Встретила ее моложавая повариха в цветастой косынке и таком же переднике.
   — Вот наша гостья, Анна Степановна. Прошу любить и жаловать. А я к новичкам.
   Анна Степановна поставила на стол из неструганых досок железную миску дымящегося борща, подала кусок хлеба и сама села напротив Веры.
   — Вы не стесняйтесь. Как вас зовут? Вера назвалась.
   — Не стесняйтесь, Вера. В городе, небось, голодно.
   — Туговато... — согласилась Вера, взяла ложку и отхлебнула из миски.
   — Мамочка, какая вкуснятина!.
   — Льстите?
   — Честное слово. Я вот готовлю свекру и мужу и каждый раз боюсь, что они откажутся есть.
   — Скромничаете.
   — Я ведь никогда этим дома не занималась, а потом так случилось, что...
   — А я любила повозиться на кухне, — призналась Анна Степановна. — И, — знаете, какое-то особое удовольствие видеть, как приготовленное тобой едят с аппетитом. Мы с мужем до войны оба работали, но я успевала готовить и не разрешала ему ходить в столовую. Даже иногда скандалили из-за этого.
   — А он кто у вас?
   — Секретарь райкома партии.
   — А разве и теперь?... — удивилась Вера.
   — Да, и теперь работает райком. Да еще как. Ни дня, ни ночи. Теперь об обеде некогда скандалить. Где перекусит, а где и поголодает. Всякое случается. То фашисты прижмут, то полицаи. А народ за нас. Есть, конечно, и подлецы. Так они и до войны были, ничего удивительного...
   — Анна Степановна, какие же сейчас могут быть собрания или, скажем, беседы с населением?
   — Обыкновенные. Как и до войны, Только под охраной наших партизан.
   — А сами вы кто?
   — Учительница. Кончала могилевский институт в тридцать седьмом...
   — А я в тридцать седьмом только поступила.
   — Да мы с вами родственницы! — воскликнула Анна Степановна. — Вы знаете, как хочется в школу, — иной раз даже во сне вижу, что веду урок... Устин Адамович обещает дать мне со временем школу и здесь в лесу.
   — Вы давно его знаете? — спросила Вера.
   — Давно. Еще при жизни жены его… Такая красавица была, ну, вроде вас.
   — Ну, что вы... — смутилась Вера.
   — Да, да, — продолжала Анна Степановна, — мы, девчонки, бывало, специально приходили любоваться ею, когда она появлялась с Устином Адамовичем в институте...
   Из-за деревьев показался Устин Адамович. Он молча сел за стол, вынул кисет, свернул цигарку и закурил. «Наверное, слышал наш разговор», — подумала Вера.
   — Может, и вы заодно пообедаете? — предложила Устину Адамовичу Анна Степановна.
   — Нет. Не хочется... Вам скоро пополнение приведут, Так вы уж осторожно их кормите. Люди из лагеря военнопленных... Золотые хлопцы. Спасибо вам, — он глянул на Веру, и глаза его заблестели.
   Вера не нашлась, что сказать в ответ. Она отодвинула пустую миску, поблагодарила Анну Степановну и сказала:
   — Я должна вам кое-что передать.
   Устин Адамович проводил Веру в землянку, Было здесь уютно, чисто — на нарах еловые лапки, пахнущие свежей смолой.
   Вера пересказала сообщения Григория Саввича, Устин Адамович снял кепку и вытер платочком лысину.
   — Ну что ж, пока все идет нормально. Если с хлебозаводом и железной дорогой наладится прочная связь — будет превосходно. Машинку и приемник надо доставать теперь, потому что скоро немцы наладят такую слежку, что будет во сто крат труднее. Кстати, передашь Григорию Саввичу, что нашим в госпитале надо быть осторожнее. Уж больно смело они списывают раненых в покойники, да, еще и оружием снабжают. Пусть Эдик с Кузнецовым смотрят в четыре глаза — как бы не нарваться на провокатора.
   — А как на фронте? — спросила Вера.
   — На фронте пока тяжело. Враг под Москвой. Вот последнее сообщение... — Устин Адамович расстегнул планшет и протянул Вере листок бумаги, на котором бисерным почерком была записана сводка Совинформбюро.
