Страница:
Иван не помнит, когда он почувствовал, что в укрытии стало слишком жарко. Казалось, сено кругом раскалилось и до него было больно дотронуться. Он перестал прислушиваться к тому, что происходило за стеной гумна, — тяжелый горячечный сон снова навалился на него. В этом сне он снова видел себя убегающим из эшелона пленных, и снова его мучила жажда, которую нельзя было утолить тугим горячим снегом. Он никак не мог понять, почему снег из холодного стал горячим, и разрывал сугробы поглубже, надеясь, что на глубине он найдет желанный холод. Но холода не было, а пальцы, которыми он рылся в сугробе, нестерпимо болели, и эта боль проникала, как по проводам, во все тело.
Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.
Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:
— Тут ему будут концы...
«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.
Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...
Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.
Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.
Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.
На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.
Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.
За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.
Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.
— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.
— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.
— Тише вы, мама...
— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?
— Больной у нас.
— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.
— Мама...
— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...
Иван слушал и улыбался. А когда ему захотелось что-то сказать и Дануте и матери, он вдруг закашлялся долгим удушливым кашлем, от которого что-то хрипело и булькало в груди.
Данута порывисто отдернула занавеску, подбежала к Ивану, подняла его голову, поднесла кружку с водой.
Иван сделал несколько глотков и успокоился. Он смотрел на Дануту, на ее живое лицо, толстые косы, спадающие на плечи, на морщинки, собравшиеся на переносице, и улыбался краешком губ.
— Дышишь? — спросила Данута.
— Дышу... — прошептал Иван.
— Мама, а он посочувствовал нам с тобой. Знаешь, как тяжело было бы долбать мерзлую землю... — Данута широко улыбнулась и крикнула матери: — Живой!...
— Ну, то дзякуй богу, — сказала мать, подошла и встала рядом с Данутой. — А то у нас сэрца не на месцы. Кожны дзень чакаем, што прыйдуць i знойдуць цябе...
Поздним вечером с помощью Дануты Иван снова перебрался в свое укрытие. Данута оставила ему маленький кувшинчик с молоком, небольшой кусочек хлеба и ушла.
Впервые за много дней, оставшись один, Иван мог холодным разумом подумать о себе. Ну, хорошо, нашлись добрые люди и приютили. Больше того, вернули его к жизни, каждый день рискуя собой. А что дальше? Сколько можно сидеть на шее двух одиноких женщин, которым, конечно, нелегко самим в это трудное время. Нет, он не задержится здесь. Вот только поговорит с Данутой, может быть, она что-нибудь знает о партизанах. Вдруг пленные, бежавшие с эшелона, собрались в отряд? Теперь главное — поскорее набраться сил, а что касается одежды, которой снабдила его Данута, в ней можно зимовать и в землянке и на сеновале. Под стареньким, но еще крепким кожушком было тепло и уютно, а в ватных брюках и валенках можно было лежать прямо на снегу. Главное, скорее окрепнуть, потому что стоит резко повернуть головой, как перед глазами все начинает вертеться.
Он взял кувшинчик с молоком, откусил крошку хлеба, разжевал ее, почувствовал приятный кисловато-сладкий вкус и запил глотком молока. Даже если не хочется, он будет есть. Так надо. Не лежать же ему в этой норе до тех пор, пока придут сюда наступающие части Красной Армии. Что он, комсомолец, скажет командованию, как посмотрит в глаза своим товарищам? Они там, наверное, делают большие настоящие дела, а ты...
Он спал крепко, без сновидений. Проснулся оттого, что почувствовал, как чья-то рука приглаживает ему волосы. Он открыл глаза и увидел рядом с собой Дануту. В укрытии было тесновато вдвоем. Данута сидела, прижавшись к мягкой стене норы, и улыбалась. Это хорошо видел Иван, потому что вход в укрытие, который Данута обычно забрасывала сеном, сейчас был открыт и оттуда, снаружи, пробивался солнечный свет.
— Уже скоро одиннадцать утра, а ты все спишь... — мягко пожурила она и опять улыбнулась.
—Я хотел с тобой поговорить. — Иван сел и снова закашлялся. Только сегодня кашель был не таким сухим, как вчера. — Я хотел поговорить с тобой, — продолжал Иван.
— Ты мне хочешь признаться в любви? — прикинулась Данута, и озорные искорки сверкнули в ее глазах.
— Я с тобой серьезно, а ты...
— Я тоже серьезно... — улыбалась Данута.
— Ты, конечно, понимаешь, что я у вас долго не задержусь... — нахмурился Иван.
— А мы тебя не гоним, — обиделась Данута.
— Спасибо вам за все. И тебе и маме. Я не могу отсиживаться, когда наши бьются не на жизнь, а на смерть... Может быть, ты что-нибудь узнаешь о партизанах?
— Во-первых, — загнув один палец на руке, сказала Данута, — ты еще совсем хворый. И какая от тебя будет польза Красной Армии — не знаю. Во-вторых, — она загнула еще один палец, — чтобы разобраться у нас что к чему — надо пуд соли съесть. Каких только отрядов нету. Как связаться и с кем? Попадешь из огня да в полымя.
— Во сне или наяву слыхал я мужской голос, — сказал Иван. — Кто это был?
— Фельдшер наш. Добрый такой, пожилой уже человек.
— А он с кем?
— Кто его знает, — пожала плечами Данута. — Слыхала, к нему недавно аковцы привозили своего раненого и он лежал у него в медпункте. Мы так боялись приглашать его, но он ничего... помог и никому не сказал.
— Ты уверена?
— Я так думаю. — Данута подала Ивану сырое яйцо, кусочек хлеба. — Съешь.
— Не откажусь.
— От сырого больше пользы.
Иван выпил яйцо, закусил хлебом и, почувствовав внезапную слабость, прилег. На лбу выступил холодный пот.
Данута вынула из рукава плюшевого жакета носовой платочек и стала легким прикосновением вытирать лицо Ивана.
— Эх, ты, партизан... — тихонько говорила она. — Даже сидеть сил не хватает, а он в отряд рвется...
