— Вот так Перун и низверг меня. Да еще на трое суток к скале приковал, и орла здоровущего напустил, печень клевать, — для пущей убедительности Степан юказал шрам от аппендицита. — Вишь, издалека паршивец добирался.
   — Нелегко тебе пришлось, господин.
   — Еще бы!
   — И местных порядков ты не знаешь, — сощурился Гридя. — Это плохо.
   — Ну, кое-что мне батька рассказывал…
   — И одежда у тебя чудная, — продолжал Гридя, — в таком вретище тебя даже в кабак не пустят… Эх, пропадешь, господин.
   Степан подумал, что мальчишка явно чего-то добивается, и не ошибся.
   — Я бы помог тебе, господин, — с напускным равнодушием сказал Гридя, — только меня самого утопить вскорости должны. Не нашел ведь я папоротников цвет.
   — Какой еще цвет?
   Гридя вкратце рассказал о своих злоключениях. Выходило, что первой задачей Степана было обеление паренька в глазах общественности.
   — Ладно, паря, — сказал Степан, — заступлюсь за тебя.
   Гридя заметно оживился:
   — Ты только это, господин… про богов не рассказывай ведуну, не поверит он.
   — Это еще почему?
   Гридя уже раскрыл было рот, чтобы ответить, но тут послышались шаги и в поруб упала деревянная лестница.
   — Давай живее! — раздался голос Алатора. — Ведун ждать не любит!

Глава 7,

в которой Степан знакомится с ведуном по имени Азей и вдохновляет его на обирание местного населения
   Эскорт состоял из Алатора и нескольких «черносотенцев», которые особенно пострадали в стычке со Степаном. Рожи в синяках, ссадинах. У одного переносица провалилась — тяжела рука у Белбородко. На этот раз «черносотенцы» были почему-то без топоров. Может, лишили почетного звания «топорников»? Зато на поясе у Алатора висел меч такого размера, что им впору головы Змею Горынычу рубить.
   Но меч Алатор не трогал, а демонстративно поигрывал кистенем. Как «новый русский» ключами от «мерседеса»! Только вот «брелочком» таким вполне голову проломить можно. Типа не думай озорничать, в натуре… Знакомый, ох, знакомый типаж. Наверное, в каждом времени имеется. Архетип-с, как сказал бы Карл Густав Юнг.
   Селение оказалось довольно обширным. Более ста цворов, но разбросаны как попало. Ни намека на улицы. Стены изб присыпаны землей, но не до самой крыши, венцов на пять-семь, а крыши покрыты дерном. Окон Белбородко не заметил, хотя, может быть, они другой стороны. Вместо двери, словно единственная глазница изувеченного Одиссеем циклопа, чернел проем.
   Повсюду привольно разгуливали здоровущие псы, оглашая хозяйским лаем окрестности. Заборы не опоясывали избы, видимо, своих жуликов в селении не опасались. Чумазые босоногие детишки в долгополых рубахах возились в пыли. Кое-где попадались дюжие недоросли в точно таких же рубахах, занятые мелкими хозяйственными трудами: кто тащил ведра с водой на коромысле, кто колол дрова, кто чистил скотину, предварительно выведя оную из хлева. То, что здоровенные парни разгуливают без порток, Степана не удивило — они еще не прошли обряд инициации, потому считаются детьми, детям же портки не положены!
   Несколько раз попадались по пути бабы. Пялились на Степана, как эскимосы на слона. Лишь одна, дородная, с одутловатым лицом, кормившая кур, оторвалась от дела и, смачно сплюнув, столь же смачно выругалась в том смысле, чтобы проваливала нежить восвояси. Алатор прикрикнул на нее. Бабища не решилась ответить и, беззвучно шевеля губами, вернулась к курам.
   Слава бежала впереди Белбородко, ох, недобрая тава!
   Мужиков по пути встретилось человек двадцать, остальные, видно, были заняты на пашне или сенокосе. Хмурые, кряжистые, похоже, они не ждали от жизни ничего хорошего. Чем-то они были сродни этим избам — такие же угловатые, неказистые и… готовые столь же упорно противостоять любым жизненным невзгодам. Пока стены не рухнут. Ну, а коли рухнут, чего ж тогда поделаешь? Судьба-то не тетка!
