Сергей чутко прислушивался к звукам звездной июльской ночи. Он устроился возле густого ивового куста и видел светлый полог неба над темным лугом. Если бы кто-нибудь появился на лугу, его силуэт был бы сразу заметен на фоне светлого неба.
   Он лежал и думал о том, что война только начинается, а в жизни его произошли такие перемены, которых хватило бы на несколько лет.
   Сергей всегда был дружен с отцом и матерью. Особенно с отцом. Он был для него примером для подражания. Сергея привлекали в отце его простота в обращении с людьми, с которыми он удивительно быстро сходился, его умение неторопливо принять правильное решение, его располагающая откровенность.
   Сергей платил тем же. И отец и мать знали о делах его, знали о Вере, знали, что их единственный сын пойдет за этой девушкой в огонь и воду. Но вот пришел день, когда надо было решать — оставаться в городе, к которому рвется враг, или уезжать вместе с другими на восток. Улучив момент, когда сын на какие-то считанные минуты забежал домой, отец сказал:
   — Нам надо поговорить, Сережа, — О чем? — торопливо проглатывая подогретый обед, спросил Сергей.
   — Ты только не спеши, — попросил отец. — Речь идет об очень серьезных вещах. Нам с матерью предложили эвакуироваться. Поначалу в Рославль, а там кто знает. Тебе еще рано на фронт — поедем с нами.
   Сергей был так удивлен, что кусок застрял у него в горле.
   — Папа, я боец народного ополчения.
   Отец смутился, а потом посмотрел на мать и сказал, словно размышляя вслух:
   — Видишь ли, ополчение — дело добровольное, хочу вступаю, хочу нет. Ты вступил из самых добрых побуждений и еще потому, что находишься рядом с нами, в семье. А теперь мы уезжаем и хотим, чтобы ты был с нами.
   Сергею есть уже не хотелось. Он встал из-за стола и начал вышагивать по комнате из угла в угол.
   — Да перестань ты метаться, сынок, — попросила мать, — у меня уже голова кружится от твоего хождения.
   — А у меня голова раскалывается от того, что я услышал сегодня, — как можно мягче сказал Сергей. — Вы всегда учили меня искренности, порядочности, справедливости, в конце концов. Все мои ребята будут драться под стенами родного города с фашистами, а я, согретый заботами папы и мамы, отправлюсь на восток. Так я вас понял?
   — Зачем же в таком тоне? — с обидой спросил отец. — Насколько мне известно, ты всегда был окружен заботой и папы и мамы, и ничего плохого я в этом не вижу. Благодаря этой заботе ты отлично закончил десятилетку, успешно сдал экзамены, а сейчас без пяти минут преподаватель среднего учебного заведения.
   — Нету больше этих пяти минут, нету! — сорвался Сергей и почувствовал, что зря повысил голос. — Этих пяти минут уже нету, и неизвестно, будут ли они... — задумчиво продолжал он, стоя в углу, возле этажерки. — Речь идет не о преподавательских планах. Тут вопрос жизни и смерти. Будет ли в природе наша советская школа, наши учителя, наша родина, наконец...
   Мать тихонько, почти беззвучно заплакала.
   — Нам предложили ехать, и мы обрадовались, что можем увезти тебя отсюда. Говорят, в Могилеве будут решающие бои. А ты ведь еще ребенок и не понимаешь, что бои — это прежде всего жертвы...
   — Как вам не стыдно, мама? С какими глазами я уйду из города, оставив в беде свой институт, своих друзей? Нет и еще раз нет. Вы действительно можете ехать. Больше того, вы обязаны ехать — это распоряжение городского штаба народного ополчения. Будут поезда, вагоны. И вам обязательно надо ехать. Мало ли что здесь может случиться. А потом, когда на Днепре с фашистами все будет кончено, вернетесь, и все пойдет по-прежнему.
   Мать подняла заплаканные глаза на отца и молчала. Молчал и отец. Сергей видел, что отец вынужден принять решение и взвешивает все за и против.