Иван молчал. От носового платочка Дануты исходил освежающий приятный запах не то выстиранного белья, не то знакомых с детства каких-то трав. Он придержал руку Дануты на лице. После долгого молчания Данута спросила.
— Ты женатый?
— Нет, конечно... — смутился Иван.
— А лет сколько?
— Двадцать два.
— По виду старик. Я думала, тебе все тридцать. Иван провел рукой по небритым щекам, по бородке, колючей и жесткой, которая успела вырасти за это время, и усмехнулся:
— В этой берлоге совсем зарастешь...
— А девушка у тебя есть? — продолжала свой озорной допрос Данута.
Иван помолчал и глухо ответил:
— Была.
— Ты бросил ее, да?
— Нет.
— Она тебя?
— Нет, Данута. Совсем не то. Погибла она... — Иван снова замолчал.
Молчала и Данута. Озорные огоньки погасли в ее глазах. Она тоже задумалась и положила руку на лоб Ивану.
— Ну, вот, и нету у тебя температуры. Хочешь, я принесу тебе бритву?
— Хочу.
— Ну, тогда вылезай. Походи немного в гумне, а то совсем разучишься. Папа рассказывал, что он в империалистическую был ранен. Пролежал месяц. Потом его водили за руки по палате... — Данута выбралась из укрытия первой и, тихонько скрипнув воротами, исчезла.
Иван выполз, отдышался и попробовал встать на ноги. Ничего, только слегка кружится голова и противный липкий пот покрывает шею. А в гумне сухо, морозно, пахнет сеном и почему-то кожухом. За стеной жует и тяжело вздыхает корова. Сквозь щели настойчиво пробивается солнце и режет сумрак острыми лучами. Дышится легче, постепенно проходит потливость. Когда Данута приносит бритву, помазок и кружку горячей воды, он и вовсе приходит в себя.
Данута ставит все это на полочку у стены и вдруг вспоминает, что нужно зеркало. Приносит, запыхавшись, треугольный обломок.
Иван берет в руки зеркало и подносит к лицу. На него смотрит незнакомый, очень худой человек с ввалившимися глазами, обросший жидкой щетиной усов и бороды.
Иван намыливает помазок, потом лицо и берет в руки бритву. Откровенно говоря, такой он еще ни разу не брился. Дома у него был станочек ленинградского завода. Он аккуратно менял лезвия и горя не знал. А этой можно и порезаться. Надо точно угадать угол наклона острия, иначе срежешь кусок подбородка.
Данута смотрит па пего со стороны и смеется.
— Да ты, наверное, еще ни разу не брился, — говорит она. — Отец делал совсем не так. Дай-ка сюда... — Она берет из рук Ивана бритву и ловко бреет его лицо.
Ивану приятно ощущать мягкий шорох бритвы и бархатные пальцы Дануты. Они ловко передвигаются по лицу, даже берут его за нос, чтобы чище сбрить усы. Ивану щекотно, и он хохочет.
Данута отходит на шаг в сторону и без тени улыбки говорит:
— А ты совсем ничего. Даже красивый. А я сразу и не приметила.
— Да брось ты... — улыбается Иван. — Плесни лучше вот этой воды. Я лицо обдам.
А Данута болтает не умолкая:
— Хочешь, я маму позову. Пускай она на тебя полюбуется. Сразу на человека стал похож.
— Не надо, — отмахивается Иван. — Я лучше спать пойду. Мне надо сил набираться.
— Иди, набирайся, — недовольно ворчит Данута. — Просто не верится, что тебя любила девушка. Ты же поговорить как следует не умеешь. А еще учителем хотел стать.
— Так то с детьми... — оправдался Иван и полез в свое укрытие.
— Мама отвару сделала от кашля, так я принесу.
— Неси.
Данута быстро вернулась и протянула в нору руку с кружкой. Рука белая-белая, как точеная. Сквозь кожу просвечивают тоненькие синие жилки. Иван взялся не за кружку, а за руку. Данута хотела отдернуть руку, а потом раздумала. Иван подержал ее пальцы, взял кружку, выпил коричневый настой, отдающий полынью, и возвратил кружку в красивую руку Дануты...
По утрам Иван вылезал из норы и разминался. Он размахивал руками, приседал, по небольшому току неслышно делал пробежки в мягких валенках и чувствовал, как тело наливается бодростью. Прошли удушливый кашель и противная потливость. Иван решил, что наступило время уходить.
Однажды, когда Данута по обыкновению принесла знакомый кувшинчик с молоком и кусочек хлеба, Иван сказал:
— Ну, все, Данута. Хватит, переводил я ваше добро... Пора и честь знать.
— Ты что, сдурел?... — пыталась отшутиться Данута. — Вот когда сгладятся на щеках эти ямочки... — она провела рукой по его лицу, — тогда пожалуйста.
— Я серьезно.
Наступило молчание. Данута насупила брови, и на переносице собрались складочки. Лицо ее из улыбчивого стало хмурым и недовольным.
— А если серьезно, то это совсем не так надо делать. Во-первых, — она загнула на руке палец, — у тебя нет никакого оружия, а сейчас без оружия нельзя, а во-вторых, — она загнула второй палец, — ни ты, ни я не знаем, до кого надо идти.
— А в третьих, — сказал Иван, взял ее руку и загнул еще один палец, — ты у меня молодчина.
— Почему я у тебя? — улыбнулась Данута, не отнимая руки с загнутыми пальцами. — Я у себя.
— Ну, я не так выразился.
— А мне понравилось, что ты не так выразился... — Данута вырвала руку, взмахнула косами и исчезла за воротами.
А на следующий день она разбудила его, ткнув в бок дулом парабеллума.
— Ты что? — спохватился спросонья Иван. — Ренце до гуры!
— Перестань! — строго предупредил Иван. — Ты, наверное, не знаешь, что даже незаряженное оружие стреляет раз в год.
— Не бойся и не вылезай... Я сейчас... — Она юркнула в нору и прижалась плечом к Ивану. — Ой, как тут у тебя тепленько, а на улице мороз, прямо страхота. Чуть добежала до гумна.
Иван простил это преувеличение, снял с себя кожушок и набросил ей на плечи.
