— Ну, теперя-то припоминаешь, как дело было? — Алатор чуть надавил.
   — А то?!
   — Вот и добре, — смилостивился вой, пряча меч в ножны. — А ежели вдруг придет в голову что, так при себе держи, здоровее будешь.
* * *
   Решив, что говорить больше не о чем, вой отвернулся и зашагал к чаще, туда, где змеилась тропа. Степану ничего не оставалось, кроме как идти за ним.
   «А интересно, что сталось с тем рыжим псом, который навел на меня хазар?» — подумал он.
   Лес вскоре дал ответ. Рядом с тропой бился в траве рыжий комок, пойманный капканом. Степан поежился — он сам здесь совсем недавно проходил. Ступи на шаг в сторону — железная пасть, как пить дать, изувечила бы ногу.
   — Постой, — бросил он.
   Алатор с недовольным видом обернулся
   — Негоже, чтобы живая тварь мучилась.
   — Хошь, так добей, здесь других ловушек нет, можешь подойти.
   Степан подошел к собаке. Та жалобно заскулила.
   «Пес ни в чем не виноват, просто выполнял свою работу, — подумал Степан, — честно выполнял…» Сыскач укоризненно взглянул на него.
   — Прости, приятель, для тебя же лучше будет. Сейчас боль уйдет… — Белбородко взмахнул палицей и уже хотел обрушить ее сыскачу на голову, как вдруг остановился. То, что он собирается сделать, очень похоже на подлость!
   Захотелось напиться до зеленых чертей и набить кому-нибудь морду. А еще лучше — ему бы набили, да так, чтобы в травмпункте ужаснулись…
   Нет, не будет он убивать ищейку!
   Белбородко разомкнул капкан, взял собачку на руки. Не так уж она и покалечена — только одна лапа перебита, можно выходить.
   «Куда же тебя девать-то?» — подумал Степан.
   Взгляд как-то сам собой наткнулся на Алатора, вернее, на заплечную суму, в которой покоились трофейные сапоги. Эта сума еще совсем недавно принадлежала одному из убитых хазар.
   Степан подошел к Алатору. Собачка испуганно взглянула на воя.
   — Я вот чего думаю, — издалека начал Степан, — сапоги хороших денег стоят.
   — Ну? — угрюмо отозвался Алатор.
   — Сапоги у хазар знатные, на торжке с руками оторвут. Вот я и говорю, правильно, что ты их прибрал.
   — Ну?
   — Только у нас есть трофей побогаче. За добрую ищейку столько отвалят, что не унесешь. — Алатор, почуяв недоброе, начал сопеть. — Вот я и думаю, в торбу твою пса посадить…
   — Ить сдохнет животина, — сопротивлялся Алатор, — только зря пупок надрывать.
   — Давай, давай, рассупонивай торбу. Я тащить ее не могу, потому как раненый. Только оклемался.
   Вой нехотя снял суму, развязал тесемки. Немного помешкал и с сожалением выбросил две пары сапог, освобождая место. Степан было потянулся к третьей паре, но получил по рукам:
   — Не трожь, и так влезет.
   Алатор взял у Степана собаку и запихнул в торбу.
   — Только гавкни у меня…
   Пес не то что гавкать, дышать боялся. Вой взвалил торбу за спину и с мрачным видом зашагал по тропе.

Глава 2,

в которой повествуется о пользе березового дрына
   «Ох, моченьки больше нету, — стонал Гридя на бегу, держась за бок, в котором ворочался здоровенный ежище, — хоть бы закончились мои беды. Ну когда же?» Он поцеловал Перунов оберег, другого все равно не было, и припустил шибче.
   Ответ на сей злободневный вопрос летел вдогонку на низкорослом злом жеребце, дурным голосом гикал и недвусмысленно крутил над башкой саблей. Скоро закончатся твои злоключения, парень, все разом закончатся, ежели не пошевелишься.