   — А ты знаешь, — сказал отец каким-то дрогнувшим голосом, — что, кроме тебя, у нас никого нет?
   — Папа...
   — Нет, ты отвечай на поставленный вопрос, — попросил отец.
   — Что же из этого? — Сергей сел за стол, обхватив голову руками. — Пусть все родители, у которых по одному сыну, увезут их подальше от войны, и пусть другие, у кого сыновей побольше, защищают тех единственных сыновей? Папа, я отказываюсь тебя понимать...
   Какое-то время продолжалось молчание. Отец вышел в свою комнату, долго возился в письменном столе; потом закурил и вышел. Он несколько раз подряд затянулся, что свидетельствовало о его сильном волнении. Так же, как и Сергей, прошелся он по комнате из угла в угол и занял место Сергея возле этажерки.
   — Ты наседка, — сказал он вдруг, обращаясь к матери. — Наседка, которая накрывает крылом своего единственного цыпленка. Я ведь тебе говорил, что из этой затеи ничего не получится... И мальчик прав — почему кто-то обязан, а он не обязан. И пусть твоя Олимпиада Романовна не тянет нас в дорогу, да еще с Сергеем, — у нее так много узлов, что нам будет слишком тяжело.
   — Вы оба ненормальные! — вспыхнула мать. — Оба... Сереже простительно — он молод, он еще многого в жизни не понимает, у него, в конце концов, в этом городе любовь. А у тебя что?
   — У меня тоже любовь.... — строго сказал отец и кашлянул. Сергею показалось, что он проглотил подкативший к горлу комок.
   — У меня тоже любовь... — повторил отец, — и я от нее никуда не уеду. Иди, сынок, занимайся своими делами. И береги себя. Ты меня понял?
   — Понял, отец.
   — Вот так... — Отец еще раз затянулся и ушел в свою комнату, прикрыв за собой дверь.
   — Сереженька, сыночек, убьют они тебя... — запричитала мать, сидя за столом. — А у тебя еще все впереди, вся жизнь... Уедем отсюда, сыночек.
   — Не надо, мама... — только и сумел сказать Сергей и выбежал из комнаты, чтобы не видеть материнских слез, которых он не переносил...
   Всходило солнце, а над приднепровским лугом еще стлался туман. А может быть, он потому и стлался, что солнце согревало холодный от росы луг и он дымился паром, радуясь желанному свету и теплу. Радовался и Сергей. Ночь прошла спокойно, а рано утром он обещал забежать к Вере. Был он там уже своим человеком — мать Веры обязательно приглашала за стол, Оленька, весело и немножко виновато улыбаясь, приносила ему завтрак, или обед, или ужин, в зависимости от того, в какое время Сергей появлялся.
   В семье Веры об эвакуации не вспоминали. Было понятно и так — отца везти невозможно, а если что-нибудь случится — значит, чему быть, того не миновать.
   Отец Веры — рослый, наверное, некогда могучий мужчина, неподвижно лежал в столовой на топчане, накрытый по самую грудь цветастым пледом. На розовом фоне руки его казались белее снега, на лице навсегда застыла страдальческая гримаса — губы были искривлены, словно человек все время переносил нестерпимую боль.
   Сергей видел — в этом доме его. всегда ждали, но особенно ждал Верин отец — глаза его прямо светились радостью. Казалось, в один прекрасный момент он поднимется с топчана и крепко пожмет Сергею руку. Но он лежал по-прежнему неподвижно, разговаривая с Сергеем одними глазами.
   Поначалу Сергея угнетало такое состояние человека. Он старался уйти из комнаты, чтобы не чувствовать на себе его взгляд, никогда не говорил с ним, если можно назвать разговором его молчаливое внимание, с которым он слушал то, о чем ему рассказывали. Однажды Вера упрекнула Сергея: — Знаешь, не всякое молчание — золото, Сергей с недоумением посмотрел на нее.
