Страница:
— Я не специалист, — признался Эдик. — Дома у нас пару соток, так мама сама управляется.
— Городской, значит?
— Городской.
— В городе, наверное, думают, что картошка на деревьях растет?
Эдик спокойно ответил:
— Зачем же? Я говорил — мы свою выращиваем.
— Прости, глуховат стал, — улыбнулся дед. А Иван подумал: «Ну, и ловок же ты притворяться».
В это время скрипнула дверь, вошел босой вихрастый мальчишка и громко объявил:
— Студенты, в контору на сходку!
— Это что еще за сходка? — спросил Иван.
— Бригадир приказал. Ну, я побежал...
У конторы стоял стол, накрытый красным материалом, и за ним на стуле сидел Милявский. На нем был военного покроя френч, темно-синие брюки галифе и сапоги.
— Трудно ему будет, — улыбнулся Эдик. — Сапоги — не туфли, быстро не сбросишь.
Когда первокурсники плотной стеной окружили стол, Милявский встал, погладил крашеную бородку и кашлянул.
— Дорогие коллеги! — произнес он приятным густым баритоном. — Я прислан сюда дирекцией, парткомом и местным комитетом нашего института в качестве руководителя студенческой трудовой бригады. Осень нынче ожидается ранняя, и своевременная уборка картофеля обеспечит наши промышленные центры и нашу армию так называемым вторым хлебом…
Говорил Милявский долго и нудно. Студенты потихоньку загудели. Раздались голоса! — Все ясно!
— Ближе к делу!
— Давайте объем работ и сроки! Милявский услышал реплики, снял пенсне, протер носовым платком и сказал:
— Юности кажется, что у нее все позади, а оказывается, все впереди...
На этом, не совсем понятном афоризме он закончил и сел.
К столу подошла Вера. Была она в спортивном костюме, с гладко зачесанными волосами.
— Разрешите? — склонилась она к Милявскому. Тот кивнул. Эдик шепнул Ивану:
— Сергей в больнице, а она речи толкает... Иван промолчал.
— Тут наш руководитель, — сказала Вера, — очень интересно рассказывал о так называемых наших общих и частных задачах, и после этого мы, конечно, уразумели, что от нас требуется. А теперь я хочу спросить самое главное, где мы будем питаться, где мыться и так далее и тому подобное.
Студенты дружно загалдели. К столу подошел высокий небритый мужчина в кепке и поднял руку.
— Я тут работаю бригадиром, чтоб вы знали. Будем в поле встречаться. А девушка правильно ставит вопрос, и мы его, к вашему сведению, продумали еще до вашего приезда, потому как вы наши гости, а про гостя заботится хозяин...
Иван слушал бригадира и улыбался. Вот выступал перед этим ученый человек, кандидат наук, говорил гладко и грамотно, а вдумаешься — словесная трескотня. Бригадир был далеко не краснобай, а говорил конкретно, толково, по-деловому,
— Посмотри на Милявского, — вдруг шепнул Эдик Ивану. — По-моему, и он клюнул...
Иван увидел, что Милявского за столом уже нет. Он о чем-то оживленно беседовал с Верой. Потом снял пенсне, протер, еще постоял и, когда бригадир объявил о работах на завтра и закрыл собрание, пошел рядом с Верой по деревенской улице.
— Принял ее критику к сердцу, — сказал Иван.
— Не везет нашему Сережке, — вздохнул Эдик.
— Наоборот, — сказал Иван, но Эдик не понял товарища. Однако расспрашивать не стал. А Иван круто повернулся и направился к дому.
— Не везет нашему Сережке, — опять сказал Эдик, чтоб завязать угаснувший разговор.
— Слушай, Эдик, — вспылил Иван, — да ну их ко всем чертям, и этого старого ловеласа Милявского, и эту раскрасавицу Веру. Пойдем лучше в нашу хату и отдохнем.
Но намерению Ивана не суждено было сбыться. В хате дед пригласил их к столу. На столе стояли тарелки с солеными огурцами, квашеной капустой, чугунок с дымящимся картофелем и посредине высокая бутыль темно-зеленого стекла.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал старик. — Зовите меня просто Филипповичем. А вас как величать?
Из темно-зеленой бутылки он налил хлопцам по полстакана, а себе поменьше.
— Вы молодые, вам это семечки... Ну, для знакомства, — он лихо опрокинул самогон, крякнул и потянулся за огурцом. Увидев, что ребята сидят в нерешительности, спросил:
— А вы что ж?
Эдик кивнул на стакан:
— Это что, спирт?
— До спирта далеко, — прожевывая огурец, сказал старик. — Но градусов больше, чем в казенной.
Иван глянул на Эдика, взял стакан, поднял его над столом.
— Ну, за знакомство.
— На здоровье, мои детки...
Когда выпили, старик спросил хлопцев:
— Вот вы ученые, все знаете, скажите — будет война или нет?
Эдик не поспел и рта раскрыть, как Иван тут же выпалил:
— Будет, дедушка.
Старик отложил недоеденный огурец, вынул из кармана кусок газеты, кисет, свернул цигарку, да так и держал ее неприкуренной. Немного подумал, потом поднял голову:
— А ты откуда знаешь?
Пока Иван собирался с ответом, Эдик сказал!
— А я думаю, что войны не будет. Дед живо повернулся к Эдику:
— Это почему, городской?
— А потому, — сказал Эдик, — что пока Гитлер захватывает другие страны, где у власти буржуазия, его солдаты идут в бой, а против нас не пойдут.
— Пойдут, — не сдавался Иван.
— А я говорю — нет, — возражал слегка захмелевший Эдик.
Старик явно обрадовался такому обороту разговора. Он взял бутыль, плеснул ребятам еще понемногу, но они отказались.
— Так, говоришь, не пойдут? — обратился старик к Эдику. — А почему, ты мне ответь.
— Из солидарности.
— Чего-чего? — не понял дед.
— Из пролетарской солидарности, — уточнил Эдик.
— Плетешь чепуху! — возмутился Иван. — И человеку голову морочишь.
— Нет, — сказал Эдик. — Ты погоди. Ты по натуре военный и хочешь воевать. Тебе только подавай войну. А я смотрю с другой стороны — может ли все это обойтись миром? Может.
— Что ж это за солидарность такая? — не отставал старик.
— Солидарность, — сказал Эдик, — это такая штука, когда рабочие и крестьяне, к примеру, Германии не хотят воевать против государства рабочих и крестьян, то есть против нас, против Советского Союза.
— Боже мой, как ты отстал! — воскликнул Иван.
— Хлопец правильно говорит, — вмешался дед. — Что было в ту войну, когда у нас царя скинули? Они своего тоже скинули, и братались мы.
