— Совсем плохо живете, — сказал Иван, задумчиво выпуская колечки дыма.
   Белбородко тогда прихворнул — подцепил какой-то гнуснейший грипп, который крутил нутро уже вторую неделю (собственно, ради излечения от недуга Иван и взялся пошаманить), так что на философию не тянуло. Но Ивану почему-то захотелось поговорить:
   — Белые люди очень глупые, однако. Хотят обмануть духов, разные штуки придумывают, — он помолчал минут пять, докурил сигарету, принялся за другую. — Дома придумывают в сто этажей, лекарства придумывают. — Он задумчиво пыхнул и, покопавшись в рюкзаке, вытащил небольшую войлочную фигурку, к которой были пришиты многочисленные ленточки, коготки каких-то птиц, клочки шкуры. — Разве помогли тебе лекарства? — Он посмотрел глазами-щелочками и покачал головой. — Не помогли, однако. От злых духов нет таблетки.
   На сей раз пауза тянулась минут десять. Бурят щурился, о чем-то думал и смотрел на огонь. А может, не думал, а просто смотрел. У Степана заболела голова — грипп напомнил о себе — и стало не до умозаключений, хватит и того, что Иван-бурят вытащил его, дурня, на этот бережок. Теперь и воспаление легких в придачу…
   — Ты должен найти свой эрен, — наконец подал голос бурят. — Только он охранит тебя от духов нижнего мира. — Он поставил войлочную фигурку на бревно. — Мой эрен — сильный дух-помощник. Он поможет мне в путешествии. И тебе поможет, потому что я его попросил.
   Вслед за эреном из рюкзака была извлечена странная накидка, сшитая из овечих шкур, увешанная множеством кожаных лент, мешочков и колокольчиков. Но самое странное, пожалуй, даже пугающее, было то, что с нее свешивались широкие полосы овечьей шкуры, которые заканчивались копытами. Затем на свет появился бубен. Едва его достав, Иван засмеялся — будто несмазанное колесо заскрипело — и несколько раз ударил в него обтянутой мехом колотушкой. По вечерним сумеркам прокатились громовые раскаты.
   У Белбородко явно росла температура. Мир расплывался жирным масляным пятном, хотелось забраться в постель и плавиться, накрывшись тремя ватными одеялами. Но такой возможности у него не было.
   Иван достал котелок, плеснул в него немного воды из пластиковой бутылки, бросил какого-то снадобья из увешанного кожаными шнурками мешочка и повесил на палку, закрепленную меж двух рогатин, над огнем. Надел шкуру и принялся кружиться у самого огня и бить в бубен, то ускоряя, то замедляя темп. Овечьи ноги растопырились вокруг Ивана сюрреалистическим веером, Степану на миг показалось, что его приятель вот-вот оторвется от земли и полетит, как вертолет в знаменитом американском фильме про Вьетнам, только вместо раскатов Вагнера — удары бубна и завывания. «Ничего себе психическая атака. Вьетконговцы бы оценили».
   Бубен отстукивал удары сердца, нет, это стучит его, Степанове, сердце. В соснах возник силуэт черной птицы, на мгновение замер и вдруг исчез. С Ладоги повеяло холодом.
   Степан смотрел мутным взором, как над варевом поднимается зеленоватый дым и стрелкой уходит в темнеющее небо. Удары бубна все учащались. За деревьями мелькнула массивная фигура. Степан посмотрел на темную стену сосен. Ничего. Между тем он отчетливо слышал, как хрустнули ветки.
   Шаман вдруг перестал кружиться и снял с огня котелок. Степан отметил про себя, что Иван держит раскаленную посудину голыми руками, но почему-то это казалось совершенно естественным. Бурят отхлебнул варева (и это опять не показалось Степану странным, хоть оно и бурлило) и поднес котелок к губам Белбородко.
   — Ты должен отправиться в путешествие, — сказал бурят, — ты должен отнять свою душу у черного шамана.
   Горло обожгла лава, она растеклась по телу, разрывая его болью, Степан даже не предполагал, что бывает ТАКАЯ боль. Тело распадалось на атомы…
   Он вдруг понял, что его, Степана Белбородко, больше нет. Он стал деревьями, которые окружали опушку, звездами, озером… Совсем рядом опустилась большая черная птица и, склонив голову набок, взглянула в упор. Степан почувствовал, как неумолимая и безразличная сила подхватила его. Белбородко стремительно затягивало в птичьи глаза, как в омут, он не смел противиться, не мог. Птица взмыла в ночное небо, и Степан увидел раскинувшуюся внизу Ладогу. По берегу то тут, то там чернели домишки, утлые лодчонки щепками покачивались на воде…
   Внезапно Степан обнаружил, что вновь сидит у костра. Языки пламени, извиваясь, тянулись к ночному небу. Иван-бурят дубасил в бубен, завывая и приплясывая. Вот шаман подскочил к Степану и запихнул ему в рот какой-то сушеной дряни, ради чего на время прекратил терзать музыкальный инструмент.