   В основном мужики занимались тем, что правили косы или запрягали лошадок в телеги — везти стога, не иначе.
   Едва завидев односельчанина, Алатор делал жест, и вся процессия останавливалась. Алатор подходил к мужичку (тот нехотя отрывался от хозяйственных дел и поднимал хмурый взгляд) и принимался за агитацию. Дескать, должен тот бросить все свои дела и идти к Родовой Избе, потому как в этой самой Родовой Избе будет учинен суд над чужаком (тут Алатор тыкал пальцем в Степана), который осмелился нарушить их справедливые законы и который вообще не поймешь кто такой. Может, и колдун! Сперва старейшина решит, колдун он или нет, это-де Азей сделает в одиночестве, чтобы честной люд не пострадал, ежели вдруг пришлец окажется колдуном и пакостить начнет, а потом на суд пришлеца вытащит. На суде люд и решит, как по правде поступить с пришлецом надобно, потому что пролил он кровь и зубы выбил у достойных мужей местных (тут он показывал на «черносотенцев»), а за кровь и зубы надо отвечать, сие все знают.
   Мужики отбрехивались: «Вот пущай родичи ихние и идуть, а нам недосуг чужие дрязги развозить». Но поворчат-поворчат, да и пристроятся в хвост — лучше с властью не связываться!
   Пока дошли до Родовой Избы, люду набралось порядочно.
   Родовая Изба мало чем отличалась от остальных. Разве что чуть просторнее. Такая же двускатная задернованная крыша, такие же стены, засыпанные землей, охлупень, над которым — оберег в виде конской головы… И в основании наверняка покоится череп какого-нибудь несчастного парнокопытного — быка или коня. Строительная жертва, чтоб домище стоял крепче!
   Рядом с избой возвышался потемневший от времени идол. Его деревянную башку наискось рассекала трещина, из которой свешивались лохмотья застывшей смолы. Похоже, башку пытались склеить, но тщетно. Под идолом лежал внушительный камень, на котором были высечены какие-то знаки. Очень возможно, что руны! На камне, едва не сползая с него, примостилась миска с дымящейся кашей. Степан только сейчас почувствовал, что хочет даже не есть, а жрать. «Жрати», перефразировал он на местный манер. И похоже, не он один хочет «жрати»…
   Лохматая псина, величиной с жеребенка, ничуть не смущаясь, подошла к миске, втянула влажными ноздрями пар и принялась уплетать. Ел песик, прямо скажем, как свинья, с каким-то невероятным чавканьем и хлюпом, обливаясь слюной. То и дело из миски падала на землю бесцветная лепешка. Животина слизывала ее вместе с грязью и вновь погружала морду в посудину.
   Вскоре миска опустела. Пес ленивым сытым взглядом оглядел окрестности, не нашел в них ничего достойного внимания и задрал ногу…
   — Ну, чего уставился? Пес не простой, священный, что хочет, то и делает, — ухмыльнулся Алатор. — И где хочет.
   — Чего же вы его не приструните?..
   Животина, почувствовав взгляд Степана, повернула голову и зарычала.
   — Ведун наш через него богов вопрошает, на манер жрецов арконских. Только у тех на Рюгене конь белый, и Световиту жрецы поклоняются, у нас же пес черный, а почитаем мы Рода.
   Мужики за спиной заворчали: «Знамо, как он Род почитает, хапуга старая…»
   — А ну, цыть! — прикрикнул Алатор. — Ишь разгалделись, что бабы на торжище!
   «А ведуна-то недолюбливают, — отметил про себя Степан. — Похоже, переборщил “коллега”. Аккуратнее надо, аккуратнее… Не то взбунтуется паства, если уже не взбунтовалась».
   — Как вопрошает-то?