— И ты тоже не раскрывайся. Вот так посидим вдвоем. Да подвинься поближе, не укушу.
Иван вдруг вспомнил перелесок возле противотанкового рва, в котором они с Викторией просидели ночь под пиджаком. Вспомнил и разозлился на себя. Прошло каких-нибудь полгода, а Иван под кожушком сидит с другой.
— Мне жарко, — сказал Иван и оставил кожушок на плечах Дануты. Он взял в руки парабеллум и спросил: — Ты где это достала?
— Тебе неинтересно, — грустно сказала Данута. — Достала, и конец.
— А все-таки?
— Выпросила у наших сопляков. Когда проходил фронт, они тут насобирали всякой всячины, только пушки не хватает. Я вспомнила и поклонилась им в ножки.
— Не разболтают?
— Им нельзя. Дознается войт, нагрянет с обыском, и могут быть большие неприятности. А я поклялась. Вот даже палец обожгла. Сказали — клянись на огне. Зажгли свечку. Я палец на огонь.
Чувство нежности и жалости вдруг охватило Ивана. Он взял руку Дануты, где на указательном пальце виднелся пузырек от ожога, и прижал эту руку к губам. Данута вздрогнула, снова набросила полу кожушка на плечи Ивану, и так они сидели молча, каждый думая о своем.
Нарушил молчание Иван.
— Спасибо тебе, Дана, — впервые назвал он ее ласково. — Спасибо. Теперь можно собираться в дорогу.
— Нельзя, — отрезала Данута, тряхнув косами. — Я еще не знаю, куда надо идти...
Два дня на молчаливые вопросы Ивана Данута отрицательно покачивала головой. Они будто условились не говорить об этом вслух. На третий день она пришла поздним вечером, когда в гумне было уже темно.
— Ты не спишь? — спросила она, отвернув сено. — Ну так вот. В лес нас повезет фельдшер Вечора.
— Ты ж говорила, что он лечил какого-то аковца.
— А нам что за дело? — возбужденно продолжала Данута. — Пускай лечит хоть самого черта, лишь бы помог нам.
— Вдруг завезет не туда?
— Мы убьем его, — спокойно сказала Данута. — А конь вывезет. Добрый у него конь. Остался на память от красного командира.
Иван не обратил внимания, что Данута говорила о предстоящем отъезде так, словно сама собиралась в лес. Но назавтра после обеда она завела его в хату и сказала матери:
— Прощайся, мама, наш крестник уезжает.
Мать подошла к Ивану, присмотрелась, и улыбка тронула ее широкоскулое лицо.
— А ладным ты стау на бульбе ды на малацэ. Ну, няхай будзе усё добра. Вось тут я табе чыстую бялiзну даю i з сабой тpoxi... Можа, не адразу прыйдзецца дзе якi кусок перахапiць... — Она достала из-под лавки небольшой мешочек грубого полотна с веревочными завязками, чтобы можно было надеть его на спину. — Ну, сядзь на дарогу, пасядзi. Калi застанешся жывы, пасля вайны прыязджай, госцем дарагiм будзеш.
— Спасибо вам за все, — дрогнувшим голосом сказал Иван. — Спасибо, мама...
Мать не выдержала и всплакнула, вытирая глаза уголком косынки.
— Ты не плачь, мама, по нем. Я его сберегу до самого конца войны.
Мать улыбнулась сквозь слезы:
— Што ты такое гаворыш, дачушка?
— А то, что я его одного никуда не пущу, и в эту самую торбочку положи на дорогу хлеба и на мою долю.
— А божачка! — всплеснула руками мать. — Ты у сваiм розуме?
— Я, мамочка, это давно решила, и не пробуй меня отговаривать. — Данута вышла из-за ширмы, где переодевалась, и Иван увидел, что она и в самом деле собралась в дорогу. На ней были почти новые белые валенки, шерстяной свитер ручной работы, завязанные узлом косы прикрывал небольшой шерстяной платок.
Увидев, что Данута говорит серьезно, мать обессиленно опустилась на лавку. Она растерянно мяла в руках рожок косынки да молча вытирала слезы, которые так и катились по щекам.
Данута подошла к матери, села рядом, обняла:
— Мамочка, ты ж у меня такая умница. Я всегда слушалась, а теперь хоть один разочек поверь мне. Я уже не маленькая. Сижу дома и дрожу — какому подлецу приглянусь, когда нагрянет в деревню германец или другой бандит. Буду вот вместе с Иваном... за свою молодость... Так что ты не плачь, а радуйся.
Неизвестно, чем бы кончился этот неожиданный для Ивана разговор, если бы не скрипнула дверь и не появился на пороге коренастый человек в шапке-ушанке, меховых рукавицах, со строгим усатым лицом.
— Пан Вечора! — воскликнула мать, торопливо утирая слезы. — Проше сядаць.
— Нам пора,—сказала за Вечору Данута. — Ну, до свидания, мамочка. Мы будем навещать тебя.
Мать словно онемела. Не было слез, не было слов. Она молча обняла Дануту, поцеловала ее в лоб, как покойницу, потом так же спокойно обняла Ивана и, когда они оба были у порога, осенила их крестом.
— Вот это да... — выдохнул Иван, усаживаясь рядом с Данутой в сани. — Ты просто чудо. Просто чудо...
Вечора тронул вожжи, и серый в яблоки конь вынес их за деревню. Данута прижалась к Ивану, потом взяла его руку и потянула в карман своего кожушка. Рука натолкнулась на револьвер.
— На всякий случай, — тихо сказала Данута и кивнула в сторону Вечоры, который за это время не проронил ни единого слова. Эта молчаливость насторожила Ивана. Да и лицо Вечоры было какое-то не располагающее. Строгие, даже злые глаза, твердая складка губ под усами. Данута уловила настороженность Ивана, и вдвоем они стали внимательно смотреть за дорогой. Вот пересекли большое холмистое поле, потом перелесок, потом въехали в лес, а когда лес кончился — увидели впереди небольшое село. Вечора не поехал по накатанной дороге через деревню, а повернул по другому санному пути в объезд. Иван и Данута переглянулись, но вопросов Вечоре задавать не стали.
