Иван молча отошел от кухни. Обида не проходила, хотя слова женщины о сыновьях Авдотьи слегка приглушили ее.
   Растянувшись на зеленой траве, лежал Эдик и смотрел в небо, залитое причудливыми красками заката. Рядом, поджав под себя ноги, сидела Виктория. Иван подошел, опустился рядом.
   — Слыхал? — спросил он Эдика.
   — Слыхал, — спокойно ответил Эдик. — Ничего особенного. Просто у человека душа горит, вот он и обжигает других.
   — А у меня разве не горит? — тихо спросил Иван. — Душа горит, руки горят, голова раскалывается... Не буду больше я окопы копать. И все.
   — А куда денешься? — спросил Эдик. Он держал под головой сжатые кулаки и не шевелился.
   — Куда денусь? — переспросил Иван. — В горком пойду. Пусть настоящее дело дают, а не лопаточки... Стыдно, конечно, такие жеребцы и прячутся за подол... Я понимаю эту женщину, а меня она не хочет понять...
   — Ваня, успокойтесь. Вы ей ничего не докажете... — равнодушно сказала Виктория.
   Ночевали в перелеске. Зажигать костры и курить не разрешалось. Дневная жара сменилась вечерней прохладой, а потом и ночным холодом. Съежившись под своим пиджачком, спал Эдик. Видя, как страдает от холода Виктория, приехавшая на работу в одном платье, Иван снял с себя пиджак и набросил ей на плечи.
   — А как же вы? — спросила Виктория.
   — Я привычный, — храбрился Иван, чувствуя, как противный липкий озноб пробегает по спине.
   — Хватит вам строить из себя мушкетера. Давайте посидим под этим пиджаком вдвоем. Будет теплее,
   — Спасибо. Я как-нибудь так, — смутился Иван.
   —Да что вы в самом деле? — притворилась обиженной Виктория. — Не то я брошу этот пиджак, и все.
   — Не бросайте, — попросил Иван и сел рядышком. Виктория накинула одну полу пиджака на плечо Ивану, другую на себя:
   — Подвиньтесь ближе, а то нам и двух пиджаков не хватит. Вот так. Прижмитесь к моему плечу,
   Первое прикосновение. Оно как-то сразу насторожило обоих. Они сидели и молчали, прислушиваясь к себе, к своему сердцу, к сердцу близкого человека.
   Высоко-высоко летели без опознавательных знаков самолеты.
   По гулу моторов трудно было угадать — свои или чужие, но звук этот тревожил обоих.
   — Наверное, дальние бомбардировщики, — тихо сказал Иван.
   — На Москву... — вздохнула Виктория,
   — Почему именно на Москву?
   — А им самое главное — Москва, а там конец всему Советскому Союзу.
   — Как это у вас так легко получается? Еще до Могилева не дошли.
   — Разве это у меня получается? — возразила Виктория. — Это у них получается, а у нас нет.
   — И у нас получится, вот посмотрите... Видите, какую оборону готовим вокруг своего города? А Днепр? Днепр надо форсировать. Говорят, танков у них до черта, а как на танках по Днепру?
   — До Днепра были перед ними другие реки. Неман, например...
   Замолчали. Под пиджаком стало совсем уютно. Только теперь Иван ощутил, что волосы тоже пахнут. Локоны Виктории, касавшиеся его лица, пахли необыкновенно — свежим ветром и солнцем. Да, да, солнцем, хоть и говорят, что солнце не имеет запаха. Этот запах ветра и солнца разливался по всему телу каким-то волнующим теплом.
   Над городом в высоком звездном небе вспыхнули две яркие ракеты. Они взлетели за железной дорогой, а упали почти над вокзалом.
   — Вот бы поймать того гада, — зло прошептал Иван.
   — А я видела такого гада, как вы говорите. Его поймали под Барановичами. Молодой такой, нахальный, в красноармейской форме с иголочки, улыбался. И ругался по-русски. Я так и не поняла — он из фашистов или местный.