   «Наверное, мухоморы, — мрачно подумал Степан, — сейчас опять начнется».
   Накаркал.
   Тело с удивительной скоростью обросло мохнатой шкурой, руки и ноги превратились в могучие лапы, из подушечек пальцев высунулись когти. Белбородко опустился на четвереньки и, свирепо рыкая, пошел на шамана…
* * *
   Когда мухоморы отпустили, над озерной гладью уже медленно поднималось солнце.
   Степан сидел на бревне совершенно голый, руки и ноги связаны. Костер потух, котелок валялся на углях, рюкзак растерзан, всякая туристская мелочь разбросана по траве, а на раздвоенном сосновом стволе двумя перочинными ножами — его и Ивана — распят прожженный на груди тельник.
   От гриппа не осталось и следа, в голове же шумело…
   За спиной послышалось шевеление. Степан обернулся — из палатки выполз Иван. Вид у Ивана был неважнецкий — на лице синяк, щека распухла, одежда превратилась в хлам: правый рукав ватника полуоторван, обе штанины в дырах, и все — от кирзовых сапог до воротника — жутко, по-бомжацки грязное. Иван держался за правое плечо.
   — Еле угомонил, однако, — обиженно сказал бурят. Степан помнил события минувшей ночи довольно смутно:
   — А чего было?
   — Да как дух в тебя вошел, так ты и взбесился, однако… Сам-то ты был в нижнем мире, душу свою вызволял, а тело твое здесь осталось.
   — И что здесь тело мое делало? — настороженно спросил Степан.
   Иван невесело засмеялся:
   — Сильно бузил, однако, голым по лесу скакал, на елки кидался, тельник свой в костре душил, меня по земле валял, убить хотел. Не убил, только плечо вывихнул, рукой пошевелить не могу, болит очень.
   — И как же ты от меня отбился?
   — Да мы привыкшие, — потер скулу Иван, — камушком стукнул тебя легонечко и к соснам прислонил. Так что ты ничего дурного не сделал. — Иван на мгновение замолк, посмотрел через смотровые прорези в лице и многозначительно добавил: — Хотя и мог бы, однако… Очень сильного духа в себя впустил. Ты, Степан, тоже шаман. Скоро зов услышишь, однако. Твой эрен — медведь, скоро позовет тебя.
   Судя по разрухе, которая царила вокруг, Иван несколько преуменьшал его «подвиги».
   — А нечего было мухоморами кормить, — злобно сказал Степан. — Руки-то развяжи…
* * *
   Через несколько дней Иван уехал на родину… А плечо ему Степан вправил прямо на полянке.

Глава 5,

в которой Степан знакомится со своим эреном
   Степан стоял на бережку и чувствовал, что вот-вот отправится в «путешествие». Эта сомнительная перспектива его, мягко говоря, не вдохновляла, и он из последних сил пытался собрать себя из разлетающихся осколков.
   Степан вроде бы понимал, кто он, и что он, и где он. Белбородко Степан Васильевич, 1969 года рождения, уроженец города Одессы, русский, не судимый, не женатый, по всей вероятности, бездетный, почти не пьющий, психиатр и колдун-экстрасенс в анамнезе, ныне же черт знает кто, человек, в общем-то, неплохой, если зрить в корень, хоть и прохиндей, каких мало, авантюрист и любитель женского пола, проще говоря, бабник…
   И местность тоже понятна — берег Днепра, разжаревший на солнце, а на берегу этом — колченогий клоун в блестящем бутафорском костюме. Клоун поскакивает на одной ноге и машет сабелькой. Чуть поодаль ворочается мерин, который еще совсем недавно был жеребцом, отходит от действия «наркоза». Двое недорослей плехаются в прохладной воде. Еще бы им не плескаться, он и сам бы в такую-то жару с превеликим удовольствием бултыхнулся…
   По отдельности все вроде бы ясно и понятно, но как свести разрозненные картинки вместе? Сие для Степана было великой тайной.