Потом снова было поле, снова перелесок и снова сосновый бор, которому, казалось, не было конца.
— Куда мы едем? — не сдержался Иван.
— В Налибокскую пущу, — ответил, повернувшись, Вечора. Голос у него не был таким строгим, какими показались Ивану глаза его.
Спустя некоторое время Вечора пустил разгоряченного коня шагом. Иван сразу догадался почему — впереди на дороге маячили какие-то люди. Иван держал руку на рукоятке парабеллума и ждал. Вот сани проехали еще немного, и послышался окрик:
— Стой, кто едет?
— Пан доктор, — ответил Вечора.
К саням подошли два вооруженных человека. Один пожилой в черной суконной поддевке, валенках и шапке-ушанке и молодой в кирзовых сапогах, желтом полушубке и лихо сдвинутой на затылок кубанке, перечеркнутой спереди красной ленточкой.
Иван успокоился — Вечора привез к своим.
— Ну, слезайте, панове, — улыбнулся молодой. — Поведу вас на прием к начальству.
— Передай — люди из моего села, — хмуро сказал Вечора. Он подал руку Дануте, затем похлопал Ивана по плечу: — Гляди не хворай, а то опять попадешь ко мне.
— Спасибо, — поблагодарил Иван.
— Это мой долг, — сказал Вечора, поворачивая коня...
По узкой протоптанной тропинке Ивана и Дануту вел молодой. Ивану хотелось заговорить с ним, но парень энергично шагал впереди, не давая никакого повода для разговора. Может, тут так было заведено с чужими.
Вышли на большую лесную поляну, где в два ряда горбились покрытые снегом землянки. Поляна вдоль и поперек была вытоптана людьми. Молодой подвел к одной из землянок, постучал в дверь и, спросив разрешения, пропустил Дануту и Ивана вперед.
— Вот, товарищ командир, пан доктор привез пополнение.
Из-за столика поднялся человек с густо поседевшими висками, в военной гимнастерке, туго подпоясанной широким комсоставским ремнем. Иван сразу узнал Виктора, и сердце его радостно застучало. — Ну, посмотрим, кого он нам привез... — сказал Виктор и окинул Дануту с головы до ног. — Добро. Нам до зарезу нужны разведчицы. А ты? — спросил Виктор, посмотрел на Ивана, и брови его удивленно поползли вверх. — Не может быть... Ванюшка! Ваня! — Он бросился к брату и долго и крепко тискал его в своих объятиях,
... Вера по-прежнему аккуратно выполняла свои обязанности связной. Работы было много — городское подполье росло как на дрожжах, и какие только сведения ни переносила она в лес. О движении поездов и воинских частях, расположенных в городе, о формировании так называемой добровольческой освободительной армии из обманутых пленных советских бойцов и командиров и о диверсиях, совершенных и планируемых подпольем.
Работа стала привычной, как всякая другая работа. Вера ловила себя на том, что со временем притуплялось чувство опасности, которое преследовало ее вначале. Она считала, что причиной этому было два обстоятельства — опыт и вторая жизнь, которая зародилась и росла в ней, занимая безраздельно все ее внимание. Каждый день она находила что-то новое в поведении человека, который напоминал о себе легким толчком, таким ощутимым, что замирало сердце.
Сергей переговорил с отцом, и было решено, что Вера передаст свои обязанности другому связному, но приехал с очень важным сообщением Григорий Саввич, и его надо было передать в лес немедленно, потому что от этого зависела жизнь группы подпольщиков с авторемонтного завода. Вера решила съездить в последний раз.
С появлением снега Устин Адамович сократил маршрут Веры почти наполовину. Теперь она не шла на базу, а заходила в деревню Заречье, на явочную квартиру, передавала сведения хозяйке, а та переправляла их в лес. И все было бы хорошо, если бы не полицейский гарнизон в Жуково, который гитлеровцы посадили на пути к Устину Адамовичу.
Вера ухитрялась попадать в Заречье с другой стороны, чтобы не мозолить глаза полицейским, но в этот раз решила ехать через гарнизон, тем более что попалась подвода до самого Жукова.
Дорога была накатанной. Вдоль шляха росли березы и тополя. Словно в отместку за бесснежный декабрь и январь, зима в феврале покрыла сугробами поля и дороги. Стоял солнечный март, и в белом искрящемся мареве пахло близкой весной.
Как всегда, Вера взяла с собой неизменный мешочек с одеждой, чтобы обменять в деревне на продукты. Возница — бородатый болтливый дядька, хвативший на базаре спиртного, предлагал муку и сало в обмен на ее вещи, но Вера сказала, что у нее в Заречье есть люди, которым она обещала, а слово надо держать.
Возница рассмеялся мелким хриплым смешком и ударил кнутом по лошади.
— Рассмешила ты, девка. Видно, скоро бабой будешь, а в жизни не разбираешься. Кто сейчас слово держит? Где ты видала или слыхала? Сейчас такое время, что про этое самое слово люди забылися. Что урвал, то и твое. У нас в деревне каких-то пять вшивых полицаев. Так они сперва обобрали своих жуковских, а теперь чуть не каждый день выезжают на такую операцию в соседние села, а потом пьют с утра до ночи...
Не спеша проехали через деревню. Поравнялись с высоким зданием сельской школы.
— Тишина, — сказал возница, — значит, опять уехали на операцию. Ну, вот я и дома... Бывай.
Вера поблагодарила дядьку, слезла с саней, размяла затекшие ноги, поправила платок, муфту, с которой почти не расставалась, забросила за спину мешочек с одеждой и пошла, радуясь в душе тому, что полицаев не было на месте.
До Заречья оставалось километра четыре. Она знала—в крайней хате встретит ее тетка Степанида, моложавая, крепкая солдатка, и, если застанет вечер, оставит у себя ночевать. А потом долго и подробно будет рассказывать Вере о своей жизни. О том, как встретила на вечеринке вихрастого плясуна — тракториста из Жукова, как влюбилась в него без памяти, как встречались они в поле, как она сообщила ему под большим секретом, что у них будет ребенок. Расскажет, с каким страхом она сообщила ему этот секрет — боялась, что бросит ее тракторист. Нет, оказался хлопцем честным. Даже обрадовался новости, а потом поженились они, и все было бы хорошо, если бы не родился мертвый ребенок. Вера слушала женщину и сравнивала ее и свою жизнь. Несмотря на похожесть, жизнь Веры была значительно труднее. Но она не откровенничала — помнила наказ Александра Степановича — больше слушай, чем говори.
Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.
Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:
— Тут ему будут концы...
«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.
Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...
Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.
Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.
Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.
На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.
Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.
За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.
Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.
— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.
— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.
— Тише вы, мама...
— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?
— Больной у нас.
— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.
— Мама...
— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...
Иван слушал и улыбался. А когда ему захотелось что-то сказать и Дануте и матери, он вдруг закашлялся долгим удушливым кашлем, от которого что-то хрипело и булькало в груди.
Данута порывисто отдернула занавеску, подбежала к Ивану, подняла его голову, поднесла кружку с водой.
Иван сделал несколько глотков и успокоился. Он смотрел на Дануту, на ее живое лицо, толстые косы, спадающие на плечи, на морщинки, собравшиеся на переносице, и улыбался краешком губ.
— Дышишь? — спросила Данута.
— Дышу... — прошептал Иван.
— Мама, а он посочувствовал нам с тобой. Знаешь, как тяжело было бы долбать мерзлую землю... — Данута широко улыбнулась и крикнула матери: — Живой!...
— Ну, то дзякуй богу, — сказала мать, подошла и встала рядом с Данутой. — А то у нас сэрца не на месцы. Кожны дзень чакаем, што прыйдуць i знойдуць цябе...
Поздним вечером с помощью Дануты Иван снова перебрался в свое укрытие. Данута оставила ему маленький кувшинчик с молоком, небольшой кусочек хлеба и ушла.
Впервые за много дней, оставшись один, Иван мог холодным разумом подумать о себе. Ну, хорошо, нашлись добрые люди и приютили. Больше того, вернули его к жизни, каждый день рискуя собой. А что дальше? Сколько можно сидеть на шее двух одиноких женщин, которым, конечно, нелегко самим в это трудное время. Нет, он не задержится здесь. Вот только поговорит с Данутой, может быть, она что-нибудь знает о партизанах. Вдруг пленные, бежавшие с эшелона, собрались в отряд? Теперь главное — поскорее набраться сил, а что касается одежды, которой снабдила его Данута, в ней можно зимовать и в землянке и на сеновале. Под стареньким, но еще крепким кожушком было тепло и уютно, а в ватных брюках и валенках можно было лежать прямо на снегу. Главное, скорее окрепнуть, потому что стоит резко повернуть головой, как перед глазами все начинает вертеться.
Он взял кувшинчик с молоком, откусил крошку хлеба, разжевал ее, почувствовал приятный кисловато-сладкий вкус и запил глотком молока. Даже если не хочется, он будет есть. Так надо. Не лежать же ему в этой норе до тех пор, пока придут сюда наступающие части Красной Армии. Что он, комсомолец, скажет командованию, как посмотрит в глаза своим товарищам? Они там, наверное, делают большие настоящие дела, а ты...
Он спал крепко, без сновидений. Проснулся оттого, что почувствовал, как чья-то рука приглаживает ему волосы. Он открыл глаза и увидел рядом с собой Дануту. В укрытии было тесновато вдвоем. Данута сидела, прижавшись к мягкой стене норы, и улыбалась. Это хорошо видел Иван, потому что вход в укрытие, который Данута обычно забрасывала сеном, сейчас был открыт и оттуда, снаружи, пробивался солнечный свет.
— Уже скоро одиннадцать утра, а ты все спишь... — мягко пожурила она и опять улыбнулась.
—Я хотел с тобой поговорить. — Иван сел и снова закашлялся. Только сегодня кашель был не таким сухим, как вчера. — Я хотел поговорить с тобой, — продолжал Иван.
— Ты мне хочешь признаться в любви? — прикинулась Данута, и озорные искорки сверкнули в ее глазах.
— Я с тобой серьезно, а ты...
— Я тоже серьезно... — улыбалась Данута.
— Ты, конечно, понимаешь, что я у вас долго не задержусь... — нахмурился Иван.
— А мы тебя не гоним, — обиделась Данута.
— Спасибо вам за все. И тебе и маме. Я не могу отсиживаться, когда наши бьются не на жизнь, а на смерть... Может быть, ты что-нибудь узнаешь о партизанах?
— Во-первых, — загнув один палец на руке, сказала Данута, — ты еще совсем хворый. И какая от тебя будет польза Красной Армии — не знаю. Во-вторых, — она загнула еще один палец, — чтобы разобраться у нас что к чему — надо пуд соли съесть. Каких только отрядов нету. Как связаться и с кем? Попадешь из огня да в полымя.
— Во сне или наяву слыхал я мужской голос, — сказал Иван. — Кто это был?
— Фельдшер наш. Добрый такой, пожилой уже человек.
— А он с кем?
— Кто его знает, — пожала плечами Данута. — Слыхала, к нему недавно аковцы привозили своего раненого и он лежал у него в медпункте. Мы так боялись приглашать его, но он ничего... помог и никому не сказал.
— Ты уверена?
— Я так думаю. — Данута подала Ивану сырое яйцо, кусочек хлеба. — Съешь.
— Не откажусь.
— От сырого больше пользы.
Иван выпил яйцо, закусил хлебом и, почувствовав внезапную слабость, прилег. На лбу выступил холодный пот.
Данута вынула из рукава плюшевого жакета носовой платочек и стала легким прикосновением вытирать лицо Ивана.
— Эх, ты, партизан... — тихонько говорила она. — Даже сидеть сил не хватает, а он в отряд рвется...
Иван молчал. От носового платочка Дануты исходил освежающий приятный запах не то выстиранного белья, не то знакомых с детства каких-то трав. Он придержал руку Дануты на лице. После долгого молчания Данута спросила.
— Ты женатый?
— Нет, конечно... — смутился Иван.
— А лет сколько?
— Двадцать два.
— По виду старик. Я думала, тебе все тридцать. Иван провел рукой по небритым щекам, по бородке, колючей и жесткой, которая успела вырасти за это время, и усмехнулся:
— В этой берлоге совсем зарастешь...