   Далеко за железной дорогой послышались выстрелы, и опять стало тихо, а потом снова загудели самолеты. Было непонятно — это возвращались те самые, о которых Виктория говорила, что они направлялись на Москву, или летела новая эскадрилья.
   — Мы все время на «вы». Давайте попроще, — сказал Иван.
   — Я не согласна, Ваня, — Почему?
   — В этом, мне кажется, больше уважения друг к другу. Например, я маму всегда называла на «вы».
   — А мне кажется, это официально, как в учреждении.
   — Нет, Ванечка, вы ошибаетесь, честное слово.
   — Может быть, — согласился Иван и вдруг, словно бросившись с крутого берега, спросил: — А у вас был когда-нибудь друг?
   — Как вам сказать, — задумалась Виктория, и сердце Ивана замерло. — У меня всегда настоящим другом была мама. И мамой и другом. У меня от нее не было никаких секретов.
   — Я не об этом... — смущенно сказал Иван. — А с парнем вы дружили?
   — Нет. Правда, в пятом классе мне нравился один мальчишка. Так он какой-то странный был. Поймает меня на перемене да за косички, за косички... Наревусь я от него вдоволь, но ни разу не пожаловалась классному.
   — Смешная вы, Виктория, — да этот мальчишка был влюблен в вас по уши, а вы не поняли.
   — Может быть, — улыбнулась Виктория. — Но когда я встретилась с вами в костюмерной, помните, мне почему-то захотелось, чтобы вы меня потянули за косички... Я бы никому не пожаловалась.
   Иван рассмеялся.
   — Это смешно, правда?
   — Нет, не смешно. — Иван прижался щекой к ее волосам и закрыл глаза. Ему почудилось, что он идет по весеннему полю, наполненному запахом свежего ветра и солнца. Так хорошо и свободно дышится, только почему-то сильно и часто стучит сердце. Он слышит в висках его неутомимый и горячий стук. Иван касается губами ее щеки. Виктория замирает на мгновение, потом поворачивает голову, и губы их встречаются...
   — Ванечка, родненький, как я соскучилась без вас... — шепчет Виктория. — Я думала, что в этом Гродно с ума сойду. Все мне вспоминался тот новогодний вечер, когда мы с вами танцевали, танцевали... Я вспоминала ваши глаза, вашу улыбку и готова была бросить все и бежать...
   — Виктория... — Иван не мог говорить. Он крепко прижал к себе девушку.
   — Вам хорошо? — тихо шепчет Виктория.
   — Очень... — шепотом отвечает Иван.
   — Так почему вы молчите?
   — Мне стыдно перед моими мушкетерами.
   — За то, что мы с вами?
   — Нет. За то, что я был несправедлив. Любовь не мешает борьбе, а наоборот.
   — Не понимаю, — призналась Виктория. — О чем это вы?
   — Я всегда считал, что в наше время полюбить девушку — это значит связать себя по рукам и ногам. А наше время — это время борьбы с фашизмом, может, даже за советскую власть во всем мире. Вот и ссорился я с друзьями, а теперь вижу — незаслуженно ссорился. Я люблю вас, Виктория, и могу об этом кричать на весь мир. Я люблю вас...
   Занимался рассвет. Тихий, робкий, словно ничего не изменилось на этой земле. Как всегда, нежно розовел край неба, потом весь горизонт, потом выплыл диск солнца, и небо вспыхнуло ярко и весело. Птицы, осторожно попробовавшие голоса на рассвете, сразу защебетали смело и деловито. И все было так, как прежде, до войны.
   Иван с Викторией совсем не уснули, но усталости не было. Они поднялись на вершину холма, заросшего мелколесьем, и посмотрели вниз. Насколько хватал глаз, тянулась полоса противотанкового рва, вырытого где мельче, где глубже. Работы оставалось дня на три, если не разгибаться с утра до позднего вечера.
   А внизу их встретил Эдик с какой-то виноватой, растерянной улыбкой. Держа за спиною руки, он сказал Ивану:
   — Ты можешь меня расстрелять, как дезертира.