   — Неужели ты не видишь, как радуется отец твоему появлению. Ему очень хочется, чтобы ты побеседовал с ним. — Откуда ты знаешь? — удивился Сергей.
   — Жаль, что ты не умеешь читать человеческих взглядов. А взгляд папы — для меня не только целое предложение, но, если хочешь, повествование. Очень прошу тебя от его имени — рассказывай ему все, что происходит в городе, но старайся не волновать.
   — Вера, ты же знаешь, что все происходящее не может не волновать.
   — А ты постарайся...
   И Сергей старался. Он подолгу сидел у топчана и рассказывал о том, что через город все идут и идут на восток беженцы со своими пожитками и без пожитков, с разбитыми в кровь ногами, голодные и полуголодные, что в городе налажено бесплатное питание для них на железнодорожном вокзале и в городских столовых, где по преимуществу работают студентки пединститута и культпросветучилища, что кроме беженцев идут и едут раненые, отбившиеся от своих частей красноармейцы, о которыми лучше не разговаривать: по их мнению — все кончено и через какой-то месяц от Красной Армии ничего не останется. Правда, были и другие, тоже раненые и тоже отбившиеся от своих частей, которые просились в новые части и жалели, что где-то временно запропастились советские танки и самолеты и что фашист не так страшен и что его можно бить — было бы только чем.
   Верин отец слушал с живым интересом — глаза его следили за губами Сергея: он боялся пропустить хоть бы одно слово.
   Сергей начинал понимать каждое движение его глаз. И действительно, они говорили, просили, приказывали, соглашались и не соглашались, одобряли и негодовали. Отец, конечно, не мог быть равнодушным к тому, что рассказывал Сергей, и всегда в глазах его таился немой вопрос:
   — Что же будет? Но Сергей старался уйти от ответа, потому что и сам толком не знал, как сложится дальнейшая судьба города и всех его жителей, знал только, что дорога на восток им заказана.
   Был день, когда Сергей пожалел о том, что рассказывал отцу Веры обо всем подробно. Усевшись к топчану, он сообщил, что в городе много ракетчиков, шпионов и диверсантов. Дня три-четыре на углу Первомайской и Виленской улиц сидел нищий и собирал милостыню. Нищий как нищий. Может быть, война сорвала его с места и забросила в Могилев. Люди проходили мимо и давали ему то деньги, то кусок хлеба. А однажды наши контрразведчики взяли этого нищего со всем его снаряжением —оружием и фотопленками, ядами и шифровками. Отец Веры так разволновался, что глаза его налились кровью, он что-то замычал и попытался даже приподняться, но соскользнул с топчана на пол так, что Сергей даже не успел поддержать его.
   Долго Вера отпаивала отца разными лекарствами и укоризненно посматривала на Сергея:
   — Ну зачем был нужен этот детектив?
   С тех пор Сергей рассказывал более обще и обтекаемо, и в понимающих глазах больного была тоска и неудовлетворенность...
 
   Солнце поднялось высоко, но Валентин почему-то не давал сигнала сбора. Туман совершенно рассеялся, но ребят не было видно — здорово все-таки они замаскировались или попросту уснули где-нибудь в кустах. На той стороне Днепра в солнечных лучах светился город, в котором Сергей вырос, маячила белая башня ратуши — остаток древнего Могилева, и вал с бывшим губернаторским дворцом, в котором находилась типография областной газеты, и рядом Дом пионеров, примыкавший к зеленому парку культуры и отдыха имени Горького. Могилевчане никогда не называли свой парк полным его наименованием. Говорили просто — пойдем на вал, и всем было понятно, что речь идет о парке, расположенном на высоком крутом берегу Днепра. Отсюда просматривалось все Луполово, деревянный мост через Днепр, вся Быховская улица, ведущая в район шелковой фабрики.
   Совсем рядом, на Днепре, послышался плеск весла. Сергей насторожился — рыбакам сейчас не до рыбы, косить травы тоже некому. Тогда кому же понадобилось переправляться на этот берег?