   И чего он не утонул тогда, на озерце том поганом? Лежал бы себе на дне да на рыб всяких глазел, слушал, как волны колышут донную мураву. Тихо, покойно, и бежать ни от кого не надо… Ох, матеньки, как бок колет, словно иглой пыточной в него кто-то пыряет… Правильно говорил дед Тимоха, все люди как люди, а Гридя — что колодец безведерный. Вода-то вроде имеется, да у самого дна плещется, и не достать ее никак без ведра-то. Вот и плюет всяк, кому не лень. Аж в глазах темнеет от колотья…
   — Говорили дураку, — раздался Чуйкин голос, — надыть было обойти лесом…
   — Сам дурак! — запыхиваясь, огрызнулся Гридя. — Лучше под ноги смотри.
   — Поговори! — парировал Чуек. — Вот убёгнем, зубы-то посчитаю!
   В бок так пихнуло, что вести беседу разом расхотелось.
   Гридя «бег» так, как никогда в жизни. Даже когда удирал с огорода лютого норовом мужика по имени Нелюб, который точно бы пришиб до смерти, ежели бы поймал. И когда Парашкины братья застукали его с ней в стогу, тоже не так удирал, хоть те и с кольями за ним чесали…
   А тут как косой от лисы…
   Обиднее всего было то, что за своих встать ему так и не удалось. Угрим отрядил его и Чуйка к косарям на луг, что был криках в десяти от выпаса, а когда пришли, тех уже и след простыл. Видно, сами как-то прознали про беду да отправились на вызволение. Может, дым увидали, леший их знает… Только одно и радовало — рядом бежал Чуек, и морда у Чуйка была дюже печальная… Хотя, ежели пораскинуть умишком, то чего радоваться-то?! Копченому что одного сгубить, что дюжину — невелика разница.
   «Прав Чуек, хоть и сволочь, — подумал Гридя, — не надо было переться вдоль Днепра, обошли бы селение, так ничего бы и не было».
   Дубровка с трех сторон окружена песчаной кручей и находится как бы внутри огромной подковы, которая доходит почти до самого Днепра. У реки дуга ее изламывается и тянется крепостной стеной вдоль русла, немного от него отступив. По мере приближения к пойме яр все более уменьшается и к выпасу вовсе пропадает, словно слизанный шершавыми коровьими языками.
   Гридя и Чуек пошли вдоль берега, это был самый короткий путь. За что сейчас и расплачивались.
   Хазарин заприметил их, едва лишь они вывернули из-за песчаной стены. Так уж им подвезло, ничего тут не поделаешь! Чуек толкнул в бок — гляди. От темного месива человеческих и конских тел отделился всадник и с визгом понесся прямо на них.
   И у Чуйка, и у Гриди были здоровенные березовые дрыны, заостренные на концах. Гридя изготовился встретить ворога, нацелившись острием в конскую морду. Чуек тоже было приготовился к схватке, но вдруг перетрусил — отшвырнул дрын, заорал истошным голосом: «Тикай, паря!!!», и бросился назад, откуда пришли. Пропадать одному было неохота. Гридя заорал не хуже Чуйка и присоединился к приятелю, сильно надеясь, что хазарин побоится отрываться от своих.
   Не побоялся!
   Копченый нещадно стегал коня плеткой, и тот несся во всю прыть. Расстояние с каждым мигом сокращалось.
   — Слышь, Чуек, — запыхиваясь, прокричал Гридя, — не уйдем, надо в воду сигать!
   — Ага, а он тебя стрелой! — Чуек купаться не любил.
   — Дурак, — разозлился Гридя, — стал бы он за нами скакать, ежели бы стрелы у него были!
   Если бы не копченый, Гридя бы точно огрел этого олуха дрыном, который за спешкой не выбросил, так и бежал с ним.
   — Ладно, давай! — крикнул Чуек и, круто повернув в сторону, помчался к реке.
   Хазарин сообразил, что они задумали, заверещал, как недорезанный боров, и стегнул скакуна так, что тот вроде бы даже присел.
   То тут, то там из земли пробивались молодые побеги. Только бы не зацепиться, — стучало в Гридиной голове, — сверзишься — костей не соберешь! Он перепрыгнул через низкорослый куст, угодил босой ступней в брошенное гнездо и чуть не свалился.