   — Что случилось? — испугался Иван.
   Эдик протянул Ивану руки, сжатые в кулаки, потом с трудом разжал их, и Виктория с Иваном увидели ладони Эдика, покрытые сплошными ранами.
   — Я говорил тебе, помнишь, что нельзя поплевывать на ручку лопаты, а сам понемножку поплевывал, уж больно скользила она, а к вечеру вся ручка была в крови. Я сам виноват.
   — Ладно. Не казни себя, — спокойно сказал Иван. — Давай на любую попутную и в город. Сделай перевязку и доложи Устину Адамовичу. Скажи — сил больше нет копать вместе с женщинами да стариками. Пусть забирает отсюда — иначе сбежим,
   — Так я пошел, — не то спросил, не то сказал утвердительно Эдик.
   — Какой ужас... — вздохнула Виктория. — Это, наверное, очень больно, когда растираешь мозоли до крови?
   — Наверное, — сказал Иван и, увидев полевую кухню, которую на прицепе привезла полуторка, попросил Викторию: — Возьмите, пожалуйста, завтрак на двоих. Не могу я идти в этот хвост. Опять будет что-нибудь не так.
   — Хорошо, Ванечка. — Виктория заторопилась к кухне.
   Они ели вдвоем из одного котелка и, как шаловливые дети, наперебой вылавливали из борща редкие кусочки мяса. Вылавливали и смеялись, счастливые и радостные от этой встречи, которая сделала их близкими и родными.
   Все было, как прежде, до войны...
   А около полудня, не успел пожилой капитан из приписников скомандовать «воздух», как из-за холма, на котором стояли утром Иван с Викторией, снова вынырнули фашистские штурмовики. Люди бросились на дно спасительного рва. Самолеты скинули несколько небольших бомб и открыли огонь из пулеметов.
   Потом заход повторился. От воя и треска небо раскалывалось над головой.
   Иван сразу не заметил, что Виктории нету рядом. Он оглянулся на чей-то истеричный крик:
   — Смотрите, смотрите! Эта сумасшедшая опять побежала!
   Иван глянул в поле. Так же, как и вчера, Виктория бежала подальше от этого места, на которое несут смерть фашистские самолеты. Бежала не оборачиваясь, гонимая неопределенным страхом. Иван снова хотел рвануться вслед, но студенты схватили его за ноги.
   — Куда?!
   А самолет, как и вчера, погнался вслед за девушкой.
   Виктория бежала все дальше, а самолет, спустившись до бреющего полета, шел прямо на нее, яростно стреляя из пулемета.
   Ивану показалось, что Виктория споткнулась. Она как-то сразу замедлила бег, а потом, повернувшись, посмотрела вверх и упала на спину.
   Самолеты ушли, и над полем снова сразу стало тихо. Иван опрометью бросился туда, где лежала Виктория. Странно, что она не поднимается, — разве не видит, что самолета уже нет, что ей ничто уже не угрожает. И вдруг он понял, что Виктория не поднимется уже никогда, понял, что потерял человека, во имя которого готов был отдать собственную жизнь.
   Иван подбежал и остановился. Виктория лежала неподвижно, широко раскинув руки, и смотрела в высокое небо, откуда пришла к ней эта неожиданная и нелепая смерть.
   Иван опустился на колени и щекой прижался к ее еще теплой щеке.
   Волосы ее по-прежнему пахли свежим ветром и солнцем.
 

Глава тринадцатая
ПЕРЕД СХВАТКОЙ

   Актовый зал был полон. Федор посмотрел со сцены на знакомые загорелые лица ребят и подумал о том, как крепко сдружились они в эти дни, наполненные опасностью и тревогой. Вон сидят Вера и Сергей, рядом Эдик с забинтованными руками, осунувшийся, строгий Иван. Нет Кати и, наверное, не будет, малышка привязала ее к дому окончательно.