   — А так! — похоже, Алатор сел на любимого конька. — Надыть, например, идти жать, колосья так и ломятся. А оно как же пойти, у Рода-то не спросивши? У самих-то ума нет! Вот наш и разложит рядком серпы да барбоса своего через серпы прыгать заставит. Ежели наступит на какой, значит, нехороший день для жатвы, не благословляет Род. А проскочит все разом, вот тогда — да, тогда можно. — Мужики вновь загудели. — Только не больно-то он прыткий, сам посмотри, какой из него прыгун? — Псина блаженно разлеглась подле опустевшей миски. — Всякий раз прыжки эти одинаково заканчиваются, лапу рассечет да взвоет.
   Ведун-то, как увидит это, подпрыгнет, руки к небесам возденет — и ну вокруг идола с причитаниями кружить! Горе нам, горе!.. Нельзя хлеба собирать — мыши зимой все запасы сгрызут, или амбары пожаром сметет, или домовой детей утащит в лес и лешему в рабство продаст. Будто домовой с лешим знается! Плетет что ни попадя! Застращает мужичков, те в ноги бухнутся, затрясутся. А ведун поскачет еще немного, да и смилостивится. Скажет, что, мол, вновь назавтра спросит Рода-батюшку.
   На следующий день та же история. Опять барбос на серпы наступает! А ждать боле нельзя, не то дожди начнутся, сам знаешь, что тогда. Как же быть? Вот мужички и отправляют к Азею кого-нибудь из своих. Помоги, батька! Ведун-то лоб наморщит, побормочет с полдня, да и скажет, что молчит-де Род, гневается. Надо жертву малую принести. Мужички и притащат — кто петуха, кто поросенка. Ведун и примется живность эту до вечера у идола резать да заклинания читать.
   Потом при луне поскачет вокруг идола, повоет, башкой потрясет и заявит: мол, хочет Род десятую часть урожая. Тогда, дескать, подмогнет, не даст мышам запасы погрызть, а огню амбары пожечь. А ежели нет, так не обессудьте, сами выкручивайтесь, а он, ведун, слуга Рода, умывает руки. Мужички поохают и согласятся. Так и живем!
   — Так вы бы ведуна спровадили куда… — решил подлить масла в огонь Степан.
   — Спровадишь с ними, — пробурчал Алатор. — Боятся, говорят, порчу напустит. Один Угрим не робеет, только не удивлюсь я, если с ним чего случится. Да чего я тебе… — он осекся, затем бросил: — А ну, пошел!
   «Знакомая история: низы не могут, а верхи не хотят, — подумал Степан. — Значит, у меня появляются некоторые шансы на спасение и процветание».
   Пол находился венца на три-четыре ниже порожка. Степан этого не ожидал, потому едва не сверзился. Лестницей служило довольно широкое бревно с вырубленными в нем засечками-ступенями. В потемках она ничем не выдавала свое присутствие. Шагни он чуть в сторону, и точно бы лоб расшиб.
   Внутри было дымно. Из «осветительных приборов» лишь дверной проем, да и тот загороженный спинами вошедших. Степан закашлялся:
   — Крепко начадили! Не могли, что ли…
   Но Алатор (он единственный из конвойных пересек порог; «черносотенцы» остались снаружи) зашипел:
   — Молчи!
   «Спасибо, хоть дверей у них нет, — подумал Степан, — не то была бы не изба, а душегубка. Хотя душегубка и есть, учитывая то, зачем мы сюда явились».
   Окон тоже не было, вместо них несколько прямоугольных проемов, каждый чуть больше кирпича, прикрытый изнутри заслонкой.
   На лавке, что у стола, сидел дедок лет семидесяти и уплетал дымящуюся кашу из деревянной миски деревянной же ложкой. Зубов у дедка было немного, отчего он безбожно шамкал и причмокивал, то и дело выпячивая жиденькую бороденку.
   — А, явились! Добре, добре… — проскрипел дедок, не отрываясь от кушанья. И потерял всяческий интерес к вошедшим. Что ж, пока можно оглядеться, решил Степан.