   От реки на луг вышел красноармеец. Был он долговязый, в недавно полученном, новом обмундировании, в обмотках и ботинках. На плече у него болтались полуавтоматическая винтовка — новинка по сравнению с трехлинейкой — и небольшой вещевой мешок. И все было бы ничего, если бы не комсоставская фуражка, надетая на голову с довольно пышной прической.
   Красноармеец оглянулся и пошел прямо на Сергея, очевидно, не замечая его за густым ивовым кустом. Сергей весь напрягся. Ему хотелось выскочить из-за куста к заставить незнакомца поднять руки, но он сдержался — кругом стояла настороженная тишина, — значит, все видели и ждали, что будет дальше.
   Долговязый подошел к кусту, за которым прятался Сергей, положил на землю винтовку и сел. Для того чтобы снять вещевой мешок, он должен был поднять руки и перекинуть лямки.
   Как только он поднял правую руку, чтобы снять с плеча лямку, Сергей схватил его винтовку, отбросил подальше и заорал:
   — Руки вверх!
   Долговязый не ожидал такого оборота дела. Он сидел, оглушенный этим криком, и рука его застыла на мешке. К месту происшествия сбежались ребята. Увидев, что кругом столько вооруженных людей, долговязый встал, как-то презрительно усмехнулся и вызывающе посмотрел на ребят.
   — Ну, и что дальше? — спросил он. — Глупые вы пацаны. Дали вам в руки винтовки, так вы хватаете своих же красноармейцев.
   — Это мы посмотрим, какие вы свои! — сказал Валентин и кивнул Эдику: — Обыскать.
   Валентин был в форме старшего лейтенанта, и долговязый подтянулся:
   — Товарищ старший лейтенант, зря беспокоитесь. Я выполняю задание своего командования.
   Эдик остановился, не зная, обыскивать долговязого или нет.
   — Эдик, выполняйте, — приказал Валентин.
   Эдик снял вещевой мешок красноармейца, отбросил его в сторону, стал выворачивать карманы. Кроме курева, в карманах ничего не было. Федор развязал мешок. Оттуда выпал кусок хлеба, банка консервов, поношенная красноармейская гимнастерка.
   — Вот видите, — сказал долговязый. — А вы беспокоились.
   — Кто вы такой? — спросил Валентин.
   — Боец разведбатальона 172-й дивизии генерала Романова. Со вчерашнего дня мы выгружаемся на станции Луполово.
   — Хорошо, — спокойно сказал Валентин. — Вас проконвоируют в город, а там разберутся. Если мы ошиблись — извинимся.
   — Время такое... — сказал долговязый и попросил: — Закурить можно?
   — Курите, — разрешил Валентин, и в это время раздался голос Ивана:
   — А лодку мы его забыли. Давайте в лодку. Долговязый забеспокоился. Он чиркал спичку за спичкой, а прикурить никак не мог.
   Из лодки принесли походную радиостанцию и ракетницу с ракетами.
   — Вот теперь все ясно. Спасибо, Ваня! Вы, мушкетеры, и поведете этого типа к милицейскому начальству.
   Ребята вышли на шоссе и строем зашагали на Луполово, а Иван, Федор, Эдик и Сергей повели долговязого в школу. Впереди шел Эдик — он нес на одном плече свою винтовку, на другом — винтовку долговязого. Сбоку Иван — зачехленную рацию, Федор — ракетницу с ракетами, а Сергей, взяв винтовку на боевой взвод, шел позади.
   Несмотря на то что горожане уже начинали привыкать к таким сценам, процессия, возглавляемая Эдиком, была живописна. Ребята до сих пор еще не переоделись — все ходили в своих студенческих костюмах, потрепанных на окопных работах. Пиджаки были подпоясаны солдатскими ремнями, на которых свисали патронташи. На голове у Эдика и Ивана были кепки, у Федора и Сергея — военные пилотки.