   Устин Адамович и Валентин стояли за столом, ожидая, когда Федор откроет собрание. Федор подошел к краю сцены, и в зале воцарилась мертвая тишина. Он отметил про себя, что до войны такого не было.
   — Президиума не будет, — сказал Федор. — Обойдемся. Слово исполняющему обязанности директора Устину Адамовичу.
   В эти напряженные дни и бессонные ночи Устин Адамович находился в институте. Вряд ли удавалось ему побывать часок-другой дома. Со студентами у него установились своеобразные отношения. Он не называл их, как прежде, несколько официально товарищами, но и не похлопывал по плечу. Он многих знал по имени, сдружился хорошей дружбой старшего с младшими. Предвидя серьезные испытания для своих питомцев, он исподволь готовил их к этому и готовился сам.
   — Горкомом партии мне поручено сообщить вам, ребята, — несколько торжественно начал Устин Адамович, — что вчера под Могилевом проведено совещание представителей главного командования Красной Армии с командованием корпуса, которому поручено оборонять Могилев, и руководителями партии и правительства республики. Могилеву придается особое значение. Он должен задержать на Днепре дальнейшее продвижение противника на восток и, может быть, склонить чашу весов в нашу пользу. Городской комитет партии стал штабом народного ополчения. Повсюду па предприятиях — на шелковой фабрике, труболитейном заводе, авторемзаводе — создаются отряды ополченцев, которые примут участие в боях за Могилев. Какое будет мнение комсомольцев?
   — Даешь отряд! — крикнул из зала Иван, и собрание сразу взорвалось и зашумело на разные голоса:
   — Правильно!
   — Хватит отсиживаться!
   — Даешь народное ополчение! Устин Адамович поднял руку:
   — Другого ответа мы и не ждали. Объявляю вам решение городского штаба — командиром отряда назначается Валентин Иванович, комиссаром — я.
   Ребята вдруг подхватились с места, и зал грохнул бурей аплодисментов. Так бывало только в особо торжественные и праздничные дни.
   Под эту бурю, размахивая забинтованными ладонями, к сцене прошел Эдик. Он терпеливо подождал, пока шум уляжется, и тихо сказал:
   — Это очень правильное решение, и хорошо, что главное командование приехало в Могилев. Вы бы слышали, что говорят в адрес наших студентов на окопных работах. Выходит, что мы чуть ли не дезертиры, а теперь совсем другое дело.
   — Стихи! Давай стихи! — крикнул кто-то из зала. Эдик посмотрел в ту сторону, откуда раздался голос, словно хотел угадать автора просьбы, на мгновение задумался и громко прочитал:
 
Друзья мои, я знаю — это будет,
На дорогих днепровских берегах
Мы защитим своей могучей грудью
Свой город, свое счастье от врага...
 
   И снова гремели аплодисменты, а Эдик шел на место, и ни тени радости не было на его взволнованном бескровном лице.
 
   В эту ночь ополченцы института уходили в засаду на Луполово — там участилось появление ракетчиков и диверсантов. А на Луполове были аэродром, железнодорожный и деревянный мосты через Днепр, которые надо было сохранить во что бы то ни стало — на восток уходили поезда с оборудованием фабрик и заводов, город покидали дети и старики.
   С самого вечера на Луполове было неспокойно. На железнодорожной станции перекликались маневровые паровозы, стучали буфера сдвигаемых вагонов, раздавались громкие команды, гудели моторы машин — сгружались воинские части. А вскоре машины, артиллерийские орудия и повозки уже гремели по булыжнику узенькой улицы Луполово к деревянному мосту через Днепр, ведущему в центральную западную часть города.
   — Я же вам говорил, — заметил Эдик, придерживая винтовку забинтованной рукой, — что Могилев не отдадут ни за что.
   — Кто с тобой спорил? — сказал Сергей и вздохнул. — Эх, сейчас бы покурить хотя бы в рукав.
   — Давай сообразим. — Федор снял стеганку, накрылся с головой. — Залезай, надымимся, а то потом, наверное, придется терпеть до утра.