   Другой, не менее великой тайной было дикое желание оторвать кому-нибудь голову, причем в прямом смысле оторвать. Ему нестерпимо хотелось увидеть на этом мирном бережке корчащиеся тела, чтобы вокруг были кровавые лужи и шматы внутренностей плавали в них…
   «Во мне два “я”, два полюса планеты, два разных человека, два врага, — вспомнились стихи Владимира Высоцкого, — когда один стремится на балеты, другой стремится прямо на бега…»
   И еще вспомнилось, что Зигмунд Фрейд утверждал: человек по своей природе зол — готов убить, изнасиловать и съесть… Прав, ох, прав был отец-основатель. Степан наблюдал за своим вторым «я» как бы со стороны, не переставая удивляться тому, сколь оно кровожадно.
   За спиной послышалась возня. Степан упруго развернулся, изготовив палицу для смертоносного удара. Тело вдруг превратилось в послушную боевую машину. «Ух ты, — подумал он, — как это я так?»
   Человек, который стоял перед Степаном, был ему хорошо знаком, кажется, этот человек даже спас ему жизнь или что-то в таком роде, но вот где и когда?!
   — Ты это, Стяпан, — с опаской сказал бородач, — с дубиной-то поосторожней, зашибешь ненароком!
   — Ы-ы-ы… — ответил Белбородко. Бородач сокрушенно покачал головой:
   — Переборщил я с порошком, похоже. Ты посиди, посиди маненько, а с этим, — он показал на хромого латника, — я и сам управлюсь, чай, не впервой…
   О чем говорит этот странный человек?! Степан понял только, что это как-то относится к его, Степанову, недавнему прошлому. Порошок? Какой еще порошок?! Не было никакого порошка!
   В глазах знакомого незнакомца темнела тревога. Белбородко хотел его успокоить, хотел даже поблагодарить, правда, хоть убей, не помнил за что, но вместо этого вдруг зарычал… Прямо напасть какая-то?!
   — Ну что ты тут поделаешь? — донеслось до Степана. — Теперя мучайся с ним, проклятущим…
   Вдруг в голове щелкнул какой-то тумблер, и Степан ВСПОМНИЛ. Ну конечно, как он мог забыть: бородатый мужик не кто иной, как Алатор. Они вышли по тайной тропе к песчаной круче, а теперь спустились вниз. Вспомнил он и историю с хазарскими «охотниками», и как его распяли меж берез… Однако та единственная причина, по которой он находился в столь непростом состоянии, — лютый корень — как это обычно бывает, затерялась в коридорах подсознания.
   «Видимо, я перенес эмоциональный шок, — успокаивал себя Белбородко, — оттого и сумеречное состояние, и провалы в памяти, и непонятная агрессивность. Ну ничего, раз я осознал причину, значит, все уже позади». В этом Степан был не прав — неприятности только начинались. Тому подтверждением стали ближайшие события.
   Он хотел сказать: «Я в порядке», но вместо этого издал какой-то странный свистяще-шипящий звук, выпучил глаза и понес околесицу. Вернее, думал-то он о вполне разумных вещах, а вот наружу вырывалось что-то непотребное, бессмысленный набор звуков:
   — Сумырд ыхый гумбыр!
   Обычно бесстрастное лицо Алатора исказилось гримасой страха. Вой опустился на колени и прошептал дрожащими губами:
   — Прими мою покорность, могучий дух!
   Степан хотел его поднять и протянул руку, но пальцы как-то сами собой собрались в кулак, а рука сама собой распрямилась…
   Вой даже не попытался отклониться.
   — Моя жизнь принадлежит тебе, великий дух, — шептал он, размазывая кровь по лицу, — ты возьмешь ее, когда пожелаешь…
   «Ты что, сдурел? — хотел закричать Степан. — Встань немедленно!» Но тот, кто сидел внутри, видимо, имел свои взгляды на жизнь.
   — Охма троп смуди, — рыкнул он и пнул бедного воя так, что тот упал на спину.
   Да что тут будешь делать! Степан попытался обуздать взбесившееся тело. Как же! Оно продолжало действовать исключительно по собственному почину, ему же, Степану, оставалось только наблюдать будто со стороны за тем, что он же сам и вытворяет, да бояться уголовной ответственности… Она в этих допотопных временах нехитрая — секир башка, и вся тебе ответственность.