   — Вот сволочи! И дивизию уже знают, и командира, — возмущался Иван, — Мы с тобой не знаем, а он уже знает,
   Долговязый вел себя на улице вызывающе. Он шел вразвалочку, улыбаясь и посматривая по сторонам, желая обратить на себя внимание. Это ему удавалось. И горожане и военные поглядывали на него с неприязнью и злобой, а одна пожилая женщина остановилась и крикнула:
   — Куда вы этого гада ведете? Стреляйте его тут же на улице, чтобы все видели! — Она соступила с тротуара и пыталась достать долговязого кулаком.
   — Тетенька, без вас разберутся, — вежливо отвел ее Эдик. — Не мешайте нам доставить его куда следует.
   Со станции Луполово снова пошли машины. Конвою пришлось принять правую сторону улицы, чтобы не задерживать движение. Улица была узкой, и машины все равно должны были огибать и Сергея, и долговязого, и Эдика.
   Крытая машина с красным крестом на борту медленно миновала их и остановилась. Эдик хотел было крикнуть водителю, чтобы тот проезжал дальше. Но вдруг замер на месте.
   Из машины выскочила и бежала ему навстречу девушка в военной форме. Это была Маша.
   — Эдик! Эдинька! — кричала она и бежала к нему, спотыкаясь сапожками о булыжник. — Эдик! — Она упала ему на грудь, запыхавшаяся, но счастливая, а он не знал, куда девать эти две винтовки, которые мешали ему обнять Машу, свалившуюся к нему неизвестно откуда.
   — Федя, помоги этому донжуану! — с улыбкой сказал Иван. — И пусть он катится на все четыре стороны.
   — Это Маша из Ленинградского медицинского, — сказал Федор и пошел на помощь к Эдику.
   — Держали от меня в секрете? — спросил Иван и тоже пошел вслед.
   Федор взял у Эдика винтовку долговязого, поздоровался с Машей, словно знал ее и до этого. Подошел Иван и внимательно посмотрел на Машу.
   — Знакомься, Иван. Это моя невеста, Маша, — улыбаясь во весь рот, сообщил Эдик.
   Шофер машины лихорадочно сигналил.
   — Ты куда? — спросил Эдик.
   — В областную больницу, там будет наш госпиталь.
   — И я с тобой! — крикнул Эдик. Он помог Маше сесть в кабину, сам встал на подножку. — Ты не задерживайся, жених! — крикнул Иван.
   — Я приду прямо в институт! — обещал Эдик...
   Они сидели в больничном садике друг против друга и находили перемены, происшедшие с ними за то время, что они не виделись.
   — А тебе идет военная форма, — улыбнулся Эдик.
   — А ты что, партизан? — серьезно спрашивала Маша.
   — Почему именно партизан?
   — Они, наверно, не в форме, а вот так, — как ты... Просто в своей одежде.
   — Устала ты...
   — Ты тоже похудел.
   — Дома тебя похоронили...
   — Я сама не знаю, как уцелела... Так почему ты не в армии?
   — У нас у всех отсрочка от призыва, которой пользовались студенты выпускных курсов. А теперь мы пошли в ополчение...
   — Как мама, как папа?
   — Сама увидишь... А сейчас ты мне расскажи о себе, начиная с 22 июня. Хорошо?
   — Мне ведь тоже некогда. Надо срочно готовить палаты...
   — А ты вкратце.
   — Попробую... Так вот, когда я услышала по радио речь Молотова, я решила, что ничего страшного не произошло, что наши войска быстро дадут фашистам отпор и на этом все благополучно закончится. Однако скоро я поняла, что заблуждалась, и первая мысль моя была о моих стариках. Я решила немедленно ехать домой, тем более что в институте меня не держали — пожалуйста, езжай. Но сделать это было не просто. В сторону Витебска шли только военные эшелоны, и, конечно, меня никто не брал. Я забыла, что такое — день, что ночь. Я металась от эшелона к эшелону, и все безрезультатно. И тогда женщина одна, то ли стрелочница, то ли кондуктор, сказала мне, что в тупике стоит эшелон с артиллерией — тот тоже скоро пойдет на Витебск. Тайком от часовых я забралась на платформу с пушками, закрытыми брезентом, залезла под этот брезент и, усталая, уснула.