   Из-под стеганки густо валил табачный дым. Иван сидел на каком-то ящике, вспоминал сегодняшнюю встречу с Виктором. С тех пор как он вернулся из Гродно и уехал в ЦК, прошло три дня. За эти дни он ни разу не пришел домой. Выплакавшая все слезы мать сидела и вздыхала:
   — Хоть бы на минуточку забежал или передал одно слово — жив. А то ведь что творится в городе — давеча выскочила утром в магазин, смотрю — лежит на тротуаре убитый. В аккуратном таком костюме, хороших туфлях, в рубашке под галстуком. Хотела кликнуть кого-нибудь — и кликнуть некого. Слава богу, ехала какая-то машина, остановилась. Командир полез к нему в карман — а при нем и документы — в Совете Министров работал. Ведь кто-то же знал и убил. Они, эти диверсанты, и в красноармейской, и в милицейской форме ходят. Может, и Виктора вот так на Луполове... Ты ж там бываешь, сынок, ничего не слыхал?
   — Успокойся, мама, — говорил Иван, только бы не молчать, — Виктор привык к опасностям.
   Эти волнения матери как-то не трогали Ивана — он болезненно переживал гибель Виктории. Вспоминалась до малейших подробностей ночь, которую просидели они рядышком в перелеске, вспомнилось утро и это самоубийственное бегство от самолета. Иван никак не мог понять, какой силой обладал страх, сорвавший Викторию с противотанкового рва и бросивший в открытое поле.
   Не успел Иван вернуться с комсомольского собрания, как пришел Виктор.
   Иван заметил, что брат изменился — от прежней растерянности не осталось и следа.
   — Ну что ж, кажется, мы приходим в себя, — сказал Виктор вместо приветствия. — Начинаются дела серьезные.
   — Ты-то как? — вздохнула мать. — Небось, проголодался?
   — Нет, я сыт, мама, а другой раз просто не хочется...
   — Садись за стол, — захлопотала мать, — успеешь еще наговориться.
   — Нет, не успею, сегодня ночью ухожу.
   — На фронт? — спросил Иван.
   — Нет, на Гродненщину.
   Иван с недоумением посмотрел на брата. Остановилась в дверях мать.
   — Да, да, не удивляйтесь. Есть такая директива ЦК — организовывать партизанские отряды в захваченных районах.
   — Значит, война надолго? — спросил Иван.
   — Она будет тяжелой, — уклонился от прямого ответа Виктор. — И многое, наверное, решится здесь, под Могилевом. В город прибыла Тульская дивизия генерала Романова., под ружье встанут все горожане от мала до велика.
   — Твой младший уже в ополчении, — сообщила мать, горестно сложив руки на груди. — Болит мое сердце, не к добру…
   — Да что ты все ноешь, мама? — поморщился Виктор. — Ты знаешь, с кем я сегодня разговаривал? С самим Маршалом Советского Союза.
   — А где ты с ним познакомился?
   — Да не знакомился я вовсе, а дело было так. В ЦК шел разговор с нашей гродненской группой, уходящей в тыл врага. И вдруг в нашу комнату вошел секретарь ЦК вместе с Климентом Ефремовичем, пристально так посмотрел на нас, потом почему-то остановил взгляд на мне и сказал: «Идете вы на опасное дело, на подвиг, и если кто из вас почему-либо не готов к этому, пусть по-честному признается. Мы не взыщем, дадим другую работу, другие задания». Я смотрел на него и волновался. Что мне было ответить? Среди нас, сказал я, таких нет. Маршал прошелся по комнате, задумавшись, и снова остановился около меня. «Тогда в добрый путь, дорогие товарищи, — сказал он. — Желаю вам успеха. Бейте смертным боем фашистскую нечисть...»
   — А чем же вы ее бить будете? — снова вздохнула мать. — Танки вам дали?
   — А зачем партизанам танки? С ними в лесу не повернешься. Одна морока...