   — А они пишут, что Москву уже взяли...
   — Нельзя, чтобы люди подумали, что это правда. Правду должны нести мы — ты, Григорий Саввич, Сергей, Маша, Эдик, Александр Степанович и все наши группы в городе. Но еще раз повторяю —никаких собраний, никаких списков, записок. Все надо помнить наизусть, как стихи. Каждого нового человека проверять, не знакомить его ни с кем из своих товарищей, не сообщать никаких сведений секретного характера. Тебе тоже придется нелегко — немцы насаждают в деревнях своих старост и полицейских. Мимо Жукова просто так не пройдешь..., Дадим тебе явку в соседней деревне на всякий случай.
   — Я понимаю, — тихо сказала Вера,
   — Ребятам передай, что это наш государственный экзамен, который мы не успели сдать в июне... скажи, что тоскую без них и вообще, что очень их люблю... — Устин Адамович задумался, потом свернул цигарку и, не прикуривая, продолжал: — Мне уходить надо, а ты переночуешь в землянке у Анны Степановны, а утром Фелициан проводит тебя до проселочной дороги.
   Они вышли. Устин Адамович надел кепку, улыбнулся и крепко пожал на прощанье Верину руку.
 

Глава пятая
ПЕРВЫЕ ГОРЕСТИ

   Вскоре трехэтажный хирургический корпус, который занимал медсанбат Кутеповского полка, был обнесен колючей проволокой. Охрана контролировала вход и выход медперсонала. Командиры и политработники, которых удалось перевести в общие палаты больницы, избежали участи военнопленных. Больница стала жить тревогой за судьбу раненых, оставшихся в огражденном корпусе, и спасением тех, кто лечился в общих палатах с гражданскими.
   Положение Эдика осложнилось — оставаться на должности санитара медсанбата и быть все время под охраной гитлеровцев или работать в больнице и сохранить за собой относительную свободу действий? Выбор был сделан Кузнецовым — на работу в больницу перешли врачи медсанбата, а вместе с ними и Эдик.
   Тактический шаг, предпринятый Кузнецовым, не ослабил внимания к хирургическому корпусу, Наоборот, Медперсонал чаще прежнего стал навещать этот лагерь военнопленных, расположенный на территории больницы. По мере того как улучшалось здоровье раненых, росло беспокойство Кузнецова. Он откровенно делился с Машей и Эдиком.
   — Допустим, я их спишу, как покойников. Допустим, мы вывезем их вместе с трупами на кладбище. А дальше?
   Маша просила Владимира Петровича повременить, а Эдик разрабатывал план, в осуществлении которого должны были принять участие и Сергей и Вера. Но события повернулись иначе.
   Однажды вечером в ординаторскую заглянул Григорий Саввич и вызвал Машу и Эдика в коридор:
   — Вот что, ребята. Мать места себе не находит. Три дня никто дома не показывается. Давайте в машину и поехали.
   — В какую машину? — удивилась Маша.
   — А вот увидишь, — загадочно улыбнулся Григорий Саввич.
   Отпросились до утра у дежурившего Пашанина. Вышли на улицу. У больничных ворот стаял тупоносый темно-серый грузовик.
   — Вот, персональный, — сказал Григорий Саввич и полез в кабину. — А вы наверх, там доски для сиденья положены.
   Времени для расспросов не было. Эдик помог взобраться в кузов Маше, потом вскочил сам, и они затряслись по булыжнику улицы, спрятавшись от ветра за стеной кабины...
   Увидев на пороге Машу и Эдика, Светлана Ильинична всплакнула, потом торопливо накрыла на стол. Пришел со двора Григорий Саввич, вымыл руки и устало опустился на диван.
   — Папа, что все это значит?—спросила Маша.
   — Это значит, доченька, что я теперь не просто ремонтник, а шишка на ровном месте.
   — Значит, ты предатель?
   — Сумасшедшая. Так можно и оскорбить, между прочим, родного отца. Ни за что ни про что. Просто один тип командует в районе сельхозуправлением, а мне доверил восстановление МТС.
   — И вы их будете восстанавливать? — Эдик бросил взгляд на Григория Саввича.