— А девушка у тебя есть? — продолжала свой озорной допрос Данута.
Иван помолчал и глухо ответил:
— Была.
— Ты бросил ее, да?
— Нет.
— Она тебя?
— Нет, Данута. Совсем не то. Погибла она... — Иван снова замолчал.
Молчала и Данута. Озорные огоньки погасли в ее глазах. Она тоже задумалась и положила руку на лоб Ивану.
— Ну, вот, и нету у тебя температуры. Хочешь, я принесу тебе бритву?
— Хочу.
— Ну, тогда вылезай. Походи немного в гумне, а то совсем разучишься. Папа рассказывал, что он в империалистическую был ранен. Пролежал месяц. Потом его водили за руки по палате... — Данута выбралась из укрытия первой и, тихонько скрипнув воротами, исчезла.
Иван выполз, отдышался и попробовал встать на ноги. Ничего, только слегка кружится голова и противный липкий пот покрывает шею. А в гумне сухо, морозно, пахнет сеном и почему-то кожухом. За стеной жует и тяжело вздыхает корова. Сквозь щели настойчиво пробивается солнце и режет сумрак острыми лучами. Дышится легче, постепенно проходит потливость. Когда Данута приносит бритву, помазок и кружку горячей воды, он и вовсе приходит в себя.
Данута ставит все это на полочку у стены и вдруг вспоминает, что нужно зеркало. Приносит, запыхавшись, треугольный обломок.
Иван берет в руки зеркало и подносит к лицу. На него смотрит незнакомый, очень худой человек с ввалившимися глазами, обросший жидкой щетиной усов и бороды.
Иван намыливает помазок, потом лицо и берет в руки бритву. Откровенно говоря, такой он еще ни разу не брился. Дома у него был станочек ленинградского завода. Он аккуратно менял лезвия и горя не знал. А этой можно и порезаться. Надо точно угадать угол наклона острия, иначе срежешь кусок подбородка.
Данута смотрит па пего со стороны и смеется.
— Да ты, наверное, еще ни разу не брился, — говорит она. — Отец делал совсем не так. Дай-ка сюда... — Она берет из рук Ивана бритву и ловко бреет его лицо.
Ивану приятно ощущать мягкий шорох бритвы и бархатные пальцы Дануты. Они ловко передвигаются по лицу, даже берут его за нос, чтобы чище сбрить усы. Ивану щекотно, и он хохочет.
Данута отходит на шаг в сторону и без тени улыбки говорит:
— А ты совсем ничего. Даже красивый. А я сразу и не приметила.
— Да брось ты... — улыбается Иван. — Плесни лучше вот этой воды. Я лицо обдам.
А Данута болтает не умолкая:
— Хочешь, я маму позову. Пускай она на тебя полюбуется. Сразу на человека стал похож.
— Не надо, — отмахивается Иван. — Я лучше спать пойду. Мне надо сил набираться.
— Иди, набирайся, — недовольно ворчит Данута. — Просто не верится, что тебя любила девушка. Ты же поговорить как следует не умеешь. А еще учителем хотел стать.
— Так то с детьми... — оправдался Иван и полез в свое укрытие.
— Мама отвару сделала от кашля, так я принесу.
— Неси.
Данута быстро вернулась и протянула в нору руку с кружкой. Рука белая-белая, как точеная. Сквозь кожу просвечивают тоненькие синие жилки. Иван взялся не за кружку, а за руку. Данута хотела отдернуть руку, а потом раздумала. Иван подержал ее пальцы, взял кружку, выпил коричневый настой, отдающий полынью, и возвратил кружку в красивую руку Дануты...
По утрам Иван вылезал из норы и разминался. Он размахивал руками, приседал, по небольшому току неслышно делал пробежки в мягких валенках и чувствовал, как тело наливается бодростью. Прошли удушливый кашель и противная потливость. Иван решил, что наступило время уходить.
Однажды, когда Данута по обыкновению принесла знакомый кувшинчик с молоком и кусочек хлеба, Иван сказал:
— Ну, все, Данута. Хватит, переводил я ваше добро... Пора и честь знать.
— Ты что, сдурел?... — пыталась отшутиться Данута. — Вот когда сгладятся на щеках эти ямочки... — она провела рукой по его лицу, — тогда пожалуйста.
— Я серьезно.
Наступило молчание. Данута насупила брови, и на переносице собрались складочки. Лицо ее из улыбчивого стало хмурым и недовольным.
— А если серьезно, то это совсем не так надо делать. Во-первых, — она загнула на руке палец, — у тебя нет никакого оружия, а сейчас без оружия нельзя, а во-вторых, — она загнула второй палец, — ни ты, ни я не знаем, до кого надо идти.
— А в третьих, — сказал Иван, взял ее руку и загнул еще один палец, — ты у меня молодчина.
— Почему я у тебя? — улыбнулась Данута, не отнимая руки с загнутыми пальцами. — Я у себя.
— Ну, я не так выразился.
— А мне понравилось, что ты не так выразился... — Данута вырвала руку, взмахнула косами и исчезла за воротами.
А на следующий день она разбудила его, ткнув в бок дулом парабеллума.
— Ты что? — спохватился спросонья Иван. — Ренце до гуры!
— Перестань! — строго предупредил Иван. — Ты, наверное, не знаешь, что даже незаряженное оружие стреляет раз в год.
— Не бойся и не вылезай... Я сейчас... — Она юркнула в нору и прижалась плечом к Ивану. — Ой, как тут у тебя тепленько, а на улице мороз, прямо страхота. Чуть добежала до гумна.
Иван простил это преувеличение, снял с себя кожушок и набросил ей на плечи.
— И ты тоже не раскрывайся. Вот так посидим вдвоем. Да подвинься поближе, не укушу.
Иван вдруг вспомнил перелесок возле противотанкового рва, в котором они с Викторией просидели ночь под пиджаком. Вспомнил и разозлился на себя. Прошло каких-нибудь полгода, а Иван под кожушком сидит с другой.