— Фашизм — это совсем другое, — вскипел Иван. — Фашизм, это когда рабочие партии разгромлены, когда каждый день в мозги вколачивают националистические гвозди, когда молодежь охвачена националистическим угаром.
— Ладно, — перебил его Эдик. — Но ты скажи — кто будет держать в руках автомат, стоять у пушки, идти в атаку — кто? Предприниматель, заводчик, банкир или рабочий и крестьянин?
— Конечно, рабочий и крестьянин... — согласился Иван.
— Я вот об этом и толкую, — сказал Эдик. — Не могут они против своих же братьев, таких же рабочих и крестьян...
— Ты не знаешь, что такое фашизм! — в сердцах воскликнул Иван.
Из-за стола встал дед, прикурил свою цигарку:
— Ты не кипятись, хлопче. Мой сосед был когда-то в германском плену. Так он рассказывал, — помещик — враг, а батрак у помещика кто нам? Друг. Вот, брат, какое дело...
— Ладно, поживем, увидим. — Иван встал из-за стола, поблагодарил деда и направился к двери,
— Ты куда? — спросил Эдик.
— Проветрюсь...
— И я с тобой.
— Пошли.
Был поздний вечер начала октября. Ясный, лунный, с легким южным ветерком, он напоминал приятный весенний вечер. У дома лежали бревна. Они так долго лежали, и на них так часто сидели, что бревна стали как полированные. Ребята опустились на прохладное глянцевитое дерево. Эдик вынул папиросу и закурил. Сидели молча, говорить не хотелось. Беседа со стариком разбудила какие-то подспудные мысли, и каждый ворошил их, пытаясь разобраться в том, где же все-таки правда. Будут эти испытания в их судьбе, о которых они только что говорили со стариком, или пройдут стороной.
А месяц старался изо всех сил — было светло как днем.
— Такими, наверно, бывают ленинградские белые ночи, — тихо сказал Эдик.
— Не видел... — ответил Иван, потирая ладонью лоб.
— Глупая привычка... — заметил Эдик»
— Какая? — спросил Иван.
— Да лоб тереть. Со стороны сразу понятно, что никак не можешь привести в порядок свои мысли.
Неизвестно, что сказал бы Иван в ответ на эту шпильку Эдика, но в этот момент на улице появилась парочка. Вечер был такой лунный, что ребята сразу узнали Милявского и Веру. Они шли по деревенской улице и разговаривали.
— Давай смоемся, — шепнул Эдик. — Неудобно. Вроде мы специально вышли подсмотреть...
— Не уйду. Принципиально. Милявский с Верой подходили все ближе.
— Я думаю, — говорил Милявский, — что вы вообще недооцениваете историческую науку.
— А что в ней проку? — спокойно сказала Вера. — Чему она научит лично меня? Пусть ее изучают государственные деятели.
— Ну и черт... — громко шепнул Эдик. — Вот закатит он ей двойку по всеобщей истории...
— Не закатит, — криво усмехнулся Иван.
— И откуда у вас это критическое отношение? — продолжал Милявский. — Ну, если человек, скажем, имеет большой опыт, немало пожил на свете — я понимаю. Да и то, только в случае, если он страшный неудачник. А вы в свои восемнадцать... Я в ваше время радовался всему новому, что приносила мне жизнь, радовался, потому что прежде не знал этого, радовался, потому что познавал, а радость познания, милая моя, ни с чем не сравнится.
— Не надо удивляться, Ростислав Иванович, — мягко ответила Вера. — Я выросла в такой семье, где с детства ярко обнажались эти две стороны жизни — светлая и темная. И я жадно всматривалась в них, чтобы понять, что происходит на земле, какие помыслы двигают людьми и что они вообще такое — люди. Что они от жизни хотят.
— И что же? — с любопытством спросил Милявский.
— Я многому научилась, многое поняла. И хотя говорят — человек это звучит гордо, я думаю часто обратное, потому что люди очень непохожи друг на друга. — Ну дает, вот дает... — шептал Эдик. — Да она ведь молодчина. Эх, как не везет нашему Сережке...
Милявский и Вера поравнялись с ребятами и замолчали, Милявский кашлянул и произнес с улыбкой:
— Дышите?
— Дышим, — ответил Иван.
— А между прочим, на сегодняшнем собрании я напоминал о распорядке. Пора и на покой, завтра ведь рано на работу,
— А вы, между прочим, подлец, Милявский, — зло сказал Иван и встал.
— Ты что? — удивился Эдик.
— А ничего. Пошли.
Глава четвертая
— Городской, значит?
— Городской.
— В городе, наверное, думают, что картошка на деревьях растет?
Эдик спокойно ответил:
— Зачем же? Я говорил — мы свою выращиваем.
— Прости, глуховат стал, — улыбнулся дед. А Иван подумал: «Ну, и ловок же ты притворяться».
В это время скрипнула дверь, вошел босой вихрастый мальчишка и громко объявил:
— Студенты, в контору на сходку!
— Это что еще за сходка? — спросил Иван.
— Бригадир приказал. Ну, я побежал...
У конторы стоял стол, накрытый красным материалом, и за ним на стуле сидел Милявский. На нем был военного покроя френч, темно-синие брюки галифе и сапоги.
— Трудно ему будет, — улыбнулся Эдик. — Сапоги — не туфли, быстро не сбросишь.
Когда первокурсники плотной стеной окружили стол, Милявский встал, погладил крашеную бородку и кашлянул.
— Дорогие коллеги! — произнес он приятным густым баритоном. — Я прислан сюда дирекцией, парткомом и местным комитетом нашего института в качестве руководителя студенческой трудовой бригады. Осень нынче ожидается ранняя, и своевременная уборка картофеля обеспечит наши промышленные центры и нашу армию так называемым вторым хлебом…
Говорил Милявский долго и нудно. Студенты потихоньку загудели. Раздались голоса! — Все ясно!
— Ближе к делу!
— Давайте объем работ и сроки! Милявский услышал реплики, снял пенсне, протер носовым платком и сказал:
— Юности кажется, что у нее все позади, а оказывается, все впереди...
На этом, не совсем понятном афоризме он закончил и сел.
К столу подошла Вера. Была она в спортивном костюме, с гладко зачесанными волосами.
— Разрешите? — склонилась она к Милявскому. Тот кивнул. Эдик шепнул Ивану:
— Сергей в больнице, а она речи толкает... Иван промолчал.
— Тут наш руководитель, — сказала Вера, — очень интересно рассказывал о так называемых наших общих и частных задачах, и после этого мы, конечно, уразумели, что от нас требуется. А теперь я хочу спросить самое главное, где мы будем питаться, где мыться и так далее и тому подобное.
Студенты дружно загалдели. К столу подошел высокий небритый мужчина в кепке и поднял руку.