   «Ийи-и-ий-ии…», — молодецки взвизгнул хазарин и, свесившись с седла, рубанул по молодому деревцу, которое имело неосторожность высунуться больше других. Боковым зрением Гридя заметил, как сверкнуло солнце на клинке, и крона, конвульсивно вздрогнув ветвями, упала на землю.
   «Сейчас и меня срубит, пес собачий, — подумал Гридя. — Только бы не оступиться!» И конечно же, зацепился за что-то ногой, потому что беловик…
   Острая боль пронзила колено. Он с трудом поднялся и, опираясь на дрын, поскакал к реке, по-собачьи поджимая злополучную ногу. Проклятая игла оставила в покое бок и занялась коленом.
   По его щекам текли слезы, но не от боли, а от обиды на свою несчастную судьбу. «Будто мачеха, — мысленно стенал Гридя. — И зачем я только на свет родился? Вон Чуек — дурак-дураком, а ведь уже сидит в воде, одна башка торчит. И чего орет? Будто сам не знаю, что поспешать надо!» Гридя со злости плюнул. Недаром говорят, что дуракам везет. По сопатке бы ему!
   Скоков через пять он понял, что до воды не добраться. Хазарин был совсем близко. Гридя остановился и, прыгая на здоровой ноге, развернулся лицом к летящей на него смерти.
   Мысли потекли вяло, отрешенно. Он словно во сне видел, как вспыхивает солнце на хазарском клинке, как раздуваются ноздри разгоряченного скакуна. Ему вдруг стало все равно. «Ну и пусть, — подумал Гридя, — только мамку жалко, убиваться будет. И Парашка наверняка с Чуйком снюхается, дура…»
   Больше он ни о чем подумать не успел, потому что конское копыто стенобитным тараном ударило в грудь и Гридю швырнуло наземь. Дыхание перехватило, парню казалось, что грудь вот-вот разорвется. Пытаясь вздохнуть, он попятился на карачках.
   Хазарин не спешил, зачем лишать себя удовольствия. Он заставил коня танцевать, как сделал тогда Аппах, у стены. Надвинулся на отрока…
   Гридя зажмурился. Сейчас копченый свесится с коняги и рубанет с оттягом, только кровавые брызги полетят… Он живо представил, как голова его, удивленно захлопав очами, слетит с плеч и запрыгает по кустистому бережку. Из выи, вернее, из того, что совсем недавно было выей, ударит алая струя… «Ну давай, сволочь, чего медлишь!» — закричал Гридя мысленно, потому что вздохнуть он все еще не мог. И открыл один глаз…
   Заметив, что жертва немного пришла в себя, а значит, вполне способна вновь проникнуться унижением и болью, хазарин вздыбил коня, копыта нависли над Гридей. К чему пачкать клинок, когда всего через миг эта чернявая голова превратится в кровавую кашу?
   Гридю вдруг разобрала жуткая злоба. Это чтобы Чуек да с Парашкой, да ни в жисть! Чуек, можно сказать, и спас парня…
   — Ой, не надо, дяденька, — истошно заорал Гридя и с завидным проворством кинулся паучком под лошадиное брюхо. Копыта опустились, но Гриди там уже не было.
   Этот прием он однажды уже использовал, когда подгулявший Истомов дружинник решил попугать ребятишек. Сколько же было Гриде, кажется, весен двенадцать, уже отрок. Он забрался под брюхо коняги и саданул кулаком по мудям… Ох, и потешались сотоварищи над молодцем, когда тот сверзился во всех своих бронях…
   Если бы Гридя мог видеть хазарина, то остался бы очень собой довольным. Копченый чуть с седла не свалился от изумления. Как же так, копыта коня должны купаться сейчас в серовато-кровавом месиве, а вместо этого они топчут травку?!
   Хазарин свесился с седла. Пацаненок ерзал под брюхом. Ну что ж, так, пожалуй, даже веселее. Истоптать строптивца, зачем ему помирать быстро?