   Напротив входа стояла массивная, грубо сложенная печь, только не та, называемая «русской», в которой можно и щи и кашу приготовить и на которой поспать не грех, а какой-то ульевидной формы, наподобие каменки. Верх печи был перекрыт плоским камнем, на котором располагалась глиняная жаровня. Трубы у печи не было, едкий дым выходил прямо через устье, поднимался до самой крыши и выскальзывал в дыру, специально для этого предназначенную. Степан заметил, что по периметру избы, на высоте чуть больше человеческого роста, расположены полки, на которые оседает сажа. Здорово придумано, но труба лучше!
   В углу рядом с печью висела здоровенная связка чеснока и засушенные пучки каких-то трав. Под ними же — небольшой, с годовалого ребенка, идол. «Красный угол, — смекнул Степан, — только языческого розлива».
   Помимо дедка, Степана, Гриди да Алатора в доме находился еще один человек. Он поминутно бросал косые взгляды то на дедка, то на Степана с Гридей. Видимо, был недоволен тем, что его оторвали от дел. А может, дедка недолюбливал, Аллах его знает.
   Мужик отличался от всех, с кем уже пришлось столкнуться Степану, как крепостная стена, опаленная пожарищем войны, отличается от ветхого забора. Чувствовалась в незнакомце какая-то основательность, «настоящесть», что ли. Был он огромного роста, на голову выше Степана. И выглядел так, словно только что вылез из самой преисподней — холщовая рубаха, окаймленная по вороту и манжетам замысловатыми узорами, холщовые же штаны, курчавая русая шевелюра и бородища — все в копоти и саже. Дополнял картину истерзанный огнем и временем кожаный фартук, надетый поверх рубахи. Взгляд у мужика был тяжелый, как удар кузнечного молота. А ручищи такие, что ими впору подковы гнуть. Степан заключил, что никем другим, кроме как кузнецом, этот великан быть не может. И не ошибся.
   — Оголодал ты, Азей, как я погляжу, — не выдержал кузнец.
   Дедок любовно облизал ложку и уважительно прошамкал:
   — Добрая уродилась, с сальцем… — И вновь принялся набивать брюхо. — А ты бы, Угрим, перед тем как в Родовую Избу идтить, покушал бы, ишь, зыркаешь…
   «А кашка та самая, что псина жрала, жертвенная кашка», — отметил Степан.
   Кузнец откинул со лба выбившуюся прядь и зло ухмыльнулся:
   — Зачем звал-то?
   — Эх, хороша… — Дедок отодвинул миску. — Челядинка моя, Варька, сготовила. Хошь, пришлю, и тебе сготовит.
   — Говори, зачем звал? — с угрозой повторил кузнец.
   — А, звал-то? Да есть дельце одно, как не быть. Вон, гляди, — дедок кивнул в сторону Степана и Гриди.
   — Ну и чего? — помрачнел кузнец.
   — Чаво, чаво, — передразнил дед. — Тебе бы только молотом махать…
   — Говори, чего надо, — взъярился Угрим, — не то уйду.
   — Ла-а-адно… — недовольно протянул дед. — Ты же кузнец у нас?
   — Ну?
   — А кузнец что есть за человек?
   — Говори, зачем звал, пень трухлявый! — взревел Угрим. — Некогда мне с тобой лясы точить. У меня подмастерья таких дел натворят…
   — Вот я и говорю, — дедок проигнорировал оскорбление, — кузнец-то, всем известно, с силой нечистой да с Перуном накоротке. Смекаешь?
   — Ну?
   — Ты Гридю знаешь?
   — Ну?
   — Заладил, — хмыкнул дед. — Так вот, Гридя говорит, что мужик этот — Перунов посланец. Что скажешь? — Взгляд у дедка стал колючим, льдистым.
   — Чего скажу… — насупился Угрим. — Ты же Гридю утопить хотел. Вот и утопи вместе с этим. Или можешь мужика пришлого в кипятке сварить, чай, не впервой.
   — В кипятке-то сварить можно, — согласился дед, — а коль не врет отрок? А мы посланца Перунова — в кипяток. Как думаешь, чего Перун с нами за енто сделает? Что скажешь, Угрим?
   — А коль не врет — не вари!