   — Как бы не так, — возмутился Григорий Саввич. — Я и согласился только для того, чтобы это дело завалить.
   — Вас расстреляют, — спокойно заметил Эдик, — За что? — притворился Григорий Саввич.
   — За саботаж.
   — А я буду в стороне, потому что партизаны...
   — Где они? С ними еще надо установить связь, — наступал Эдик.
   — И свяжусь, — твердо обещал Григорий Саввич. — Что я, хуже других, или мне советская власть не дорога... Где-то за Гуслищанской МТС объявился какой-то Березняк.
   Маша в халатике выскочила из соседней комнаты, — где она переодевалась, и бросилась целовать отца:
   — Папочка, ты золото, ты находка, ты самый... самый замечательный...
   — Да ты что, егоза? — смущенно улыбнулся Григорий Саввич. — Я пока только предполагаю, а как оно будет, кто его знает...
   — Нам надо людей спасать, — нахмурился Эдик. — Куда им деваться после бегства из больницы?
   — Понял, все понял, — серьезно сказал Григорий Саввич и встал с дивана. — Дайте мне сроку два-три дня...
   — Ну, садитесь, садитесь за стол! — звала Светлана Ильинична. — За этими вашими делами и поесть будет некогда.
   За столом Эдик спросил:
   — А что у вас шофер? Молчун какой-то...
   — Теперь, сынок, — сказал Григорий Саввич, — самое дорогое в человеке. Думаешь, я так, с бухты-барахты схватил лишь бы кого? Шутишь. Я ведь знал, что если дают машину, значит, можно будет выезжать из города, раз выезжать, мало ли что может случиться. А тут в нашем переулке пригрела одна вдова военного шофера. Он вместе с машиной горел, раненый. Она спасла его, выходила. Он так и прижился. Встретился я с ним пару раз — чую, рвется он из дому, то ли к фронту, то ли куда в лес. Наши, говорит, скоро вернутся, а я, выходит, под вдовьим подолом отсиживался. От фронта я его отговорил, а на работу взял. Ты не смотри, что он молчун, — за дело в огонь и в воду...
   Эдик поужинал и стал прощаться. Маша вышла с ним за калитку. Была она в легком тонком халатике, такая домашняя и близкая. Эдик прижал ее к себе и поцеловал.
   — Машенька, — шепнул он, — давай еще раз поговорим с матерью. Это ж просто издевательство.
   Маша улыбнулась, провела маленькой ладонью по его небритой щеке, поднялась на цыпочки и поцеловала Эдика.
   — Родненький мой, — горячо зашептала она. — Ты видишь, какая она упрямая? Давай поговорим, но не знаю, что из этого будет, не знаю.
   — Феодализм, самый настоящий феодализм, — усмехнулся Эдик...
   С тех пор как Маша вернулась в Могилев, Светлана Ильинична, которая души не чаяла в Эдике и неизменно называла его любимым зятем, вдруг категорически заявила, что не позволит Маше и Эдику быть вместе. Когда Эдик, смущаясь и заикаясь, намекнул Светлане Ильиничне, что Маша не возражает против того, чтобы они стали мужем и женой, та снисходительно улыбнулась:
   — Вы любите друг друга, и слава богу, А чтобы строить семью по нынешним временам, так я против, и больше об этом ни слова. Теперь никаких загсов нету, сходятся, расходятся, как кто вздумает, И не забывайте главного — идет война, над каждым из вас такая опасность, что страшно подумать, а вы про семью. Пойдут дети, а с ними куда в холод и голод. Нет, нет, и не думайте. По-прежнему приходи, провожай, береги ее, Эдик, но живи в своем доме. Небось, мать замаялась без тебя...
   Эдик шел домой, а в душе жила обида на Светлану Ильиничну. Вот уж действительно правду сказала когда-то Маша—человечество делится на два враждующих класса — молодых и стариков. Неужели Светлана Ильинична не понимает, что он не может без Маши, а Маша без него. На эту дурацкую работу в больнице он никогда бы не пошел, если бы там не было Маши. Видеть ее, говорить с ней, заботиться о ней, оберегать — было счастьем, если могло существовать счастье с приходом тех, кого Эдик и Маша ненавидели всей душой.