   Но Гридя вовсе не хотел умирать. Он стиснул зубы и до боли в пальцах сжал спасительный дрын, сел на корточки. Скакун плясал над ним, стараясь врезать копытом. «Поскачешь ты у меня, корова безрогая, — Гридя был очень зол, — а то повадились, тати…» Отчего-то и колено уже не болело, и грудь задышала… Не забывая уворачиваться от копыт, Гридя напружился и со всей силы всадил дрын острием в жеребцово хозяйство.
   Конь бешено заржал и вздыбился так, что едва не завалился на спину. Гридя выкатился из-под конского брюха, запихнул палку между бабок и нажал на этот импровизированный рычаг что было мочи… Правое заднее копыто оторвалось от земли, животина всхрапнула и обрушилась на кустик акации. «Ух ты, — подумал Гридя, — неужто получилось?!»
   Но радоваться было рано. Хазарин вывернулся из-под совсем недавно жеребца, а теперь мерина, и, волоча покалеченную ногу, двинулся к Гриде, выставив перед собой саблю.
   Гридя поднял булыжник и запустил в копченого. Попал, брони жалобно звякнули. Эх, жаль, в морду целил. В ответ послышалось что-то вроде собачьего лая.
   Гридя нервно хохотнул:
   — Что, не нравится, помет куриный! Щас еще получишь.
   Он пошарил глазами вокруг, но подходящих камней поблизости не было, одна мелочь.
   — Повезло тебе…
   Копченый что-то орал на своем собачьем языке. Слов Гридя не понимал, но и без перевода было ясно, что хазарин грозил всяческими паскудствами. Понимал хлопец и то, что стоит хазарину доползти до него, как эти угрозы превратятся в трагическую реальность.
   «А и пущай грозит, — подбодрил себя Гридя, — нога-то у него, как у меня давеча… Только у меня кость-то срослася, наверно, Род подмогнул, а у татя этого — вона, торчит. На такой мосталыге не больно попрыгаешь».
   Гридя показал кукиш и быстрехонько поскакал к реке.
   Все ж не совсем зажила нога, в колене что-то хрумкало. «Ничего, коли жив буду, Прохор излечит, — подумал Гридя. — Прохор и лошадей излечивает, которые ноги разбили, а уж с моим-то горем и подавно справится…»
   Чуек все вопил и махал руками: «Тикай, Гридя, шибче тикай…» Экий дурак, надо все ж ему врезать по сопатке. Чего орать-то, когда копченый отстал, вона, тащится… Но бить Чуйка по сопатке — себе дороже. Парень здоровый, даром ума нет. Пришибет — не заметит.
   — Заткнись, без тебя знаю! — откликнулся Гридя.
   Но то ли Чуек не услышал, то ли не понял, только заорал пуще прежнего.
   Гридя потрогал босой ногой воду. Студена! Зябко поежился и попер в реку. «Только бы ногу не свело», — подумал юноша, клацая зубами. Когда вода дошла до пояса, он ласточкой метнулся вперед и поплыл, широко загребая руками.
   А Чуек все орал срывающимся от страха голосом.
   «А ведь он не за меня боится, — вдруг понял Гридя, разгоняя в стороны волны, — ну, щас тебе будет, давно пора поучить…»
   Он набрал побольше воздуха, беспомощно взмахнул руками, будто его кто-то потянул за ноги, и истошно заорал:
   — Ой, пусти, пусти!
   Принялся молотить руками, то уходя в воду с головой, то появляясь на поверхности. Судорожно хватал воздух, хрипел, будто бы захлебываясь.
   — Пособи, Чуек! Кхы-йы-ы-ы… — Захлебнулся, ушел под воду, только руки торчат. Вынырнул. — Пусти, нечистая сила, кхы-йы-ы… — Вздохнув поглубже, нырнул и поплыл к Чуйку, представляя, как перепугается тот…
   Шутка была довольно жестокой. Когда Чуек был еще мальчонкой, у него утонула сестра. С тех пор он жутко боялся водяного, русалок и прочих речных жителей. Стоило кому-нибудь из ребятни схватить дурня за ногу во время купания, как тот начинал дико орать и биться, будто его тащит на дно сам речной дядька.