— Мне жарко, — сказал Иван и оставил кожушок на плечах Дануты. Он взял в руки парабеллум и спросил: — Ты где это достала?
— Тебе неинтересно, — грустно сказала Данута. — Достала, и конец.
— А все-таки?
— Выпросила у наших сопляков. Когда проходил фронт, они тут насобирали всякой всячины, только пушки не хватает. Я вспомнила и поклонилась им в ножки.
— Не разболтают?
— Им нельзя. Дознается войт, нагрянет с обыском, и могут быть большие неприятности. А я поклялась. Вот даже палец обожгла. Сказали — клянись на огне. Зажгли свечку. Я палец на огонь.
Чувство нежности и жалости вдруг охватило Ивана. Он взял руку Дануты, где на указательном пальце виднелся пузырек от ожога, и прижал эту руку к губам. Данута вздрогнула, снова набросила полу кожушка на плечи Ивану, и так они сидели молча, каждый думая о своем.
Нарушил молчание Иван.
— Спасибо тебе, Дана, — впервые назвал он ее ласково. — Спасибо. Теперь можно собираться в дорогу.
— Нельзя, — отрезала Данута, тряхнув косами. — Я еще не знаю, куда надо идти...
Два дня на молчаливые вопросы Ивана Данута отрицательно покачивала головой. Они будто условились не говорить об этом вслух. На третий день она пришла поздним вечером, когда в гумне было уже темно.
— Ты не спишь? — спросила она, отвернув сено. — Ну так вот. В лес нас повезет фельдшер Вечора.
— Ты ж говорила, что он лечил какого-то аковца.
— А нам что за дело? — возбужденно продолжала Данута. — Пускай лечит хоть самого черта, лишь бы помог нам.
— Вдруг завезет не туда?
— Мы убьем его, — спокойно сказала Данута. — А конь вывезет. Добрый у него конь. Остался на память от красного командира.
Иван не обратил внимания, что Данута говорила о предстоящем отъезде так, словно сама собиралась в лес. Но назавтра после обеда она завела его в хату и сказала матери:
— Прощайся, мама, наш крестник уезжает.
Мать подошла к Ивану, присмотрелась, и улыбка тронула ее широкоскулое лицо.
— А ладным ты стау на бульбе ды на малацэ. Ну, няхай будзе усё добра. Вось тут я табе чыстую бялiзну даю i з сабой тpoxi... Можа, не адразу прыйдзецца дзе якi кусок перахапiць... — Она достала из-под лавки небольшой мешочек грубого полотна с веревочными завязками, чтобы можно было надеть его на спину. — Ну, сядзь на дарогу, пасядзi. Калi застанешся жывы, пасля вайны прыязджай, госцем дарагiм будзеш.
— Спасибо вам за все, — дрогнувшим голосом сказал Иван. — Спасибо, мама...
Мать не выдержала и всплакнула, вытирая глаза уголком косынки.
— Ты не плачь, мама, по нем. Я его сберегу до самого конца войны.
Мать улыбнулась сквозь слезы:
— Што ты такое гаворыш, дачушка?
— А то, что я его одного никуда не пущу, и в эту самую торбочку положи на дорогу хлеба и на мою долю.
— А божачка! — всплеснула руками мать. — Ты у сваiм розуме?
— Я, мамочка, это давно решила, и не пробуй меня отговаривать. — Данута вышла из-за ширмы, где переодевалась, и Иван увидел, что она и в самом деле собралась в дорогу. На ней были почти новые белые валенки, шерстяной свитер ручной работы, завязанные узлом косы прикрывал небольшой шерстяной платок.
Увидев, что Данута говорит серьезно, мать обессиленно опустилась на лавку. Она растерянно мяла в руках рожок косынки да молча вытирала слезы, которые так и катились по щекам.
Данута подошла к матери, села рядом, обняла:
— Мамочка, ты ж у меня такая умница. Я всегда слушалась, а теперь хоть один разочек поверь мне. Я уже не маленькая. Сижу дома и дрожу — какому подлецу приглянусь, когда нагрянет в деревню германец или другой бандит. Буду вот вместе с Иваном... за свою молодость... Так что ты не плачь, а радуйся.
Неизвестно, чем бы кончился этот неожиданный для Ивана разговор, если бы не скрипнула дверь и не появился на пороге коренастый человек в шапке-ушанке, меховых рукавицах, со строгим усатым лицом.
— Пан Вечора! — воскликнула мать, торопливо утирая слезы. — Проше сядаць.
— Нам пора,—сказала за Вечору Данута. — Ну, до свидания, мамочка. Мы будем навещать тебя.
Мать словно онемела. Не было слез, не было слов. Она молча обняла Дануту, поцеловала ее в лоб, как покойницу, потом так же спокойно обняла Ивана и, когда они оба были у порога, осенила их крестом.
— Вот это да... — выдохнул Иван, усаживаясь рядом с Данутой в сани. — Ты просто чудо. Просто чудо...
Вечора тронул вожжи, и серый в яблоки конь вынес их за деревню. Данута прижалась к Ивану, потом взяла его руку и потянула в карман своего кожушка. Рука натолкнулась на револьвер.
— На всякий случай, — тихо сказала Данута и кивнула в сторону Вечоры, который за это время не проронил ни единого слова. Эта молчаливость насторожила Ивана. Да и лицо Вечоры было какое-то не располагающее. Строгие, даже злые глаза, твердая складка губ под усами. Данута уловила настороженность Ивана, и вдвоем они стали внимательно смотреть за дорогой. Вот пересекли большое холмистое поле, потом перелесок, потом въехали в лес, а когда лес кончился — увидели впереди небольшое село. Вечора не поехал по накатанной дороге через деревню, а повернул по другому санному пути в объезд. Иван и Данута переглянулись, но вопросов Вечоре задавать не стали.
Потом снова было поле, снова перелесок и снова сосновый бор, которому, казалось, не было конца.
— Куда мы едем? — не сдержался Иван.
— В Налибокскую пущу, — ответил, повернувшись, Вечора. Голос у него не был таким строгим, какими показались Ивану глаза его.