   Сейчас, когда Иван сидел на этом ящике, Виктор с товарищами где-то переходил линию фронта. Хотя, рассказывал брат, такой линии не существует. Бои идут на особо важных участках вдоль железных и шоссейных дорог, а по проселкам, да еще глухим, можно пройти, не встретив ни одного фашистского солдата.
   — Студенты, становись! — послышалась команда Валентина.
   По Луполову пришлось идти в колонне по одному — улица была загружена войсками и техникой. Потом повернули на Оршанское шоссе, дошли до железнодорожного переезда и остановились. Валентин разбил ополченцев на две группы и напутствовал:
   — Беспричинно не стрелять. Не курить, спичек не зажигать, соблюдать полнейшую тишину и маскировку. Идем вдоль железной дороги, к мосту. Удаление 200— 250 метров...
   В кустарниках было холодно и сыро. Легкий туман стлался над лугом. Вдалеке на дороге по-прежнему гудели моторы машин. И хотя оттого, что в город вливалась сила, которая будет противостоять врагу, приходили спокойствие и уверенность, ночь почему-то вызывала тревогу.
   Ребята находились недалеко друг от друга. Они знали об этом и в ночной тишине словно чувствовали локоть товарища. Каждый из них прислушивался к этой ночи и думал о своем...
 
   Федор был на окопных работах недалеко от своей деревни. Он встретил многих односельчан. Не встретил лишь Катю, мысли о которой не покидали его.
   В воскресенье, 22 июня, Катя была дома у ребенка да так и осталась там, ничего не сообщив о себе в институт.
   Уйти с окопов было почти невозможно, но Федор улучил время и подскочил в деревню вместе с полевой кухней. Был поздний вечер, но огней никто не зажигал — боялись самолетов. Где-то на околице выла собака. Федор подошел к дому Кати и услышал за окнами приглушенные голоса. Постучал. Открыла Катя и, увидев на пороге Федора, не удивилась, словно ждала его, словно знала, что именно Федор, а не кто-нибудь другой придет в их дом в этот вечер.
   — Проходи, садись.
   Федор прошел к столу. Небольшая керосиновая лампа излучала слабый свет. На окнах висели старые одеяла, скатерти, все, что можно было повесить, чтобы свет этой лампы не пробивался на улицу. Мать Кати сидела за столом и чистила картошку. Девочка спала в кроватке. Катя опустилась на стул и предложила сесть Федору.
   — А я ненадолго, — сказал Федор и не сел, словно он действительно очень торопился. — Тут вот такая ситуация на фронте, что хотел поговорить.
   — Все эту твою ситуацию знают. Немец прет без остановки. Перед нами будет противотанковый ров. Если он перед ним и остановится, в чем я очень сомневаюсь, то ты хотел узнать, что мы будем делать под его властью?
   — Нет, Катюша, я хотел предложить вам уехать за Днепр. Если не остановят его возле нашей деревни, то на Днепру обязательно, а кто знает, что тут может случиться? Говорят, они зверствуют.
   — Болтают, что кому вздумается, — вмешалась мать Кати, — а мой покойный супруг был в четырнадцатом году в Германии — народ культурный и обходительный. Правда, любит строгий порядок, так что ж тут страшного.
   — Что вы такое говорите? — аж задохнулся Федор. — Это же фашисты, воспитанные Гитлером за эти годы. Вы знаете, что они творят на оккупированных землях?
   — А ты видел? — спросила с ехидцей мать Кати.
   — Нет, конечно.
   — Вот и помалкивай. Газетки и мы читаем и разбираемся, а поживем — сами увидим.
   — Ты ж комсомолка, Катя... — сказал Федор. — А они, знаешь, как с нашим братом расправляются?
   Катя молчала. Слушала разговор Федора с матерью и молчала.
   И Федор терялся, он не знал, чью сторону принимает сейчас Катя, что она сама думает обо всем этом.
   — А у нее на лбу не написано, что она комсомолка. Знают, что муж погиб, и все. Да и вряд ли кто болтать станет...