   Вообще-то они с Чуйком были приятели, сызмальства вместе. И, как часто случается с приятелями, позарились на одну девку, а та, паршивка, и с тем и с другим была не прочь… С одним в стогу валялась, а другого в лесочке привечала. Вот они и рассорились. Не то чтобы совсем, но прежней дружбы не было. Да и как ей быть-то, когда девку не смогли поделить?
   Чуек побелел как полотно. К горлу подступил ком. Надо спасать приятеля, а Чуек стоит столбом, тело как деревянное, шелохнуться не может. Даже крикнуть не может, только рот раскрывает, как рыба.
   Сделав над собой страшное усилие, Чуек все же крикнул, как учили деды: «Щоб тебя раскукрыжило через пять колен, щоб тебе в… конь… вставил, рыба-лещ тебе в глотку!»
   Водяной, как и обещали деды, испугался, снял ворожбу, столбняк прошел. Рядом на водной ряби покачивалась довольно длинная палка, видно, с того берега, сплошь поросшего лесом, пригнало. Чуек взял палку, как вой берет меч, когда хочет добить ворога. Изготовился. Пущай только схватит его за ногу, враз колом к земле пришпилит. Може, ежели прибьет он водяного, то и Гридю поганый выпустит. Зачем ему, дохлому-то, приятель его. А може, и его сеструху…
   Додумать про сеструху Чуек не успел — за ногу что-то потянуло.
   — Етить твою в дышло, — выругался Чуек и со всей силы ткнул палкой в воду.
   Кажись, попал, у дна чевой-то заворочалось. «Вот силища-то, такого и не враз пришибешь…» Он принялся шуровать палкой, стараясь придавить нежить к речному дну, чтобы опосля врезать ногой. Та крутилась, как сом на остроге, хватала его за ноги, чуть порты не стянула, баламутила воду. «Не уйдешь, поганый, — мстительно шипел Чуек, — неча добрых людей на дно уволакивать…»
   Палка вдруг выскочила из рук и ушла под воду. Вода взбурила, со дна поперла илистая муть. Чуек аж всхлипнул от страха и обиды. Он ведь уже почти уходил водяного, как же тот вывернулся?
   В голове разом промелькнули истории про то, как речной дядька мучит утопленников, особенно тех, что ему сопротивляться вздумали, — и к мертвым не отпускает, и к живым. Говорят, хуже того мучения нет ничего на свете. Даже когда тебя на кол сажают, и то не так люто.
   — Прости, диденько, — залепетал он, — это я не подумамши, не хотел я…
   Отфыркиваясь и ругаясь дурными словами, на поверхности показалась… Гридина голова.
   — Шовсем шдурел, — зашепелявила голова, — чшуть не убил!!!
   Чуек открыл глаза. И правда — Гридя. По лбу приятеля растекалась юшка, под глазом расцвел синяк, и, кажется, пропало нескольких передних зубов.
   — А чего?! Я ж тебя спасал!
   — Чшаво, чшаво, — передразнил Гридя, — шоображать надо, вот чшаво, дубина ты штоерошовая! За жубы ответишь…
   В глазах Чуйка возникло понимание. Вот ведь гад! Он нехорошо усмехнулся и с размаху засветил Гриде в ухо:
   — Жалко, тебя копченый не прикончил!
   Гридя не стерпел обиды, подсел, уйдя в воду с головой, оттолкнулся ото дна и, выскочив до пояса, обрушил на Чуйка кулак, сверху вниз. Нос Чуйка захлюпал кровью. Гридя не остановился на достигнутом, схватил мерзавца за шею и принялся макать лицом в воду.
   — Отцепись, клещ, — орал Чуек, пытаясь отпихнуть взбесившегося Гридю, — утопишь же! — Но Гридя вцепился так, что отодрать его от шеи не было ни малейшей возможности.
   Чуек изо всех сил бил Гридю кулаками по ребрам, пихал коленями в живот, но тому все нипочем. Откуда у тщедушного Гриди взялась вдруг такая силища? Правый глаз у Чуйка заплывал, из носа хлестала кровь, губа разодрана, хорошо хоть зубы целы… Неизвестно, что сталось бы с Чуйком, если бы на песчаной круче не показались два здоровенных мужика в бронях…
   Гридя наконец отцепился:
   — Глянь-ка!