— Я тут работаю бригадиром, чтоб вы знали. Будем в поле встречаться. А девушка правильно ставит вопрос, и мы его, к вашему сведению, продумали еще до вашего приезда, потому как вы наши гости, а про гостя заботится хозяин...
Иван слушал бригадира и улыбался. Вот выступал перед этим ученый человек, кандидат наук, говорил гладко и грамотно, а вдумаешься — словесная трескотня. Бригадир был далеко не краснобай, а говорил конкретно, толково, по-деловому,
— Посмотри на Милявского, — вдруг шепнул Эдик Ивану. — По-моему, и он клюнул...
Иван увидел, что Милявского за столом уже нет. Он о чем-то оживленно беседовал с Верой. Потом снял пенсне, протер, еще постоял и, когда бригадир объявил о работах на завтра и закрыл собрание, пошел рядом с Верой по деревенской улице.
— Принял ее критику к сердцу, — сказал Иван.
— Не везет нашему Сережке, — вздохнул Эдик.
— Наоборот, — сказал Иван, но Эдик не понял товарища. Однако расспрашивать не стал. А Иван круто повернулся и направился к дому.
— Не везет нашему Сережке, — опять сказал Эдик, чтоб завязать угаснувший разговор.
— Слушай, Эдик, — вспылил Иван, — да ну их ко всем чертям, и этого старого ловеласа Милявского, и эту раскрасавицу Веру. Пойдем лучше в нашу хату и отдохнем.
Но намерению Ивана не суждено было сбыться. В хате дед пригласил их к столу. На столе стояли тарелки с солеными огурцами, квашеной капустой, чугунок с дымящимся картофелем и посредине высокая бутыль темно-зеленого стекла.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал старик. — Зовите меня просто Филипповичем. А вас как величать?
Из темно-зеленой бутылки он налил хлопцам по полстакана, а себе поменьше.
— Вы молодые, вам это семечки... Ну, для знакомства, — он лихо опрокинул самогон, крякнул и потянулся за огурцом. Увидев, что ребята сидят в нерешительности, спросил:
— А вы что ж?
Эдик кивнул на стакан:
— Это что, спирт?
— До спирта далеко, — прожевывая огурец, сказал старик. — Но градусов больше, чем в казенной.
Иван глянул на Эдика, взял стакан, поднял его над столом.
— Ну, за знакомство.
— На здоровье, мои детки...
Когда выпили, старик спросил хлопцев:
— Вот вы ученые, все знаете, скажите — будет война или нет?
Эдик не поспел и рта раскрыть, как Иван тут же выпалил:
— Будет, дедушка.
Старик отложил недоеденный огурец, вынул из кармана кусок газеты, кисет, свернул цигарку, да так и держал ее неприкуренной. Немного подумал, потом поднял голову:
— А ты откуда знаешь?
Пока Иван собирался с ответом, Эдик сказал!
— А я думаю, что войны не будет. Дед живо повернулся к Эдику:
— Это почему, городской?
— А потому, — сказал Эдик, — что пока Гитлер захватывает другие страны, где у власти буржуазия, его солдаты идут в бой, а против нас не пойдут.
— Пойдут, — не сдавался Иван.
— А я говорю — нет, — возражал слегка захмелевший Эдик.
Старик явно обрадовался такому обороту разговора. Он взял бутыль, плеснул ребятам еще понемногу, но они отказались.
— Так, говоришь, не пойдут? — обратился старик к Эдику. — А почему, ты мне ответь.
— Из солидарности.
— Чего-чего? — не понял дед.
— Из пролетарской солидарности, — уточнил Эдик.
— Плетешь чепуху! — возмутился Иван. — И человеку голову морочишь.
— Нет, — сказал Эдик. — Ты погоди. Ты по натуре военный и хочешь воевать. Тебе только подавай войну. А я смотрю с другой стороны — может ли все это обойтись миром? Может.
— Что ж это за солидарность такая? — не отставал старик.
— Солидарность, — сказал Эдик, — это такая штука, когда рабочие и крестьяне, к примеру, Германии не хотят воевать против государства рабочих и крестьян, то есть против нас, против Советского Союза.
— Боже мой, как ты отстал! — воскликнул Иван.
— Хлопец правильно говорит, — вмешался дед. — Что было в ту войну, когда у нас царя скинули? Они своего тоже скинули, и братались мы.
— Фашизм — это совсем другое, — вскипел Иван. — Фашизм, это когда рабочие партии разгромлены, когда каждый день в мозги вколачивают националистические гвозди, когда молодежь охвачена националистическим угаром.
— Ладно, — перебил его Эдик. — Но ты скажи — кто будет держать в руках автомат, стоять у пушки, идти в атаку — кто? Предприниматель, заводчик, банкир или рабочий и крестьянин?
— Конечно, рабочий и крестьянин... — согласился Иван.
— Я вот об этом и толкую, — сказал Эдик. — Не могут они против своих же братьев, таких же рабочих и крестьян...
— Ты не знаешь, что такое фашизм! — в сердцах воскликнул Иван.
Из-за стола встал дед, прикурил свою цигарку:
— Ты не кипятись, хлопче. Мой сосед был когда-то в германском плену. Так он рассказывал, — помещик — враг, а батрак у помещика кто нам? Друг. Вот, брат, какое дело...
— Ладно, поживем, увидим. — Иван встал из-за стола, поблагодарил деда и направился к двери,
— Ты куда? — спросил Эдик.
— Проветрюсь...
— И я с тобой.
— Пошли.
Был поздний вечер начала октября. Ясный, лунный, с легким южным ветерком, он напоминал приятный весенний вечер. У дома лежали бревна. Они так долго лежали, и на них так часто сидели, что бревна стали как полированные. Ребята опустились на прохладное глянцевитое дерево. Эдик вынул папиросу и закурил. Сидели молча, говорить не хотелось. Беседа со стариком разбудила какие-то подспудные мысли, и каждый ворошил их, пытаясь разобраться в том, где же все-таки правда. Будут эти испытания в их судьбе, о которых они только что говорили со стариком, или пройдут стороной.
А месяц старался изо всех сил — было светло как днем.
— Такими, наверно, бывают ленинградские белые ночи, — тихо сказал Эдик.
— Не видел... — ответил Иван, потирая ладонью лоб.
— Глупая привычка... — заметил Эдик»
— Какая? — спросил Иван.
— Да лоб тереть. Со стороны сразу понятно, что никак не можешь привести в порядок свои мысли.
Неизвестно, что сказал бы Иван в ответ на эту шпильку Эдика, но в этот момент на улице появилась парочка. Вечер был такой лунный, что ребята сразу узнали Милявского и Веру. Они шли по деревенской улице и разговаривали.