   Федор чувствовал, что разговор окончен, что ему ничего не остается, как попрощаться и уйти, но он не мог этого сделать, потому что боялся за Катю больше, чем за самого себя.
   — Так я пойду, — сказал Федор, а сам стоял и смотрел на колеблющийся свет лампы. Вроде бы и ветра в доме не было, а пламя почему-то колебалось то вправо, то влево.
   — Иди, Федор. Спасибо за заботу. Как-нибудь перевьемся. Я на огороде такую траншею выкопала, что ни один солдат такую не сделает. Там нас с Катей и маленькой никакая бомба не достанет. А даст бог и дом уцелеет. Твои-то куда собираются?
   Федор не знал, что ответить, — он дома еще не был, а сразу побежал сюда.
   — Вот батьке твоему надо собираться — он первый и бессменный председатель и коммунист — тут засиживаться нельзя.
   — Ну, тогда до свидания, — сказал Федор и направился к двери. Как он хотел сейчас, чтобы Катя пошла его проводить, хотя бы за дверь вышла. И, словно прочитав его мысли, Ксения Кондратьевна сказала:
   — Иди закрой за человеком дверь, На крыльце Федор спросил;
   — Катя, почему ты молчишь?
   — А что я отвечу, Федя? Одна я без малышки никуда пойти не могу, а с ребенком мне мама первая помощница. У нас тут свой дом, свой кусок хлеба, своя картошка и свекла, а там кто нас примет, кто нас ждет? Ютиться у чужих людей? Да и примут ли?
   — Примут, я договорюсь. Я, если хочешь, сейчас с отцом обо всем потолкую, а он, в случае чего, возьмет вас с собой.
   — Нет, Федя, никуда я отсюда не пойду. И отца беспокоить не надо. И никого.
   — Неужели ты не боишься, что тебя могут арестовать и убить?
   — А чего мне бояться? — как-то отрешенно сказала Катя. — Все мои страхи уже позади. Убили Володьку, пусть и меня убивают, а мама как-нибудь вырастит внучку. Так что спасибо, Федя, до свидания.
   Федор хотел здесь, на крыльце, первый раз поговорить с Катей откровенно, рассказать ей все, о чем передумал он за два года после ее возвращения с Дальнего Востока. Хотел признаться/что, кроме Кати, для него нет никого на свете. И, наверное, Федор сказал бы это, если бы не последние слова Кати про убитого мужа. Они снова, как ножом, перерезали те слабые нити, которые протянулись между Федором и Катей, перерезали и сделали их снова далекими и чужими. Катя до сих пор любит Владимира и без него не видит никакого смысла в этой жизни. Значит, не пробьется Федор к ее сердцу, не станет ей близким и необходимым человеком. О чем можно было говорить после этого?
   — Ну, счастливо, Катя. Не поминай лихом.
   — А ты куда? Тебя ж не мобилизовали? — спросила Катя.
   — А я сам себя мобилизовал, — с неожиданным вызовом ответил Федор. — Вместе с комсомольцами института. Будем в отряде ополчения оборонять город.
   — Ну, что ж, живы будем, встретимся — грустно сказала Катя. — На рожон не лезь. Может, и выживешь. Прощай.
   Федор очень не любил этого слова. Оно несло в себе столько страдания, что он не хотел даже его произносить.
   — Не прощай, а до свидания, — поправил Катю Федор.—Сама ведь говорила — если живы будем, встретимся...
   — Так то ж если живы... — снова грустно сказала Катя и вдруг взяла Федора за голову и слабо поцеловала в щеку. — А это на память. Ну, ни пуха тебе ни пера.
   — Положено посылать к черту, да как-то не хочется, — сказал. Федор.
   — А ты пошли, — попросила Катя. — Потому что у нас с тобой все равно ничего не получится.
   Федор, как пьяный, сошел с крыльца и побрел домой, перебирая в памяти все, что говорила Катя в этот вечер. Он не слышал, о чем рассказывала ему мать. Понял лишь, что отца срочно вызвали в райком...