Спустя некоторое время Вечора пустил разгоряченного коня шагом. Иван сразу догадался почему — впереди на дороге маячили какие-то люди. Иван держал руку на рукоятке парабеллума и ждал. Вот сани проехали еще немного, и послышался окрик:
— Стой, кто едет?
— Пан доктор, — ответил Вечора.
К саням подошли два вооруженных человека. Один пожилой в черной суконной поддевке, валенках и шапке-ушанке и молодой в кирзовых сапогах, желтом полушубке и лихо сдвинутой на затылок кубанке, перечеркнутой спереди красной ленточкой.
Иван успокоился — Вечора привез к своим.
— Ну, слезайте, панове, — улыбнулся молодой. — Поведу вас на прием к начальству.
— Передай — люди из моего села, — хмуро сказал Вечора. Он подал руку Дануте, затем похлопал Ивана по плечу: — Гляди не хворай, а то опять попадешь ко мне.
— Спасибо, — поблагодарил Иван.
— Это мой долг, — сказал Вечора, поворачивая коня...
По узкой протоптанной тропинке Ивана и Дануту вел молодой. Ивану хотелось заговорить с ним, но парень энергично шагал впереди, не давая никакого повода для разговора. Может, тут так было заведено с чужими.
Вышли на большую лесную поляну, где в два ряда горбились покрытые снегом землянки. Поляна вдоль и поперек была вытоптана людьми. Молодой подвел к одной из землянок, постучал в дверь и, спросив разрешения, пропустил Дануту и Ивана вперед.
— Вот, товарищ командир, пан доктор привез пополнение.
Из-за столика поднялся человек с густо поседевшими висками, в военной гимнастерке, туго подпоясанной широким комсоставским ремнем. Иван сразу узнал Виктора, и сердце его радостно застучало. — Ну, посмотрим, кого он нам привез... — сказал Виктор и окинул Дануту с головы до ног. — Добро. Нам до зарезу нужны разведчицы. А ты? — спросил Виктор, посмотрел на Ивана, и брови его удивленно поползли вверх. — Не может быть... Ванюшка! Ваня! — Он бросился к брату и долго и крепко тискал его в своих объятиях,
... Вера по-прежнему аккуратно выполняла свои обязанности связной. Работы было много — городское подполье росло как на дрожжах, и какие только сведения ни переносила она в лес. О движении поездов и воинских частях, расположенных в городе, о формировании так называемой добровольческой освободительной армии из обманутых пленных советских бойцов и командиров и о диверсиях, совершенных и планируемых подпольем.
Работа стала привычной, как всякая другая работа. Вера ловила себя на том, что со временем притуплялось чувство опасности, которое преследовало ее вначале. Она считала, что причиной этому было два обстоятельства — опыт и вторая жизнь, которая зародилась и росла в ней, занимая безраздельно все ее внимание. Каждый день она находила что-то новое в поведении человека, который напоминал о себе легким толчком, таким ощутимым, что замирало сердце.
Сергей переговорил с отцом, и было решено, что Вера передаст свои обязанности другому связному, но приехал с очень важным сообщением Григорий Саввич, и его надо было передать в лес немедленно, потому что от этого зависела жизнь группы подпольщиков с авторемонтного завода. Вера решила съездить в последний раз.
С появлением снега Устин Адамович сократил маршрут Веры почти наполовину. Теперь она не шла на базу, а заходила в деревню Заречье, на явочную квартиру, передавала сведения хозяйке, а та переправляла их в лес. И все было бы хорошо, если бы не полицейский гарнизон в Жуково, который гитлеровцы посадили на пути к Устину Адамовичу.
Вера ухитрялась попадать в Заречье с другой стороны, чтобы не мозолить глаза полицейским, но в этот раз решила ехать через гарнизон, тем более что попалась подвода до самого Жукова.
Дорога была накатанной. Вдоль шляха росли березы и тополя. Словно в отместку за бесснежный декабрь и январь, зима в феврале покрыла сугробами поля и дороги. Стоял солнечный март, и в белом искрящемся мареве пахло близкой весной.
Как всегда, Вера взяла с собой неизменный мешочек с одеждой, чтобы обменять в деревне на продукты. Возница — бородатый болтливый дядька, хвативший на базаре спиртного, предлагал муку и сало в обмен на ее вещи, но Вера сказала, что у нее в Заречье есть люди, которым она обещала, а слово надо держать.
Возница рассмеялся мелким хриплым смешком и ударил кнутом по лошади.
— Рассмешила ты, девка. Видно, скоро бабой будешь, а в жизни не разбираешься. Кто сейчас слово держит? Где ты видала или слыхала? Сейчас такое время, что про этое самое слово люди забылися. Что урвал, то и твое. У нас в деревне каких-то пять вшивых полицаев. Так они сперва обобрали своих жуковских, а теперь чуть не каждый день выезжают на такую операцию в соседние села, а потом пьют с утра до ночи...
Не спеша проехали через деревню. Поравнялись с высоким зданием сельской школы.
— Тишина, — сказал возница, — значит, опять уехали на операцию. Ну, вот я и дома... Бывай.
Вера поблагодарила дядьку, слезла с саней, размяла затекшие ноги, поправила платок, муфту, с которой почти не расставалась, забросила за спину мешочек с одеждой и пошла, радуясь в душе тому, что полицаев не было на месте.
До Заречья оставалось километра четыре. Она знала—в крайней хате встретит ее тетка Степанида, моложавая, крепкая солдатка, и, если застанет вечер, оставит у себя ночевать. А потом долго и подробно будет рассказывать Вере о своей жизни. О том, как встретила на вечеринке вихрастого плясуна — тракториста из Жукова, как влюбилась в него без памяти, как встречались они в поле, как она сообщила ему под большим секретом, что у них будет ребенок. Расскажет, с каким страхом она сообщила ему этот секрет — боялась, что бросит ее тракторист. Нет, оказался хлопцем честным. Даже обрадовался новости, а потом поженились они, и все было бы хорошо, если бы не родился мертвый ребенок. Вера слушала женщину и сравнивала ее и свою жизнь. Несмотря на похожесть, жизнь Веры была значительно труднее. Но она не откровенничала — помнила наказ Александра Степановича — больше слушай, чем говори.