— Давай смоемся, — шепнул Эдик. — Неудобно. Вроде мы специально вышли подсмотреть...
— Не уйду. Принципиально. Милявский с Верой подходили все ближе.
— Я думаю, — говорил Милявский, — что вы вообще недооцениваете историческую науку.
— А что в ней проку? — спокойно сказала Вера. — Чему она научит лично меня? Пусть ее изучают государственные деятели.
— Ну и черт... — громко шепнул Эдик. — Вот закатит он ей двойку по всеобщей истории...
— Не закатит, — криво усмехнулся Иван.
— И откуда у вас это критическое отношение? — продолжал Милявский. — Ну, если человек, скажем, имеет большой опыт, немало пожил на свете — я понимаю. Да и то, только в случае, если он страшный неудачник. А вы в свои восемнадцать... Я в ваше время радовался всему новому, что приносила мне жизнь, радовался, потому что прежде не знал этого, радовался, потому что познавал, а радость познания, милая моя, ни с чем не сравнится.
— Не надо удивляться, Ростислав Иванович, — мягко ответила Вера. — Я выросла в такой семье, где с детства ярко обнажались эти две стороны жизни — светлая и темная. И я жадно всматривалась в них, чтобы понять, что происходит на земле, какие помыслы двигают людьми и что они вообще такое — люди. Что они от жизни хотят.
— И что же? — с любопытством спросил Милявский.
— Я многому научилась, многое поняла. И хотя говорят — человек это звучит гордо, я думаю часто обратное, потому что люди очень непохожи друг на друга. — Ну дает, вот дает... — шептал Эдик. — Да она ведь молодчина. Эх, как не везет нашему Сережке...
Милявский и Вера поравнялись с ребятами и замолчали, Милявский кашлянул и произнес с улыбкой:
— Дышите?
— Дышим, — ответил Иван.
— А между прочим, на сегодняшнем собрании я напоминал о распорядке. Пора и на покой, завтра ведь рано на работу,
— А вы, между прочим, подлец, Милявский, — зло сказал Иван и встал.
— Ты что? — удивился Эдик.
— А ничего. Пошли.
Глава четвертая
ЭДИК
Эдик лежал, смотрел в потолок комнаты и думал. Думал о том, как не просто разобраться в мыслях и поступках людей. Вот хотя бы этот выпад Ивана против Милявского. Ничего как будто не предвещало вспышки, отношение к Вере было совершенно точно определено после случая с Сергеем. И все-таки... Все-таки Иван бросил вызов Милявскому, который решил поволочиться за Верой.
Эдику нравился Иван, и даже сегодняшний его поступок Эдик не осуждал. Наоборот, это было близко к тому, что думал и чувствовал он, но сказать об этом в глаза Милявскому он бы никогда не решился. Во-первых, это был преподаватель, кандидат наук и, очевидно, уважаемый человек в институте, во-вторых, он был вдвое старше каждого из них, а старшему Эдик привык не возражать.
Он вырос в большой семье паровозного машиниста, где каждая копейка и каждый кусок хлеба строго учитывались, а детям никогда не разрешалось высказывать недовольство поступками взрослых.
Однажды отец привез из очередной поездки в своем сундучке кулек леденцов. Случилось так, что в тот день у них играли и соседские дети — отец роздал малышам по конфетке, а Эдик, который был постарше, остался без угощения. Эдик обиделся и вслух высказал эту обиду. Отец поставил обиженного в угол. Это было самым серьезным наказанием.
— Они малолетки, им и конфетки, — говорил отец. — А тебе, мальцу, конфетка не к лицу.
Говорить в рифму было слабостью отца. Это иногда раздражало, а иногда умиляло Эдика. В школе он познакомился со стихами больших поэтов, и попытки отца рифмовать выглядели в его глазах жалкими. Но иногда такая манера разговаривать приносила в дом хорошее настроение, а это было дороже хлеба.
На детство Эдика выпали трудные годы неурожаев и засух, когда в стране были введены продовольственные карточки.
Однако хлеба не хватало и по карточкам, и люди, чтобы получить гарантированную пайку, занимали очередь в магазин с самого вечера.
Эдик хорошо помнит одну из таких ночей. Отец в это время был в поездке. Мать с вечера снарядила Эдика в очередь, чтобы ему было не холодно, дала отцовскую телогрейку, пропахшую мазутом.
Эдик занял очередь за старухой и долго стоял, прислонившись к стене магазина, боясь отлучиться, чтобы очередь его не пропала. Поздним вечером прибежала мать, дала ему холодную отварную картофелину и сказала, что у одного из малышей жар и она боится оставить его одного и что ему, Эдику, придется стоять в очереди всю ночь. Мать уговаривала, чтобы он не боялся, что он будет не один, почти вся очередь будет ночевать и даже его старушка, за которой он стоял, будет всю ночь рядом.
Делать было нечего, Эдик согласился. Он нашел местечко на старом ящике, уселся и накрылся отцовской телогрейкой. В ней было хорошо и уютно, потому что пахло паровозом, пахло отцом, а отец — это всегда спокойствие и уверенность, потому что он знал, что надо делать, чтобы всем дома было хорошо.
Согревшись под телогрейкой, Эдик начал дремать и уснул.
Проснулся он оттого, что ему стало жарко. Он открыл глаза — светило яркое солнце, телогрейка дышала мазутом, а у стены магазина не было ни одного человека. Эдик испугался, что все уже получили свой паек, что получила его и старушка, но магазин был закрыт, и на двери его болталась прикрепленная булавкой бумажка: «Сегодня привоза не будет»,
Дома отец погладил взволнованного Эдика по голове и сказал:
— Ничего, сынок, еще съешь своего хлеба кусок... Сегодня нет, завтра нет, а послезавтра переменится свет. Не горюй...
Отец был прав. Прошло года три, и все переменилось. В семье уже не дрожали над куском хлеба, и в магазинах можно было взять без всякой очереди не только хлеб, но и к хлебу. Но неожиданно новая беда навалилась на семью. Тяжело заболел отец. И раньше случалось, что он после поездки чувствовал недомогание, но на этот раз пришлось вызывать доктора.
Это был старый доктор с бородкой клинышком, не очень разговорчивый, на вид сам болезненный человек. Он лечил всю семью Эдика и помнил, наверное, на своем участке каждого больного десятки лет. Когда Эдик открыл ему дверь, доктор спросил:
— А как твой нос?
— В порядке.
— Помнится, у тебя было частое кровотечение.
— Да, доктор, — признался Эдик. — Уже все в порядке.
— А кто у нас хворает?
— Отец.
Доктор снял пальто, остался в халате, подошел и сел у кровати отца.
— Ну, что, Семенович, не послушался меня, не ушел с паровоза?
— Куда ж я пойду с него?