   Кузнец стал чернее тучи — он уже смекнул, зачем понадобился старейшине. И Степан смекнул. Хочет дедок «перевести стрелки», снять с себя ответственность, переложив решение Степановой судьбы на плечи Угрима. Ежели беды какие начнутся, то всегда на кузнеца кивнуть можно. И за недальновидное решение — на кол или в костер. Судя по всему, большое удовольствие получит дед в последнем случае.
   — А коль врет? — осклабился дедок.
   — Тогда вари.
   Старейшина покачал головой:
   — Э-эх, Угрим, Угрим, вижу, не хочешь ты мне помочь.
   — Чем же я тебе, ведуну мудрому, помочь могу? — ухмыльнулся кузнец.
   — Будто сам не знаешь?
   — Не-а, не знаю.
   — А я те объясню, — кивнул дед. — Объясню, милок, как не объяснить. Ты это, возвращайся в кузню, разведи огонь и спроси у него. Тебя огонь послушает, ты ж кузнец. Как скажет тебе огонь, так и будет. Я люд соберу и волю огненную объявлю.
   — А ты что же сам у огня не спросишь?
   Дедок тряхнул бороденкой:
   — Не смейся надо мной, Угрим. Я же не волхв, я ведун.
   — Так вот и ведай.
   — Да я-то ведаю, милок, ведаю. Как иначе? Только ведаю о родичах наших, потому что сила моя не безгранична. Коли бы чернобород этот был из наших, я те точно сказал бы, Перун его послал или кто другой.
   — Так то ж и я сказал бы, — хмыкнул Угрим.
   — А ведь не наш он, Угрим. Разве Род будет со мной про всяких чужаков разговаривать? Род-то чужака тоже защищает, потому что для него, Рода, чужак этот — свой. Просто из другого места. Для Рода все — что дети для батьки. Вот и не скажет мне Род правды, да еще и напасть какую нашлет, чтобы голову ему не морочил, — дедок полоснул кузнеца взглядом. И столько злобы было в этом взгляде, что кузнец невольно отшатнулся. — Так ты поможешь, или как?
   Угрим закручинился. Опустил голову.
   — Помогу.
   — Вот и ладненько, милок, вот и ладненько. А то я и думаю, неужто Угрим родичам своим не пособит, да не может такого быть. Чего тогда с Угримом делать? Только — вон из селения. А мне же тебя жалко, соколик, ой, как жалко. Ведь пропадешь. Да ты согласился. Вот и ладненько… — Старик перестал юродствовать и сказал строго, властно: — Ты ступай, кузнец, время дорого. До следующей зори добудешь ответ. А нет, пеняй на себя.
   Кузнец хотел что-то сказать, но только рукой махнул и вышел вон. Ведун поворотился к Степану:
   — Так говоришь, милок, что Перун тебя послал? Добре, добре… А скажи ты мне, посланец Перунов, как же ты так опростоволосился, что Алатор тебя, хе-хе, по буйной-то головушке… Молчишь? Вот я и думаю, что человек ты попроще, попроще… Уж ты не серчай, сердешный. Был тут один, тоже себя посланцем величал, говорил, от бога Яхве к нам пожаловал. А себя иудеем называл и говорил, что живет в Итиле хузарском, — дедок вновь премерзко захихикал. — Все рассказывал, как Яхве море заставил расступиться, когда бежал народ его от злого правителя. Я и спрашиваю: «Значит, бог твой может и водами повелевать?» А он: «Вседержитель всем на земле повелевает». «И кипятком?» — спрашиваю. «И кипятком», — говорит. Ну, мы посланца в котел и посадили.
   — И что, сварился?
   — Сварился, соколик, а как же не свариться! На то и кипяток.
   Пока дедок разглагольствовал, Гридя бросал на Степана умоляющие взгляды. Но Белбородко и сам уже понял, что лучше помалкивать, не то устроит ведун ему жизнь веселую, но недолгую. Собаками затравит или камнями прикажет побить, а то и сварит, как того миссионера-хазарина, злое дело нехитрое…
   — Потом-то проведали мы, что от князя куябского тот посланец шел, — продолжал дед. — Не принял Истома веру иудейскую. Вот посланец к нам и заглянул. Сперва хотели его копченым продать, чтоб под ногами не путался, а потом сварили.