   — Сумасшедшая... — не выдержал Эдик. — Они ж воинские эшелоны бомбят в первую очередь.
   Маша улыбнулась:
   — Эх ты, партизан. Они, брат, никакой очередности не соблюдают. Бьют и военных, и гражданских, и поезда с пушками, и вагоны с красным крестом... — Маша замолчала, словно припоминая что-то очень важное, а Эдик терпеливо ждал, не перебивая ход ее мыслей. — Когда я проснулась, — продолжала Маша, — была ночь. Поезд громыхал на стыках и мчался как ошалелый, нигде не останавливаясь. А чуть только рассвело, за нами начали охотиться фашистские самолеты.
   Машинист не сбавлял хода, наоборот, мне казалось, что он прибавил, потому что платформы начало качать из стороны в сторону так, что мне казалось, они слетят с рельсов. Я испугалась. И знаешь, не тому, что вдруг полечу вместе с составом под откос, а тому, что вот сижу под брезентом, как мышь под веником, и жду, когда меня прошьет пулей или разорвет бомбой фашистский самолет, которого я не вижу. Я вылезла из-под брезента, стала на краю платформы и думаю — вот увижу, что бомба летит прямо на меня, — возьму и спрыгну под откос. Будь что будет... На соседних платформах красноармейцы заметили меня и, наверное, угадали мое намерение, потому что на мою платформу перескочил пожилой такой артиллерист, обругал матом и приказал, чтобы я снова залезла под лафет пушки.
   — Если б не ты сама рассказывала об этом, а кто-нибудь о тебе, — никогда не поверил бы, — перебил Эдик.
   — Ты думаешь, я предполагала, что способна на такое? Никогда в жизни. Дома я боялась мышей, боялась в кино смотреть страшные картины, а когда поступала в институт, едва не упала в обморок в анатомичке, но, к счастью, никто этого не заметил, и меня приняли. А тут, на этом сумасшедшем поезде, я почувствовала себя необыкновенно отчаянной — я могла махнуть кулаком фашистскому летчику, лицо которого я явственно видела, когда он пытался бомбой попасть в наш поезд на бреющем полете. Я могла спрыгнуть на полном ходу, хотя неизвестно, осталась бы ли я жива после этого прыжка или нет. Я могла, наконец, сесть на край платформы, свесив ноги, и равнодушно наблюдать за тем, как вспыхивают облака разрывов вдоль насыпи. «Врешь, не возьмешь!» — кричала я чапаевские слова. Помнишь, когда он, раненый, переплывал Урал, — а поезд все летел вперед, вагоны бросало из стороны в сторону, а я держалась за горячий от солнца брезент и проклинала последними словами этого самоуверенного фашиста, который увязался за нашим поездом, ругала наших летчиков, которые не взлетают, чтобы помочь нам, проклинала войну, которая обрушилась на нас и поломала все самые светлые и радужные планы. Я орала во всю глотку, но меня никто не слышал, потому что громыхал поезд, ревели моторы фашистских самолетов и взрывались бомбы.
   — Сумасшедшая... — повторил Эдик. — Тебя запросто могли убить.
   — Ну и что? Все равно, раньше или позже...
   — Ну и настроеньице у тебя... — проворчал Эдик, вынул папиросу и закурил.
   — Ты не видел, сколько наших людей убито на дорогах и вдоль дорог — железных, шоссейных, проселочных, а хоронить некому да и некогда...
   Наступило тягостное молчание.
   — Так что ж было с твоим поездом? — нарушил молчание Эдик.