— Как куда? В депо, слесарить. Там, по крайней мере, нету сквозняков, которые тебе противопоказаны.
— Нет, дорогой доктор, с паровоза мне одна дорога...
— А ты не спеши. Зачем спешить? Каждому свой черед... — Он достал из саквояжа трубочку, выслушал отца, покачал головой. — Ну вот видишь, и воспаление получил... Теперь, братец, я тебя в больницу определю. Вот как... И хочешь не хочешь — пойдешь в депо.
Отца увезли в больницу. Мать аккуратно носила ему передачи, а дома рассказывала с ноткой тревоги о том, что дело почему-то не идет на поправку, что отцу все хуже и хуже. А однажды вся в слезах она сказала Эдику:
— Хочет видеть тебя.
Эдик не пошел в школу, и когда появился он в приемном покое, сестра сразу проводила его к отцу. Эдик был у отца каких-нибудь две недели тому назад. За это время он еще больше похудел, лицо его из серого стало желто-коричневым. Он тяжело дышал, руки его, тонкие, с выступившими костями, неподвижно лежали на больничном одеяле.
— Слушай, что я тебе скажу, сынок... — вздохнув, произнес отец, и Эдик заметил, что впервые он не захотел говорить в рифму. — Мне, брат, недолго осталось...
— Ну, что ты, папа... — дрогнувшим голосом сказал Эдик. — Наводишь на себя такое.
— Не навожу я, сынок, знаю... На тебя вся надежда... Старший ты у меня. Придется тебе матери помочь остальных ребят на ноги поставить.
Эдику опять захотелось сказать отцу что-нибудь ободряющее, но слова утешения застряли в горле горячим комком, — отец говорил чуть слышно, настолько ослабел его некогда веселый голос.
— Пойдешь, сынок, к Шилину — это мой старый друг. Он на радиоузле в клубе работает. Слушайся его, как меня. Будешь работать и обязательно учиться. Ты слышишь меня — обязательно, потому как без науки теперь никуда. Шилин поможет...
Отец замолчал. Взгляд его мягко ощупывал Эдика, словно прикидывал, сможет ли он поднять ношу, которая ляжет на его плечи.
Молчал и Эдик. Ему хотелось, как некогда в детстве, уткнуться лицом в шершавые, но ласковые руки отца и выплакаться, но сейчас слабый, как ребенок, был отец, а он, Эдик, должен был держаться. И вдруг он заметил, как в уголках отцовских глаз появились крупные прозрачные слезы.
— Ты иди... — шепнул отец. — Иди.
Эдик встал и почти бегом выбежал из палаты, не в силах сказать что-нибудь отцу на прощание. И только за дверью больницы он дал волю горячим безутешным слезам.
Больница стояла на высоком холме, в центральной части города, а внизу, подступая к левому пологому берегу Днепра, шли улицы Подниколья. Горожане издавна прозвали так этот район за Никольскую церковь, которая возвышалась среди деревянных одноэтажных домиков, утопающих в зелени садов.
Эдик сел на скамью, стоящую над обрывом, смотрел на эту церковь, на эти сады, на уходящий в далекую дымку Днепр и плакал, тяжело и безудержно...
Александр Иванович Шилин, который принимал его на работу, сказал:
— Ты по должности монтер, а на самом деле ученик. Будешь носить когти за Шпаковским. А завтра определяйся на учебу. Это самое важное.
И Эдик со справкой с места работы и аттестатом об окончании семилетки направился в город. В городе было два рабфака — Витебского зооветеринарного института и Могилевского пединститута. Эдик решил, что пойдет в педагогический, потому что тех, кто учился в зооветеринарном, дразнили в городе коновалами.
Кабинет заведующего учебной частью находился на первом этаже. Эдик постучал и вошел. За столом сидел широкоплечий мужчина со скуластым энергичным лицом, на котором выделялись темные с проседью густые брови. Мужчина поднял голову, провел расческой по бровям и молча посмотрел на Эдика.
Эдик подал ему свои документы. Завуч прочитал и неожиданно спросил:
— Как имя и отчество отца?
— Павел Семенович.
— Все еще стихами говорит? — улыбнулся завуч.
— Нет... — замялся Эдик.
— Постарел, значит. А я с гражданской следы его потерял, все мотался по белому свету. Ты ему привет от меня передай.
— Умер отец... — тихо сказал Эдик. Наступила пауза.
— Тебя, конечно, примем. Сегодня же вечером приходи на занятия. На третий курс вечернего отделения...
Это были не привычные для Эдика занятия. Ученики были все людьми взрослыми, нередко семейными. Приходили они прямо с работы усталые и, как правило, неподготовленные. Для того чтобы как-то выручить своих великовозрастных друзей, Эдик охотно поднимал руку и обстоятельно отвечал на всех уроках по несколько раз. Но вот однажды Эдика вызвали в кабинет завуча.
— Вот что, Эдик, — сказал завуч. — Тебе на вечернем отделении делать нечего. Пускай друзья твои сами готовятся. Давай, брат, на дневное.
— Дома зарплата моя нужна... — сказал Эдик.
— А мы тебе стипендию дадим. Небольшая, правда, стипендия, чуть меньше зарплаты, но зато ты будешь приходить утром, отзанимаешься шесть уроков и домой, Матери больше поможешь, чем сейчас...
И Эдик стал учиться на дневном отделении. Здесь было труднее, чем в школе. Программа была напряженной — за два года студенты проходили то, что проходили школьники за три.
... За стеной вдруг раскашлялся старик. Кашлял он долго, с надрывом. Дочь встала, прошлепала босыми ногами к старику, видно, подала напиться.
— Курили бы вы меньше, отец... А то эту соску полный день не вынимаете изо рта.
— Ну, будет тебе, будет... Иди отдыхай...
Эдик не спал. Он смотрел на стены комнаты, залитые лунным светом, и узоры на обоях оживали в его воображении, становились деревьями, кустами, человеческими фигурами. Эдик услышал ровное дыхание Ивана и улыбнулся — было две тайны у него от товарища. Наверное, это нехорошо — с другом положено быть откровенным, но характер Ивана — категоричный, резковатый — удерживал Эдика на некотором расстоянии, хоть и состояли они в мужском товарищеском союзе.
Первая — это любовь Эдика к поэзии. Багрицкого он знал всего наизусть, зачитывался Маяковским, Есениным. А однажды перед началом лекции по белорусской литературе преподаватель Устин Адамович прочитал стихи. Просто прочитал, не называя автора, не потому что стихи были по программе. Они рассказывали про осеннее утро, про молодых людей, которым так хорошо идти вдвоем по росистой утренней тропке.
Он прочитал, и в классе наступило молчание. Кто вспоминал свое село и свое детство, кто хотел угадать автора стихов, а кто смотрел с любопытством на преподавателя.