   Мать привыкла к тому, что Эдик приходил поздно, а уходил рано — она видела, как ему нелегко, и сочувствовала сыну и тревожилась за него. Два брата Эдика эвакуировались на восток с паровозными бригадами, меньший Митька смотрел на Эдика волчонком — он презирал брата за то, что он работал у фашистов, а значит, служил им и был против своих. Митька не мог думать по-другому — в его сознании люди были за или против своего народа. Эдик старался объяснить брату, что и работая у врага можно быть за своих, но Митька ничего не признавал. Несмотря на предложения, он ни за что не хотел идти слесарить в депо, где его знали до войны как мастера на все руки...
   Григорий Саввич свое слово сдержал. Ровно через три дня он сообщил, что готов к выполнению задания. Долго, со всеми подробностями он рассказывал о том, как встретился в Гуслищанской МТС с бывшим парторгом, как тот не признавался, что имеет связь с партизанами, а ночью в контору МТС, где спали Григорий Саввич с шофером, пришел лысый человек в военной стеганке и они просидели с ним почти до утра. Он не назвался, этот лысый, с приятной улыбкой, немолодой уже незнакомец, но говорил от имени райкома партии и в конце дал адрес Александра Степановича, с которым советовал поддерживать связь. Что касается пленных, оружия и медикаментов, которые мог привозить Григорий Саввич, то человек в стеганке советовал доставлять на Сухую Гряду за Жуковом. Григорий Саввич не преминул добавить с некоторым недоумением, что человек этот хорошо знает Эдика как талантливого литератора.
   — Это Устин Адамович, — сказал Эдик. — Он один все время напоминает мне о поэзии.
   — Ты разве хотел этим заниматься всерьез? — спросила удивленная Маша.
   — Не знаю, — задумчиво ответил Эдик. — Сейчас не об этом. Завтра вывозим из хирургического первую группу пленных. Надо достать для них одежду, потому что на кладбище их вывезем в одном белье...
   — Какой ужас... — прошептала Светлана Ильинична. — Господи, чтобы только все обошлось хорошо... А если кто заметит, что вы грузите живых?
   — Перестань, — глухо проворчал Григорий Саввич.
   — Эдичек, может, они бы сами как-нибудь под колючую проволоку?... — чуть не плакала Светлана Ильинична. — А я тут в сарайчике место приготовлю и одежонку кое-какую.
   — Мама, не могут они сами, — ласково сказала Маша.
   — А вы можете свои головы под петлю подставлять? — всхлипнула Светлана Ильинична. — Я тебя, доченька, раз уже похоронила, а второй — не выдержу.
   — Ну что ты, мать, нюни распустила,—недовольно гудел Григорий Саввич. — По твоему характеру век нам вековать под Гитлером? Ты лучше поищи что-нибудь из барахла, чтобы хлопцам было чем прикрыть тело на первый случай...
   За время работы санитаром Эдик насмотрелся всякого. Но то, что пришлось пережить ему назавтра вечером, было страшно.
   На дворе больницы Эдик приготовил специальную повозку с высокими бортами, застланную большим куском грязного брезента. В повозку был впряжен гнедой артиллерийский конь, оставленный в больнице защитниками города. В назначенное время солдаты открыли ворота, оплетенные колючей проволокой. Эдик тронул коня, мельком глянул в окно ординаторской, откуда смотрела на него Маша, незаметно кивнул ей и поехал во двор хирургического корпуса.
   Вышедший навстречу Кузнецов взял коня под уздцы, отвел подальше от охраны, приказал Эдику развернуть брезент, края которого опустились на землю по обе стороны повозки, и позвал Эдика с собой.
   На третьем этаже их ждал Пашанин. Он повел Эдика по коридору, открыл дверь палаты. На трех койках лежали накрытые с головой люди. Босые, с посиневшими пальцами ног. Эдик успел заметить, что на троих покойников было всего четыре ноги. На угловой койке сидел раненый с перевязанной головой и тревожным взглядом смотрел на вошедших.