   Дедок многозначительно пошамкал и добавил:
   — Разговорчив был больно.
   «Властью дед никак не хочет делиться, — заключил Степан, — и посему посланцы всяких там Перунов и Яхве ему как бельмо на глазу, потому что посланцы власть эту укоротить могут. А нужны ему те, кто власть его укрепит. Вот и займемся».
   — Чего ж он один-то к вам явился, без дружинников?
   Ведун, сощурившись, взглянул на Степана. Взгляд у старика был острый, словно наконечник копья-сулицы. На миг он предстал в своем истинном виде — властный, жестокий, расчетливый, словно вдруг сдернули с него личину. Но вот опомнился. Зашамкал, почесал бороденку и беззаботно пояснил:
   — Так они ж Истоме все продались. Истоме хузарские всаднички ох как любы. Они ж из лука на двести шагов, да еще сидя на коне, стрелой хошь кого достанут. Знатные стрельцы, ох, знатные. И луки у них — одно загляденье: круторогие, упругие, сухожилиями обмотанные. Хузары-то на злато падки, вот и сговорились. Ходока того — взашей. А он к мужичку нашему одному, что на торжище куябское ходил лошадку торговать, взял да и прибился. К нам и приехал в телеге. Все сетовал, укорял: «Неправильному богу молитесь!» Мы его и сварили. Чтобы умы не баламутил. Родичей у него — шиш, виру им платить не надобно. А князь тоже от него отвернулся, значит, не княжий он человек. Вот и выходит, хе-хе, что по Правде поступили.
   — А хузар не боитесь?
   — Тю, хузар… До Итиля далече будет, а те, что у Истомы, почитай, и не хузары уже.
   «А ты значительно опаснее, чем кажешься, — подумал Степан, — надо с тобой поосторожней».
   — Слушал я тебя, слушал, ведун, да и думаю, — сказал Степан, — а ведь дело говоришь.
   Ведун удивленно заморгал.
   — Нечего в чужой монастырь со своим уставом, — добавил Белбородко.
   — Чего, чего?
   — В смысле, на чужое капище со своими богами. Сварили — и правильно сделали.
   — Ну, добре, добре, — растерянно промямлил дед. — Ты, говори, милок, говори, не держи в себе. Глядишь, и полегчает. А то вона черный какой.
   «Тебе бы в КГБ цены не было, — усмехнулся Степан, — ишь, уши навострил, мышь летучая».
   — Только я не собираюсь учить тебя, кому поклоняться, ведун, а кому нет. Мое дело маленькое. — Дедок насторожился. — Велено передать, что гневается Перун-громовержец, крови алчет.
   — Эка невидаль, — усмехнулся дед, — он, почитай, всегда крови алчет, потому вой ему и поклоняются.
   — На тебя гневается, ведун!
   Старик кинул взгляд на Алатора. Эх, ни к чему сейчас свидетель. А тем более такой, как Алатор — мужик заслуженный, в селении уважаемый. Почитай, второй после него, Азея. Слова Алаторова послушают. Да ведь и не смолчит. Всем разнесет, что сказал пришелец.
   — С чего бы это вдруг ему гневаться на меня?
   — Не чтишь ты его. Роду изрядно перепадает, а Перуну, почитай, второму после прародителя, шиш с маслом. Так что велено передать тебе, ведун: коли не образумишься, испепелит Перун-громовержец все ваше селище убогое. А уж ты сам смекай, как тебе быть. Хошь — верь, а хошь — в кипяток макай.
   Расчет оказался верным. Дед заглотил наживку, глазки алчно блеснули:
   — Вижу, правду сказал ты, чужак. Вижу, Перун за тобой. Не гневайся на меня, старого, не признал тебя сослепу. А более ничего не передал Перун?
   — Как не передать, — уловил мысль Степан. — Велел батька рядом с Родовым его идол поставить.
   — Это с золотой головой, что ли? — промямлил ведун. — Добре, добре…
   — И помимо кровавых, — мысленно обзывая себя последними словами, добавил Степан, — златом и серебром требы приносить.