   — Сволочь, — прошипел Чуек, затравленно озирая бережок.
   Одного он сразу же узнал — Алатор, а вот кто другой?..
   — Перунов пошланец, хузарину все кишки выпуштит, — радовался Гридя, — шмотри, шмотри, шо будет…
   «Может, дать ему по башке? — уныло подумал Чуек. — Ить, радуется, гнус лесной». Но решил повременить. Потом, когда Гридя поостынет, можно будет расквитаться, а то он сейчас вон какой бешеный…
   Хазарин тоже заприметил Перунова посланца и Алатора. И появление этой парочки, по всему видно, его не сильно обрадовало. Он зычно выругался, плюнул под ноги и, отвернувшись от реки, принялся копаться за голенищем.
   — Ты между ног поищи, шабака лишайная! — шепелявил Гридя.
   — Цыть, дура! — яростно зашептал Чуек. — Не яри, мало ли что…
   Хазарин наконец вытянул нож и, выставив вперед здоровую ногу, воззрился на песчаный склон. По склону, цепляясь за корни и камни, спускались две зловещие фигуры…

Глава 3,

в которой повествуется о том, как врачевать коней, и в которой Степан не без основания беспокоится о своем душевном здоровье
   Белбородко вдруг осознал, что стоит на пригожем речном бережку со здоровенной шипастой дубиной в руках и с ненавистью смотрит на хромоногого латника, ковыляющего вдоль самой кромки воды. Латник волочил ногу, как пострадавший от немилосердных побоев дворовый пес, и опасливо косился на Степана, явно желая, чтобы тот провалился сквозь землю. В правой руке латник держал саблю, а в левой — внушительного вида тесак. Стоило Степану пошевелиться, как латник напрягался, ожидая, что на него набросятся, и шипел что-то оскорбительно-отпугивающее, но непонятное, потому как не по-русски… Странный тип.
   У самой песчаной кручи по земле катался конь и дико ржал. Степан подошел к скакуну. Не повезло бедняге — задняя нога как-то неестественно вывернута. Хотя, кажется, перелома нет — самый обычный вывих, ничего выдающегося. Жить будет, ежели вправить.
   Конь попытался встать, но лишь добавил себе страданий. Степан потрепал скакуна по холке: — Потерпи, родимый, сейчас полегчает. «Не дело, чтобы божья тварь так мучилась, — подумал Степан, — надо попытаться».
   Рауш-наркоз подействовал практически мгновенно, конь даже взбрыкнуть не успел. Белбородко несколько раз сжал-разжал кулак. Вроде бы пальцы не выбил, похрустит и перестанет, вот и ладненько.
   Степан как-то шаманил с приятелем по имени Иван на берегу Ладожского озера. Дошаманился до того, что вывихнул оному приятелю плечо. Пришлось лечить. Так что физику вправления сустава Белбородко более или менее представлял.
   Резко дернул вверх и чуть в сторону, послышался характерный щелчок — сустав встал на место. Белбородко похлопал коника по боку:
   — Поскачешь еще, приятель. А вот с другими радостями, похоже, хм… придется расстаться. — Меж задних ног, там, где эти самые радости и болтаются, виднелась кровавая лепешка.
   — Ну ничего, мерины — они поспокойнее, и в армии их за то больше ценят, и в хозяйстве, так что не пропадешь.
   Все то время, пока он пользовал бывшего жеребца, его хозяин проявлял признаки беспокойства, нервически размахивал руками, что-то кричал, но подходить к Белбородко опасался.
   Чем больше беспокоился латник, тем меньше он нравился Степану. Что-то знакомое угадывалось в облике, эти порывистые движения, эти гортанные возгласы на чужом языке…
   Из памяти стерлись несколько последних часов. Что он помнит? Вот бьется с Алатором на капище… Вот отряд идет под палящим солнцем вызволять стадо…
   Что же было потом?