   — Вы не волнуйтесь, Демченко, — сказал ему Пашанин. — Вот мы этих троих на дно повозки, а потом вас...
   Пришел санитар, которого Эдик встречал в медсанбате, чернявый, коренастый, похожий на грузина. Вынесли троих. Потом вернулись, поставили носилки посреди палаты.
   — Ну, Демченко, давай, — сказал Пашанин. Демченко соскочил с койки, лег на носилки и закрыл глаза. Пашанин набросил ему на лицо простыню не первой свежести.
   — Не вздумай, дорогой, дышать, чихать и вообще замри, пока не вывезем за ворота, — сказала санитар, похожий на грузина. — Пока мы везем, ты труп...
   На дворе хирургического стоял и курил Паршин. «Сегодня все на посту, — подумал Эдик. — Авось пронесет».
   Они опрокинули парня в повозку вниз лицом и по команде Паршина поднялись на второй этаж, а затем в морг. Так вынесли они шесть человек живых и четырех умерших, накрыли повозку брезентом, и Эдик тронул коня. Вот миновали охрану, вот закрылись за ними ворота, В окне ординаторской Эдик увидел веселое лицо Маши, но улыбнуться в ответ уже не было сил...
   Ехали к ближайшему кладбищу на Мышаковку. Сперва дорога вела круто вниз. Оглобли били в хомут, конь упирался, шагал неторопливо, а Эдик шел рядом с повозкой и прислушивался. Под брезентом было спокойно, Потом дорога поднялась круто вверх, и Эдик увидел, как брезент, которым была накрыта повозка, начал сползать вместе с живыми и мертвыми. Он крикнул чернявого санитара. Вдвоем поддерживали они брезент, пока лошадь не поднялась наверх и сама не повернула по наезженной дороге.
   Въехали на кладбище, густо поросшее старыми ветвистыми деревьями и кустарником. Эдик дернул за вожжи. Лошадь пошла быстрей и скоро остановилась у свежевырытой могилы. Эдик и санитар, торопливо оглянувшись, сняли брезент:
   — Товарищи, кто живой, вставайте, но не разбегайтесь. Сейчас переоденетесь в кустах и будете ждать. За вами придут.
   Раненых словно ветром сдуло с повозки. Кто в нательном белье, кто в трусах, укрылись они по кустам. Эдик с санитаром опустили в могилу покойных, и, пока санитар орудовал лопатой, Эдик достал из-под брезента старые брюки, рубашки, поношенные гимнастерки, ботинки и сапоги и все это понес в кусты.
   Хотя на дворе стояло начало сентября и грело еще яркое солнце, раненые зябли. Один из них в нательном белье, покрытом темными пятнами старой крови, сидел на поросшей травой могилке и дрожал. Эдику казалось, что он слышал даже, как у этого мужественного на вид человека стучали зубы.
   — Вот разбирайте, что кому подойдет для начала... — Эдик вывалил одежду и обувь на траву, и в мгновение ока все исчезло в кустах тихо и незаметно.
   А потом пришел кладбищенский сторож дядя Вася и увел освобожденных. Демченко, одетый в рубашку и брюки и не по росту, возвратился, пожал Эдику и чернявому санитару руки:
   — Спасибо, товарищи, спасибо. Век помнить буду... — Ладно, дорогой, поторопись... — сказал с явным кавказским акцентом чернявый санитар, присыпая свежую яму. — Нам ведь тоже некогда... Демченко убежал, а санитар заметил:
   — Слушай, может, не надо совсем закапывать... Оставлю на завтра...
   — Как бы не было подозрений.
   — Да? — спросил санитар и посмотрел лукавым глазом на Эдика, — А ты, оказывается, хитрый, как горный козел...
   ... Эдик нашел Машу во дворе больницы. Ода сидела на скамейке под деревьями и горько плакала. Эдик подошел, тихонько тронул ее за плечо.
   — Что случилось?
   Маша подняла голову, посмотрела на Эдика каким-то отсутствующим взглядом, словно даже не обрадовалась его счастливому возвращению.
   Эдик сел рядом и закурил.
   — Ты понимаешь, — заговорила, всхлипывая, Маша. — Прямо страшно становится. Неужели можно до такого дожить?