   — Не повезло ему. Километрах в сорока от Витебска его остановили на каком-то полустанке — впереди починяли разбитый бомбами путь. Тут его самолеты и догнали и отомстили за то, что он ушел от них раньше. От нашего состава не осталось почти ничего — как перышки, взлетали в воздух пушки, рвались вагоны со снарядами, полыхало такое пламя, что жители полустанка бросились куда глаза глядят. Меня оглушило взрывом, и я долго лежала в какой-то канаве, по дну которой бежал маленький чистый, живой такой ручеек. Может быть, этот ручеек и вернул меня к жизни. Я очнулась — услышала журчание воды — и протянула руку. Вода обожгла ладонь. Может быть, она бежала из какой-нибудь криницы, потому что холод ее колол мою руку, как иголками. Я с трудом поднесла ладонь ко рту и слизала влагу совершенно сухим языком. Так я повторила несколько раз, пока собрала силы, чтобы повернуться и упасть в ручей головой... А потом я шла вместе с другими на восток, потому что фашисты уже были под Витебском. Шла долго, пока не набрела на какую-то станцию и завалилась в телятник, который ехал неизвестно куда. Главное — он ехал не на войну, а от войны. Я лежала на гнилой соломе и думала о тебе, о папе, о маме, о нашем городе…
   Эдик погасил окурок и потянулся к пачке, чтобы закурить еще.
   — Перестань, — Маша положила на пачку папирос свою маленькую руку, — ты ведь вообще обещал бросить.
   — И бросил бы, если бы не война... — глухо проговорил Эдик, взволнованный тем, что услышал от Маши. — А теперь уж буду курить, пока она не закончится.
   — Ты думаешь, это будет скоро? Эдик немного подумал:
   — Знаешь, многие ребята со мной спорят, но я даю голову наотрез — все закончится здесь, на Днепре» Вот посмотришь. Армия плюс народное ополчение — это тебе не шутка.
   Маша снисходительно улыбнулась. Так улыбается старший, чувствуя наивность в словах ребенка. Эдик не заметил этой снисходительности, потому что спросил:
   — А как ты попала в армию?
   — Это длинная история. Скажу только, что поездами я добралась до Тулы, а там пошла в военкомат. Выручила зачетная книжка за институт и моя настойчивость. Я ведь потеряла всякую надежду снова попасть в Могилев, и мне было все равно — куда меня пошлют — лишь бы воевать, лишь бы не сидеть сложа руки, в ожидании победы. Я попала в 172-ю дивизию, а она, видишь, домой меня привезла... Вот как я разговорилась. А у тебя как?
   — Все сама увидишь. Все. Бои за город начнутся не сегодня-завтра. Главное, что ты здесь. И я знаю твой адрес. Это главное. Понимаешь? — Эдик поднялся со скамьи и взял Машу за руки. — Ну, до свидания, товарищ лейтенант медицинской службы. До скорого свидания. — Он поцеловал Машу и, поправляя на плече сползающий ремень винтовки, быстро зашагал на улицу.
 

Глава четырнадцатая
НАЧАЛО

   Прошло несколько дней последних приготовлений ополченцев. Учились стрелять из винтовки, станкового и ручного пулеметов, метать связки гранат и бутылки с горючей смесью. Занятия ничуть не напоминали те, довоенные, уроки военного дела. Если прежде на оружие да на тактические занятия смотрели как на ненужный привесок к хлебу педагога, то теперь военное дело стало главным. Все знали, что к городу приближается сильная, хорошо обученная армия, имеющая большой опыт, насыщенная до предела военной техникой — танками, самолетами, машинами, мотоциклами.
   Самое удивительное в эти дни — превращение Устина Адамовича из глубоко штатского человека в требовательного и строгого командира. Хотя Валентин имел более широкую военную подготовку, Устин Адамович заражал всех своей настойчивостью, неутомимостью и верой в победу. Он держал своих ополченцев все время в курсе событий, отбрасывая противоречивые слухи. Он пользовался только первоисточником — информацией штаба ополчения.