— Понравилось? — спросил Устин Адамович и внимательно осмотрел класс. — Очень хорошие стихи! — сказал Эдик.
— Тогда я признаюсь — это мои стихи,
— Ваши?
— Вы их сами написали?
— Я прочитал их для того, чтобы сказать — пробовать свои силы в литературе может каждый из вас, и, кто знает, может, в этой аудитории есть будущие писатели и поэты.
Раздался смех.
— Ничего смешного. Мы начинаем выпускать в рабфаке свою стенную литературную газету. Пишите нам рассказы, стихи, воспоминания, фельетоны, юморески, пародии — все, что захотите и сумеете...
Эдику никогда не приходила мысль писать стихи. Он всегда относился иронически к желанию отца рифмовать, но разговор Устина Адамовича был серьезным, благожелательным, без всякой попытки иронизировать над тем, что принесут ему начинающие литераторы.
По пути домой хорошо думалось. В этот раз Эдик не спешил, шел спокойно, полностью отдавшись своим мыслям, ничего не замечая вокруг, ничем не отвлекаясь.
«Каравай, каравай, кого хочешь выбирай, — в такт шагам произнес Эдик и подумал: — Эта фраза из детской игры, кажется мне».
«Выбрал я и полюбил», — прошептал он вторую строку в такт шагам и долго еще шел, повторяя эти две, впервые появившиеся собственные строчки, потому что дальше ничего не получалось.
«Пока еще ни одной собственной рифмы», — подумал Эдик и улыбнулся. И вдруг родилась концовка второй строки «юную красавицу». Он прочитал вслух две первые строки: «Каравай, караван, кого хочешь выбирай, выбрал я и полюбил юную красавицу», и сами пришли следующие строки, завершающие строку: «Строгим был, ревнивым был, видел — многим нравится». Эдик так обрадовался, что пошел побыстрее, как будто хотел с кем-то поделиться этой своей радостью, и всю дорогу читал вслух свои первые самостоятельные четыре строки.
А спустя неделю он увиделся с Устином Адамовичем. Эдик встретил его в коридоре рабфака. Устин Адамович шел с лекции домой. Он держал в руке свой довольно поношенный черный портфель, который можно было назвать черным с большой натяжкой, потому что бока его давно потерлись и побелели.
Устин Адамович принял от Эдика вчетверо сложенный тетрадный лист, перебросил портфель под мышку, прочитал стихотворение раз, потом второй, с некоторым удивлением посмотрел на Эдика, потом положил стихи в карман и сказал:
— Ну, вот что. Лекции кончились. Пошли ко мне домой.
Ни по пути, ни дома Устин Адамович ничего не говорил о стихотворении Эдика. Он показывал ему журналы, газеты, сборники, изданные в Минске, где публиковались стихи молодых, вслух мечтал о том времени, когда в Могилеве будет отделение Союза писателей.
Эдик не понимал этой мечты Устина Адамовича и мало интересовался Союзом, а вот стихотворения молодых читал с интересом. Многое ему нравилось, многое не нравилось, и об этом он говорил Устину Адамовичу.
Устин Адамович с какой-то восторженной улыбкой слушал его, потом бежал на кухню, готовил чай и оттуда кричал Эдику:
— Читай еще, читай и критикуй. Здорово! Слушай, откуда ты такой появился? У тебя ж дар.
Эдик не знал, какой у него дар, но на всякий случай ответил:
— У меня отец любил рифмовать.
— Печатался? — спросил Устин Адамович.
— Да что вы. Просто так. Для себя.
Они пили чай с медовыми пряниками и говорили, говорили. Эдику казалось, что они с Устином Адамовичем знакомы давным-давно, так легко и свободно было с ним, так хорошо, с полуслова понимали они друг друга.
Эдик заметил, что в двух комнатах, которые занимал Устин Адамович, несмотря на обилие книг и мебели, было пусто.
— Вы живете один? — спросил Эдик.
— С некоторых пор... — ответил Устин Адамович, и Эдик посчитал неудобным расспрашивать его. А когда Эдик собрался уходить, он увидел на стене кабинета портрет молодой красивой женщины в черной рамке.
Вышли на крыльцо. Устин Адамович протянул Эдику руку:
— Один, брат, я остался. Такого друга мне больше не найти... А ты работай и работай. Поставь это целью всей своей жизни, Только тогда сможешь чего-нибудь добиться...
Стихотворение Эдика было напечатано на первой колонке рабфаковской литературной стенной газеты. Эдик словно невзначай несколько раз проходил мимо, чтобы посмотреть, читают ли студенты его первое в жизни произведение.
Эдику нравился Иван, и даже сегодняшний его поступок Эдик не осуждал. Наоборот, это было близко к тому, что думал и чувствовал он, но сказать об этом в глаза Милявскому он бы никогда не решился. Во-первых, это был преподаватель, кандидат наук и, очевидно, уважаемый человек в институте, во-вторых, он был вдвое старше каждого из них, а старшему Эдик привык не возражать.
Он вырос в большой семье паровозного машиниста, где каждая копейка и каждый кусок хлеба строго учитывались, а детям никогда не разрешалось высказывать недовольство поступками взрослых.
Однажды отец привез из очередной поездки в своем сундучке кулек леденцов. Случилось так, что в тот день у них играли и соседские дети — отец роздал малышам по конфетке, а Эдик, который был постарше, остался без угощения. Эдик обиделся и вслух высказал эту обиду. Отец поставил обиженного в угол. Это было самым серьезным наказанием.
— Они малолетки, им и конфетки, — говорил отец. — А тебе, мальцу, конфетка не к лицу.
Говорить в рифму было слабостью отца. Это иногда раздражало, а иногда умиляло Эдика. В школе он познакомился со стихами больших поэтов, и попытки отца рифмовать выглядели в его глазах жалкими. Но иногда такая манера разговаривать приносила в дом хорошее настроение, а это было дороже хлеба.
На детство Эдика выпали трудные годы неурожаев и засух, когда в стране были введены продовольственные карточки.
Однако хлеба не хватало и по карточкам, и люди, чтобы получить гарантированную пайку, занимали очередь в магазин с самого вечера.
Эдик хорошо помнит одну из таких ночей. Отец в это время был в поездке. Мать с вечера снарядила Эдика в очередь, чтобы ему было не холодно, дала отцовскую телогрейку, пропахшую мазутом.
Эдик занял очередь за старухой и долго стоял, прислонившись к стене магазина, боясь отлучиться, чтобы очередь его не пропала. Поздним вечером прибежала мать, дала ему холодную отварную картофелину и сказала, что у одного из малышей жар и она боится оставить его одного и что ему, Эдику, придется стоять в очереди всю ночь. Мать уговаривала, чтобы он не боялся, что он будет не один, почти вся очередь будет ночевать и даже его старушка, за которой он стоял, будет всю ночь рядом.