   — Что ты загадки задаешь? — мягко, но с оттенком недовольства сказал Эдик.
   — Дней десять тому назад в третью палату положили тяжелую. Она учительница. Молодая еще женщина. Еврейка. Узнала, что гитлеровцы начинают сгонять всех евреев в гетто, и решила покончить с детьми и с собой. Спали еще малыши, когда она бритвой... А потом и себя... Привезли без сознания. Спас ее Кузнецов... А сегодня только ты выехал за ворота, я заглянула к ней в палату. Смотрю — нет ее на койке. Пошла по коридору — нет. Слышу, кто-то в женской душевой плачет. Захожу. А она, учительница эта, зацепила за трубу пояс от халата, сделала петлю и надевает себе на шею. Я крикнула, бросилась к ней. А она чуть стоит на табурете. Перестала плакать и заслонилась от меня руками. «Девушка, милая, не мешайте мне умереть...» Пока я привела санитарку, все было кончено.
   — Ты что, первый раз видишь смерть?
   — Не в этом дело, Эдик. Человек всегда, в самом трудном положении, цепляется за жизнь. Без рук, без ног. Все равно. Пока бьется сердце... Слепой, глухой, все равно... А тут: «Девушка, милая, не мешайте мне умереть». Неужели я тоже могла бы дожить до такого отчаяния?
   Эдик взял Машу за руку.
   — Тебе надо успокоиться, моя маленькая... — неожиданно для самого себя по-новому назвал Эдик Машу. Она действительно была маленькой, хрупкой, и когда плакала, ее было жаль, как ребенка.
   Маша вытерла ладошками глаза и посмотрела на Эдика долгим пытливым взглядом, словно увидела его после разлуки.
   — Эдичек, мы не пойдем сегодня домой. Пусть мама думает, что я осталась на ночное дежурство. Мы ни разу не были на квартире Устина Адамовича...
   Эдик промолчал. Только еще раз пожал маленькую руку Маши. Он не признался, что заходил туда несколько раз лишь для того, чтобы побыть немного наедине с книгами любимого учителя, мысленно поговорить с ним, посоветоваться. Когда стеклили окна в больнице, он снял мерку и вставил стекла Устину Адамовичу. В квартире все оставалось на месте, как будто хозяин и не отлучался никуда...
   Когда Эдик задернул шторы и зажег керосиновую лампу, Маша осмотрела гостиную и догадалась,
   — Ты уже был здесь?
    Да.
   — Один?
   — Ну, конечно.
   Маша погрозила пальчиком, — И ничего не сказал?
   — Не придавал особого значения. Просто неловко как-то — он оставил ключ, а я не удосужился даже проверить, что тут и как.
   — Ладно оправдываться. Есть будешь? — Маша достала из сумочки два ломтика хлеба и кусочек отварного мяса.
   Вместо ответа Эдик обнял Машу, легко поднял ее на руки и начал носить ее по квартире, как ребенка, которого надо убаюкать перед сном. Маша обхватила Эдика за шею тоненькими гибкими руками и закрыла глаза, Эдик носил ее и целовал, целовал, целовал, а Маша не открывала глаз и слабо улыбалась, Иногда губы ее вздрагивали, и Эдик, боясь, что Маша расплачется, снова начинал целовать ее...
   Они уснули за полночь. Потом снова проснулись и снова уснули. А под утро Эдик встал и тихонько, чтобы не разбудить Машу, вышел на кухню покурить.
   — А мне одной тоскливо, — сказала громко и весело Маша.
   — Я только покурю...
   — А ты иди сюда и кури.
   Эдик бросил сигарету, вернулся и сел на краешек кровати, положив руку на белое плечико Маши.
   — Хочешь, я тебе скажу что-то очень важное? — спросила она.
   — Конечно.
   — Никогда не предполагала, что ты будешь таким... — Плохо, что ты не обладаешь даром предвидения.
   — Я тебе не нравлюсь? — кокетливо улыбнулась Маша.
   — Конечно... — Эдик выхватил ее из-под одеяла, обнял и снова начал носить по квартире. Сквозь шторы пробивалось неяркое сентябрьское утро.
