прическу и пошла к трем березам — туда, где муж и майор Джеймс попивали холодное вино…
   — Ну? — спросил полковник. — Старик решил соснуть?
   — За ним приехали! — солгала Анабелла. — Он понадобился государю…
   Полковник Снивин вытаращил глаза.
   — Когда? Я ничего не знаю. Мне не докладывали…
   Анабелла не ответила. После того как Джеймс откланялся, она тихо заговорила:
   — Отец обо всем догадывается, а может быть, и знает точно. Он назвал вас грязным вором и сказал, что будет требовать для вас повешения, если вы попадетесь. И он это сделает, я его хорошо знаю. Он никогда не бросает слов даром…
   Полковник тяжело задумался. Вначале он только сопел и ничего не мог придумать, потом жирное, лоснящееся лицо его сделалось решительным, он засопел громче и велел немедленно звать к нему шхипера Уркварта и сэра Джеймса.
   — Что вы будете делать? — спросила Анабелла.
   Полковник ничего не ответил.
   С Урквартом он договорился быстро. У Джеймса спросил:
   — Среди солдат таможенной команды найдется человек, верный вам? Человек, который возьмется выполнить рискованное поручение?
   Джеймс задумался, почесал подбородок с ямочкой.
   — Дело идет не только обо мне. Оно касается и вашего будущего тоже. Думайте скорее — время нисколько не терпит.
   Решили позвать того капрала, который порол когда-то английским сыромятным ремнем поручика Крыкова. Через час и Джеймс и Снивин сидели перед капралом в расстегнутых кафтанах, злые, спрашивали так быстро, что капрал не поспевал отвечать. Девки в греческих хитонах табуном прошли мимо — сдавать хитоны, сандалии и пояса с браслетами кастелянше. Капрал зябко повел плечами.
   — Согласен, Костюков?
   — Боязно больно, господин…
   — Вздор! — сказал Снивин. — Пустяк! Сегодня придут еще три корабля, он их будет досматривать. Пока досмотрит — день потратит. Не меньше!
   — Оно так… А все ж боязно. Увидит кто, как я зашел да вышел…
   — Ну, скажешь что-нибудь… ошибся, мол… Золотой — деньги немалые, ты, наверное, таких денег и не видывал. Сейчас получишь один, а как сделаешь — другой…
   И Снивин подкинул на мясистой ладони ярко блеснувшую монету.
   Костюков молчал.
   — Значит, не хочешь? — сказал Снивин. — А жалко. Очень жалко! Вот господина Джеймса назад к вам назначат — быть бы тебе смотрителем над складом таможенным, а так что ж… Человек ты неверный, станет тебе совсем плохо…
   Костюков вздохнул.
   — Не хочешь?
   — Давайте! — сказал капрал. — Давайте, сделаю. Приму грех на душу…
   Джеймс положил на стол три рейхсталера. На каждом напильником были сделаны насечки: на одном двойной крест, на другом две черты, на третьем зубчики. Эти три монеты майор завернул в тряпочку и протянул Костюкову.
   — А эта — тебе! — сказал он и отдал ему четвертую безо всякой отметки.
   Костюков поклонился.
   — Теперь иди! — велел полковник.
   Капрал вздохнул и пошел. Джеймс и Снивин проводили его взглядом и переглянулись.
   — Нет! — сказал Джеймс. — Не сделает!
   И крикнул:
   — Костюков!
   Капрал вернулся бегом.
   — Мы пошутили! — сказал Джеймс. — Теперь мы знаем, ты верный человек. Отдавай деньги.
   Костюков с готовностью отдал все четыре монеты.
   — А на это выпей! — велел Джеймс и бросил капралу серебряный рубль. — Выпей и за наше здоровье. Иди!
   Капрал обтер пот, слабо улыбнулся и поклонился. Лицо его стало счастливым.
   — Ах ты, господи! — говорил он, шагая к таможенному двору. — Ах ты, ну и штука…
   Идти было далеко, капрал вспомнил о рубле и зашел угоститься в кружало. Тощак попробовал рубль на зуб и удивился:
   — Смотри, пожалуйста, серебряный. Давно я дельных денег не видал… Чего ж тебе, капрал, поднести?
   Костюков выпил гданской, помотал головой и сказал:
   — Ну и ну! Бывает же такое с человеком…
   Потом он пил двойную перегонную, потом боярскую, потом пиво. И, набравшись храбрости, зашагал на таможенный двор к поручику Крыкову.
   — И скажу! — рассуждал Костюков. — По чести скажу! Зачем нехорошо делают? Что на мне — креста нет? Разве я татарин? Я русский человек и нехорошо делать никому не позволю. Я не какой-либо аглицкий немец. Капрал я, вот я кто! И те монеты я б ему показал, и пускай! А ему — упреждение. Он человек простой, нашего, мужицкого звания… Разве я что нехорошо делаю?
   Костюков увидел водовоза с бочкой и крикнул:
   — Стой! В заповетренных землях был? Оружие имеешь на борту более, чем установлено от морского пирату? Отвечай, кто перед тобой.
   — Гуляете? — спросил водовоз.
   — Ну, гуляю! А ты отвечай? Из какой страны плывешь?
   — Из страны, значит… из этой… со слободы…
   — Тогда пойдем, угощу, раз свой…
   Вдвоем сели на бочку и поехали к Тощаку. Там гуляли долго, и Костюков, вернувшись на таможенный двор, вдруг забыл, что ему надобно сказать поручику. Стоял и улыбался, глядя, как Афанасий Петрович маленьким долотцом доделывает пресмешную человеческую фигурку из кости.
   — Ну, иди, брат, иди! — велел Крыков. — Иди! Погулял, а теперь спи. Корабли вон скоро придут — досматривать надобно…
   — А он — кто? — спросил Костюков, тыча пальцем в фигурку.
   — Да так! От скуки! — молвил поручик.
   — Ты брось, Афанасий Петрович, — я вижу. Распоп он — вот кто! А давеча ты иноземца вырезал, который на людей ногами топчет…
   В это мгновение Костюков начал было вспоминать, зачем он пришел к Крыкову, но так и не вспомнил, — опять отвлекся, да и Крыков всерьез осердился и угнал его спать.

5. «Веселый петушок»

   К вечеру против немецкого Гостиного двора бросили якоря на Двине три корабля под иноземными торговыми флагами: «Вечернее отдохновение», «Трубадур» и «Веселый петушок». Таможенные чины, объявив двум другим судам карантин, поднялись по парадному трапу «Веселого петушка». Крыков — при шпаге и при шляпе — произнес установленные вопросы, выслушал установленные ответы и полистал опись трюмным и палубным товарам. Шхипер Данберг — старый многоопытный проныра, Лис Лисович, как звали его таможенники, — смотрел в глаза Афанасию Петровичу не мигая.