   — Да то ж и я думаю: а чего это мы Перуну не поклоняемся? — повеселел дед. — Добре, посланец, будет ему и злато и серебро, добре.
   Ведун-то повеселел, а вот Алатор… этот смотрел волком, причем голодным.
   «С дедом, кажется, сладилось, а мужики меня точно порешат, — подумалось Степану. — Пустит по миру ведун мужиков, как пить дать пустит. А кто виноват, кто научил? Степан. Вот и порешат. И поделом. Нечего на чужой беде выезжать. Да как не выезжать, когда профессия и привычка?» Тошно было на душе у Степана. И кричала душа его, что сволочь он распоследняя, что к благородству и самопожертвованию не способен, однако с телом расставаться не желала и в нежелании этом на подлость подталкивала. Вот такая достоевщина.
   — Ну, пойдем, милок, — тяжело поднялся ведун с лавки и пошаркал к выходу. В чем душа держится? Останавливаясь на каждой ступеньке, стал подниматься по лестнице.
   Степан было сунулся за ним, но Алатор положил лапу на плечо. Прошептал на ухо:
   — Может, и посланец ты Перунов, может, и нет, про то мне неведомо. А только не переживешь ты сегодняшний день.
   Алатор убрал лапу, и Степан поплелся за дедом, даже не огрызнувшись… Потому что прав Алатор!
   А небо-то какое… Мати мои…

Глава 8,

в которой у Степана просыпаются благородные чувства, ранее ничем себя не выдававшие
   Шаркающей, неверной походкой ведун подошел к идолу, пнул разомлевшего барбоса и бухнулся на колени. Запричитал, раскачиваясь, выдирая волосенки: «О-ох-ти мне…» Словно покойника баба оплакивает.
   Мужики загудели: «Чего стряслося, батька, не томи». Глаза их, черные, сверлящие, впились в Азея. И казалось Степану, что дай волю глазам этим, вытянут они жалкую душонку ведуна.
   Но воли не было. Потому ненависть скоро переменилась на страх. А страх — на раболепие.
   «Помоги, батька, — молили мужики, — один ты заступничек наш».
   Азей отполз от идола. Уткнулся лицом в землю, распластал руки, отчего стал похож на паука, засевшего в сердцевине своей паутины, и сжал кулаки так, что земля забралась под ногти. Поднял страшное, почерневшее лицо с вдруг ввалившимися глазами и мрачно посмотрел на мужиков. Те помертвело стояли, не сводя собачьих взглядов с него.
   В воздухе был разлит страх, липкий, вязкий. Как кровь. Степан ощущал его волны, чувствовал, как он вымывает мысли.
   Азей медленно поднялся, как-то весь скособочившись и сжавшись. Казалось, что тело его вдруг иссохло, превратилось во что-то бесплотное и в то же время зловещее — рубаха висела, как худой мешок, из рукавов вываливались палки рук, на тощей шее пучились вены, нос и скулы обострились. Беззубый рот то и дело раскрывался, словно у рыбы, выброшенной на берег, Азей закатил глаза и захрипел.
   «Только косы и балахона не хватает», — невольно залюбовался Степан.
   Старик сделал несколько шатких шагов к мужикам. Те попятились. Шепнул, протягивая к ним трясущуюся костлявую руку:
   — Погибли мы, детушки!
   Ноги подкосились, но никто не бросился поддержать, и он упал. Хлипкий куренок, до того с интересом за ним наблюдавший, заполошенно метнулся в сторону. Старик приподнялся на руке и яростно забубнил:
   — Желает Род-батюшка, чтобы сына мы его уважили, Перуна-громовержца, желает, чтобы ему, Роду, для сына его, Перуна, дары давали. И себе Род даров желает. Да вот беда, Роду-то можно житом да животиной жертвы приносить, а Перуну крови человечьей да злата-серебра подавай. — Мужики стояли не шелохнувшись. — А где мы злато да серебро возьмем? Вот и получается, что сынов и дочерей наших придется на жертвенный алтарь вести! Ох, пропали мы, детушки. — Азей завыл и, воздев руки, вновь повалился в грязь.