Делать было нечего, Эдик согласился. Он нашел местечко на старом ящике, уселся и накрылся отцовской телогрейкой. В ней было хорошо и уютно, потому что пахло паровозом, пахло отцом, а отец — это всегда спокойствие и уверенность, потому что он знал, что надо делать, чтобы всем дома было хорошо.
Согревшись под телогрейкой, Эдик начал дремать и уснул.
Проснулся он оттого, что ему стало жарко. Он открыл глаза — светило яркое солнце, телогрейка дышала мазутом, а у стены магазина не было ни одного человека. Эдик испугался, что все уже получили свой паек, что получила его и старушка, но магазин был закрыт, и на двери его болталась прикрепленная булавкой бумажка: «Сегодня привоза не будет»,
Дома отец погладил взволнованного Эдика по голове и сказал:
— Ничего, сынок, еще съешь своего хлеба кусок... Сегодня нет, завтра нет, а послезавтра переменится свет. Не горюй...
Отец был прав. Прошло года три, и все переменилось. В семье уже не дрожали над куском хлеба, и в магазинах можно было взять без всякой очереди не только хлеб, но и к хлебу. Но неожиданно новая беда навалилась на семью. Тяжело заболел отец. И раньше случалось, что он после поездки чувствовал недомогание, но на этот раз пришлось вызывать доктора.
Это был старый доктор с бородкой клинышком, не очень разговорчивый, на вид сам болезненный человек. Он лечил всю семью Эдика и помнил, наверное, на своем участке каждого больного десятки лет. Когда Эдик открыл ему дверь, доктор спросил:
— А как твой нос?
— В порядке.
— Помнится, у тебя было частое кровотечение.
— Да, доктор, — признался Эдик. — Уже все в порядке.
— А кто у нас хворает?
— Отец.
Доктор снял пальто, остался в халате, подошел и сел у кровати отца.
— Ну, что, Семенович, не послушался меня, не ушел с паровоза?
— Куда ж я пойду с него?
— Как куда? В депо, слесарить. Там, по крайней мере, нету сквозняков, которые тебе противопоказаны.
— Нет, дорогой доктор, с паровоза мне одна дорога...
— А ты не спеши. Зачем спешить? Каждому свой черед... — Он достал из саквояжа трубочку, выслушал отца, покачал головой. — Ну вот видишь, и воспаление получил... Теперь, братец, я тебя в больницу определю. Вот как... И хочешь не хочешь — пойдешь в депо.
Отца увезли в больницу. Мать аккуратно носила ему передачи, а дома рассказывала с ноткой тревоги о том, что дело почему-то не идет на поправку, что отцу все хуже и хуже. А однажды вся в слезах она сказала Эдику:
— Хочет видеть тебя.
Эдик не пошел в школу, и когда появился он в приемном покое, сестра сразу проводила его к отцу. Эдик был у отца каких-нибудь две недели тому назад. За это время он еще больше похудел, лицо его из серого стало желто-коричневым. Он тяжело дышал, руки его, тонкие, с выступившими костями, неподвижно лежали на больничном одеяле.
— Слушай, что я тебе скажу, сынок... — вздохнув, произнес отец, и Эдик заметил, что впервые он не захотел говорить в рифму. — Мне, брат, недолго осталось...
— Ну, что ты, папа... — дрогнувшим голосом сказал Эдик. — Наводишь на себя такое.
— Не навожу я, сынок, знаю... На тебя вся надежда... Старший ты у меня. Придется тебе матери помочь остальных ребят на ноги поставить.
Эдику опять захотелось сказать отцу что-нибудь ободряющее, но слова утешения застряли в горле горячим комком, — отец говорил чуть слышно, настолько ослабел его некогда веселый голос.
— Пойдешь, сынок, к Шилину — это мой старый друг. Он на радиоузле в клубе работает. Слушайся его, как меня. Будешь работать и обязательно учиться. Ты слышишь меня — обязательно, потому как без науки теперь никуда. Шилин поможет...
Отец замолчал. Взгляд его мягко ощупывал Эдика, словно прикидывал, сможет ли он поднять ношу, которая ляжет на его плечи.
Молчал и Эдик. Ему хотелось, как некогда в детстве, уткнуться лицом в шершавые, но ласковые руки отца и выплакаться, но сейчас слабый, как ребенок, был отец, а он, Эдик, должен был держаться. И вдруг он заметил, как в уголках отцовских глаз появились крупные прозрачные слезы.
— Ты иди... — шепнул отец. — Иди.
Эдик встал и почти бегом выбежал из палаты, не в силах сказать что-нибудь отцу на прощание. И только за дверью больницы он дал волю горячим безутешным слезам.
Больница стояла на высоком холме, в центральной части города, а внизу, подступая к левому пологому берегу Днепра, шли улицы Подниколья. Горожане издавна прозвали так этот район за Никольскую церковь, которая возвышалась среди деревянных одноэтажных домиков, утопающих в зелени садов.
Эдик сел на скамью, стоящую над обрывом, смотрел на эту церковь, на эти сады, на уходящий в далекую дымку Днепр и плакал, тяжело и безудержно...
Александр Иванович Шилин, который принимал его на работу, сказал:
— Ты по должности монтер, а на самом деле ученик. Будешь носить когти за Шпаковским. А завтра определяйся на учебу. Это самое важное.
И Эдик со справкой с места работы и аттестатом об окончании семилетки направился в город. В городе было два рабфака — Витебского зооветеринарного института и Могилевского пединститута. Эдик решил, что пойдет в педагогический, потому что тех, кто учился в зооветеринарном, дразнили в городе коновалами.
Кабинет заведующего учебной частью находился на первом этаже. Эдик постучал и вошел. За столом сидел широкоплечий мужчина со скуластым энергичным лицом, на котором выделялись темные с проседью густые брови. Мужчина поднял голову, провел расческой по бровям и молча посмотрел на Эдика.
Эдик подал ему свои документы. Завуч прочитал и неожиданно спросил:
— Как имя и отчество отца?
— Павел Семенович.
— Все еще стихами говорит? — улыбнулся завуч.
— Нет... — замялся Эдик.
— Постарел, значит. А я с гражданской следы его потерял, все мотался по белому свету. Ты ему привет от меня передай.
— Умер отец... — тихо сказал Эдик. Наступила пауза.
— Тебя, конечно, примем. Сегодня же вечером приходи на занятия. На третий курс вечернего отделения...