   Почему хочется хватить-латника дубиной, да так, чтобы голова в задницу провалилась? Почему ноет рука? Как Степан добрался до этого распрекрасного бережка? Жизнь задавала множество вопросов и, по обыкновению, была скупа на ответы.
   Странное чувство охватило Степана, будто внутри него кто-то поселился — сидит этот «кто-то» тихо-спокойно и смотрит на мир через Степановы глаза.
   Часть сознания жила собственной жизнью, рождая смутные образы. Человек, распятый меж берез… Кривой, бритвенно-острый нож у лица… Отрубленная кисть… Картины вспыхивали и гасли, тут же уступая место другим, которые все более и более походили на творения Иеронима Босха.
   Конечно, в этих грезах не было ничего хорошего, СОВСЕМ НИЧЕГО ХОРОШЕГО В НИХ НЕ БЫЛО, но по сравнению со вторым «открытием», которое сделал Степан, они выглядели совершенно безобидно. (Примерно так же, как маниакально-депрессивый психоз по сравнению с шизофренией.)
   Стоило Белбородко взглянуть на что-нибудь, как он начинал себя ощущать тем, на что смотрит. Кастанедовщина какая-то!
   — Ох, ёперный театр, — пробурчал Степан, — прямо как на Ладоге в восемьдесят девятом… — Прошлое Белбородко помнил почему-то отчетливо.

Глава 4,

в которой Степан вспоминает о своем трансперсональном опыте в духе Станислава Грофа
   Была осень бесконечно далекого года, не по-питерски теплая и ласковая. Сентябрь. Школьники пошли в школу, студенты — в вузы, а все прочие — по рабочим надобностям. Степан же с приятелем-бурятом, которого выгнали со стройки и который по причине безденежья проживал у него, отправились на пустынный берег Ладожского озера…
   У бурята было шесть пальцев на левой ноге и отец-шаман. По этим двум незамысловатым причинам он и сам сделался шаманом. Звали приятеля Иваном.
   Они разбили палатку под «шаманским деревом» — сосной, у которой два ствола росли из одного комля. Невдалеке — тихая, поросшая камышами заводь.
   Иван срубил небольшое деревце, обтесал и воткнул посреди их нехитрого стойбища, потом побрызгал на него молоком и окурил можжевельником. Молоко специально для этой цели было закуплено в количестве одного пакета в молочном ларьке близ Финляндского вокзала, а можжевеловые курительные палочки в количестве трех штук — в «Розе Мира», магазинчике близ Сенной, в котором, наверное, и сей день можно найти всякие буддийские штуки.
   Вдоволь набрызгавшись молоком и надымившись, Иван привязал к столбу штук двадцать разноцветных лент, после чего развел невдалеке костер и, усевшись на бревно, закурил свою любимую «приму».
   Степан ничего не спрашивал, все равно не ответит, да и не хотелось. Белбородко знал эту странную повадку друга — вроде бы занимается самыми обычными делами, а как священнодействует. Разжигает огонь — с духом огня говорит, курит сигарету — с духом сигареты. От логики Ивана попахивало душевной немочью, но, в конце концов, психическая норма — понятие относительное. Если бы вокруг все страдали манией преследования или считали себя инопланетянами, то «нормальный» человек, гордо заявивший о своей нормальности, наверняка был бы объявлен психом и посажен в палату с желтыми стенами до полного излечения. Так что Степан не особенно переживал за приятеля.
   Иван истово верил, что у каждой вещи, у каждого явления есть свой дух, которому — если, конечно, тебя интересует результат — следует воздавать всяческие почести. Поэтому, делая что-либо, он не отвлекался на разные посторонние мелочи, а всецело отдавался деянию, полагая, что тем самым проявляет максимальное уважение. Ну и пусть верит, и пусть отдается, — заключил Степан, — вреда от этого нет, скорее даже наоборот. И никогда не подтрунивал над приятелем. Впрочем, некоторые его привычки пришлось искоренить, потому что в условиях совместного проживания мириться с ними не было никакой возможности. Так, Степан категорически настоял на том, чтобы Иван-бурят не проводил обряды очищения дымом перед восьмичасовыми новостями, разжигая на противне небольшой костер прямо посреди комнаты.