   — Мне холодно, — сказала Маша. — Давай оденемся.
   Они сидели за столом, на который падали первые лучи солнца, и ели, откусывая по крошке от ломтиков хлеба, разрезав кусочек мяса на две половины.
   — Ты мужчина, тебе надо больше, — сказала Маша и отломала от своего хлеба.
   — Не делай этого, если не хочешь поссориться, — строго заметил Эдик.
   — Не хочу... — Маша проглотила сама кусочек, который предлагала Эдику и пожаловалась: — Вот уж действительно нет на земле справедливости. Все друзья знают тебя как хорошего поэта, а я не слышала ни одного стихотворения. Не любишь ты меня.
   — Ошибочный диагноз, — улыбнулся Эдик,
   — Тогда прочти, что ты мне посвятил.
   — Все, — серьезно сказал Эдик и встал из-за стола. — Все, что я написал, а написал я немного, все посвятил тебе. Собственно, если б не ты, не было бы этих стихов вовсе, Я пишу потому, что ты есть на свете... А про любовь... Я потом расскажу людям про нашу любовь... позже. Хорошо? А сейчас хочешь, я прочитаю Маяковского. Помнишь «Флейту-позвоночник»?
 
Из тела в тело
веселье лейте.
Пусть не забудется
эта ночь никем.
Я сегодня буду
играть на флейте
на собственном позвоночнике.
 
   — Мне это не нравится, — сказала Маша, — Разве это поэзия? Хирургия...
 
   Спасение первой группы выздоравливающих бойцов и командиров воодушевило Кузнецова и его друзей. Если первая, а затем и вторая группы ушли к партизанам с помощью Григория Саввича, то позже повозку Эдика встречали на Мышаковке совсем незнакомые мужчины и женщины. Они называли пароль, установленный Кузнецовым, и уводили раненых в укромные места, где они могли переодеться, а затем с помощью связных уйти к партизанам в окрестные леса.
   Были и такие, что оставались в городе. Для них Кузнецов доставал через своих товарищей паспорта и передавал Эдику. Эдик вручал их кладбищенскому сторожу дяде Васе или прямо в руки освобожденному.
   К услугам Григория Саввича прибегали еще раз, когда надо было вывезти самый крупный тайник оружия из дровяного сарая.
   Поздним сентябрьском вечером Григорий Саввич привез во двор больницы машину дров. Эдик показал, как лучше подъехать к сараю, и работа закипела. Сброшенные за какие-нибудь полчаса дрова не вызвали ни у кого интереса. Между тем наступил самый ответственный момент, когда оружие надо было из подпола перегрузить в кузов. Эдик с Машей заранее сложили его в мешки. Они были тяжелыми и горбатыми — сразу бросалось в глаза, что в мешках не картошка и не зерно. Пришлось набивать их еще и соломой, которую привез с собой Григорий Саввич. Шофер с Эдиком затянули мешки в кузов, присыпали оставшейся соломой, и Григорий Саввич уехал. Оставалось еще оружие на чердаке хирургического корпуса, который находился под охраной.
   А назавтра в полдень призошло событие, которое весьма озадачило Эдика. Из приемного покоя в палаты первого корпуса терапии в сопровождении Маши прошел Милявский. Он почти не изменился. По-прежнему четким полувоенным был его шаг, голову он держал высоко, горделиво сверкая стеклышками пенсне. Эдик хотел было подойти и поздороваться с Ростиславом Ивановичем, но сдержался, А вдруг это знакомство в больнице будет неприятным для Милявского или для Эдика? Чтобы не встретиться с Милявским, Эдик повернулся спиной и закурил. Он вспомнил, что в ночь, когда они переписывали истории болезни, Сергей бросил в адрес Милявского уничтожающую реплику. Может, в ней отразилось ревнивое отношение Сергея, который не мог простить Милявскому его увлечение Верой. Может, Сергей был прав, подозревая Милявского в предательстве. Так или иначе Эдик решил, что поступил правильно, не бросившись приветствовать Милявского на территории больницы. Он забеспокоился, чтобы не проговорилась Маша, узнав, что больной — в прошлом преподаватель института. Он нетерпеливо ждал ее на скамье.