Это были не привычные для Эдика занятия. Ученики были все людьми взрослыми, нередко семейными. Приходили они прямо с работы усталые и, как правило, неподготовленные. Для того чтобы как-то выручить своих великовозрастных друзей, Эдик охотно поднимал руку и обстоятельно отвечал на всех уроках по несколько раз. Но вот однажды Эдика вызвали в кабинет завуча.
— Вот что, Эдик, — сказал завуч. — Тебе на вечернем отделении делать нечего. Пускай друзья твои сами готовятся. Давай, брат, на дневное.
— Дома зарплата моя нужна... — сказал Эдик.
— А мы тебе стипендию дадим. Небольшая, правда, стипендия, чуть меньше зарплаты, но зато ты будешь приходить утром, отзанимаешься шесть уроков и домой, Матери больше поможешь, чем сейчас...
И Эдик стал учиться на дневном отделении. Здесь было труднее, чем в школе. Программа была напряженной — за два года студенты проходили то, что проходили школьники за три.
... За стеной вдруг раскашлялся старик. Кашлял он долго, с надрывом. Дочь встала, прошлепала босыми ногами к старику, видно, подала напиться.
— Курили бы вы меньше, отец... А то эту соску полный день не вынимаете изо рта.
— Ну, будет тебе, будет... Иди отдыхай...
Эдик не спал. Он смотрел на стены комнаты, залитые лунным светом, и узоры на обоях оживали в его воображении, становились деревьями, кустами, человеческими фигурами. Эдик услышал ровное дыхание Ивана и улыбнулся — было две тайны у него от товарища. Наверное, это нехорошо — с другом положено быть откровенным, но характер Ивана — категоричный, резковатый — удерживал Эдика на некотором расстоянии, хоть и состояли они в мужском товарищеском союзе.
Первая — это любовь Эдика к поэзии. Багрицкого он знал всего наизусть, зачитывался Маяковским, Есениным. А однажды перед началом лекции по белорусской литературе преподаватель Устин Адамович прочитал стихи. Просто прочитал, не называя автора, не потому что стихи были по программе. Они рассказывали про осеннее утро, про молодых людей, которым так хорошо идти вдвоем по росистой утренней тропке.
Он прочитал, и в классе наступило молчание. Кто вспоминал свое село и свое детство, кто хотел угадать автора стихов, а кто смотрел с любопытством на преподавателя.
— Понравилось? — спросил Устин Адамович и внимательно осмотрел класс. — Очень хорошие стихи! — сказал Эдик.
— Тогда я признаюсь — это мои стихи,
— Ваши?
— Вы их сами написали?
— Я прочитал их для того, чтобы сказать — пробовать свои силы в литературе может каждый из вас, и, кто знает, может, в этой аудитории есть будущие писатели и поэты.
Раздался смех.
— Ничего смешного. Мы начинаем выпускать в рабфаке свою стенную литературную газету. Пишите нам рассказы, стихи, воспоминания, фельетоны, юморески, пародии — все, что захотите и сумеете...
Эдику никогда не приходила мысль писать стихи. Он всегда относился иронически к желанию отца рифмовать, но разговор Устина Адамовича был серьезным, благожелательным, без всякой попытки иронизировать над тем, что принесут ему начинающие литераторы.
По пути домой хорошо думалось. В этот раз Эдик не спешил, шел спокойно, полностью отдавшись своим мыслям, ничего не замечая вокруг, ничем не отвлекаясь.
«Каравай, каравай, кого хочешь выбирай, — в такт шагам произнес Эдик и подумал: — Эта фраза из детской игры, кажется мне».
«Выбрал я и полюбил», — прошептал он вторую строку в такт шагам и долго еще шел, повторяя эти две, впервые появившиеся собственные строчки, потому что дальше ничего не получалось.
«Пока еще ни одной собственной рифмы», — подумал Эдик и улыбнулся. И вдруг родилась концовка второй строки «юную красавицу». Он прочитал вслух две первые строки: «Каравай, караван, кого хочешь выбирай, выбрал я и полюбил юную красавицу», и сами пришли следующие строки, завершающие строку: «Строгим был, ревнивым был, видел — многим нравится». Эдик так обрадовался, что пошел побыстрее, как будто хотел с кем-то поделиться этой своей радостью, и всю дорогу читал вслух свои первые самостоятельные четыре строки.
А спустя неделю он увиделся с Устином Адамовичем. Эдик встретил его в коридоре рабфака. Устин Адамович шел с лекции домой. Он держал в руке свой довольно поношенный черный портфель, который можно было назвать черным с большой натяжкой, потому что бока его давно потерлись и побелели.
Устин Адамович принял от Эдика вчетверо сложенный тетрадный лист, перебросил портфель под мышку, прочитал стихотворение раз, потом второй, с некоторым удивлением посмотрел на Эдика, потом положил стихи в карман и сказал:
— Ну, вот что. Лекции кончились. Пошли ко мне домой.
Ни по пути, ни дома Устин Адамович ничего не говорил о стихотворении Эдика. Он показывал ему журналы, газеты, сборники, изданные в Минске, где публиковались стихи молодых, вслух мечтал о том времени, когда в Могилеве будет отделение Союза писателей.
Эдик не понимал этой мечты Устина Адамовича и мало интересовался Союзом, а вот стихотворения молодых читал с интересом. Многое ему нравилось, многое не нравилось, и об этом он говорил Устину Адамовичу.
Устин Адамович с какой-то восторженной улыбкой слушал его, потом бежал на кухню, готовил чай и оттуда кричал Эдику:
— Читай еще, читай и критикуй. Здорово! Слушай, откуда ты такой появился? У тебя ж дар.
Эдик не знал, какой у него дар, но на всякий случай ответил:
— У меня отец любил рифмовать.
— Печатался? — спросил Устин Адамович.
— Да что вы. Просто так. Для себя.
Они пили чай с медовыми пряниками и говорили, говорили. Эдику казалось, что они с Устином Адамовичем знакомы давным-давно, так легко и свободно было с ним, так хорошо, с полуслова понимали они друг друга.
Эдик заметил, что в двух комнатах, которые занимал Устин Адамович, несмотря на обилие книг и мебели, было пусто.
— Вы живете один? — спросил Эдик.
— С некоторых пор... — ответил Устин Адамович, и Эдик посчитал неудобным расспрашивать его. А когда Эдик собрался уходить, он увидел на стене кабинета портрет молодой красивой женщины в черной рамке.
Вышли на крыльцо. Устин Адамович протянул Эдику руку:
— Один, брат, я остался. Такого друга мне больше не найти... А ты работай и работай. Поставь это целью всей своей жизни, Только тогда сможешь чего-нибудь добиться...
Стихотворение Эдика было напечатано на первой колонке рабфаковской литературной стенной газеты. Эдик словно невзначай несколько раз проходил мимо, чтобы посмотреть, читают ли студенты его первое в жизни произведение.