   В глазах то темнело, то светлело. И когда темнело, Степан вдруг чувствовал, что он — и не он вовсе, а какое-то чудовище. Бил бедного Алатора дубиной, тот едва успевал закрываться окольчуженными руками; пинал в разные незащищенные места. Вой переносил издевательства стоически, с благоговением шептал: «Дух-медведь, выпусти свою ярость на врагов наших…» Краешком мозга Степан сильно удивлялся насчет духа-медведя, но удивление ничуть ему не мешало мутузить бедного Алатора.
   Когда же в глазах светлело, Степан сильно страдал от стыда и раскаяния. Давали себя знать исконно русские корни — сперва понаворотить делов в бессознательном и темном состоянии, а потом каяться и поносить себя последними словами. Похмельное настроение души, но без головной боли.
   В минуты просветления Белбородко пытался анализировать и рассуждать. А что еще ему оставалось?
   «Конечно, никакой дух тут ни при чем, — думал он, борясь с сильнейшим желанием объясниться с Алатором (все равно язык не послушается), — виной всему сильнейший психоделик со свойствами транквилизатора. Что-то такое припоминаю… Может, для них это дело обычное, а для хилого человека третьего тысячелетия — как палкой по башке. Вот меня и пробрало…»
   Вновь потемнело.
   Белбородко хотел было накинуться на Алатора, но того поблизости не оказалось, вой карабкался по песчаной круче. Песок под ногами осыпался, в такие моменты вой затравленно косился вниз и что-то шептал, наверное, молитву.
   «Вот она, жизнь человеческая, — промелькнуло у Степана, — живешь себе, живешь и вдруг на людей начинаешь кидаться».
   Степан содрогнулся от жуткого рыка, прокатившегося над берегом. Кручу окутала загадочная желтоватая пелена. Из этой пелены вдруг вынырнула здоровенная пятерня и, поймав Алатора за ногу, швырнула на землю. Потом появился сапог. На секунду застыв в воздухе, сапог опустился на Алаторово горло… Вой захрипел. Схватился за голенище, безуспешно пытаясь освободиться. Лицо стало пунцовым, глаза выкатились из орбит…
   «Я же так его убью, — вдруг подумал Степан. — Я?!»
   Посветлело.
   Степан убрал ногу. Алатор тяжело поднялся, принялся спешно копаться за пазухой, то и дело поглядывая на него. Вой вытянул ожерелье — нить, на которую были насажены зубы, когти и куски бурой шкуры, — трясущейся рукой приблизил к Степану:
   — Брат-медведь дал мне защиту. Накажи наших врагов, великий дух!
   Внутри у Степана что-то тяжело заворочалось, заворчало.
   — Грррр, — сказал Степан и оборотил взор на хазарина, который уже уполз по бережку на изрядное расстояние.
   — Правильно, правильно, — изрек Алатор, — вот им, голубчиком, и займись. Да у веси еще татей под сто будет. Авось подмогнешь.
   «Неужто Иван был прав насчет медведя», — пронеслось у Степана в голове. Он вдруг почувствовал, как по всему телу вспучиваются буграми мышцы, как кожа обрастает шкурой, как безудержная животная сила заполняет каждую клетку.
   «Был Степан, да весь вышел», — грустно подумал он напоследок и, неуклюже покачиваясь, медленно пошел на вражьего латника.
* * *
   — Слышь, Чуек, чего это с ним?
   — А я почем знаю.
   Ноги у Гриди жутко застыли, но выходить из воды было боязно — на берегу творилось непонятное.
   Перунов посланец сперва долго бил Алатора, а потом, зарычав как медведь, пошел на хазарина. Степняка было совсем не жалко, да и к Алатору, который не раз крутил Гриде уши, особой любви он не питал.
   — Без нас разберутся, — веско сказал Гридя, — айда, проплывем с полкрика, тама и вылезем. А опосля по верхам обойдем весь да татей бить станем.
   — Мало тебя хузарин потоптал? — клацая зубами от холода, отозвался Чуек.
   — Ты как хошь, — насупился Гридя, — а я за чужими спинами прятаться не собираюсь. Ежели суждено помереть, так помру. А ты, коли перетусил, так и стынь здесь. Може, потом какой девке и сгодишься — водицы поднести али избу подмести.
   Пристыженный Чуек засопел:
   — А чем воевать-то?
   — В бою добудем, — расхрабрился Гридя, — а на первый случай дубинами в лесу обзаведемся.
   — Ладно, давай, — невесело согласился Чуек, — все одно пропадать.
   Вспугнув утиный выводок, потянувшийся от ближних камышей, они поплыли вниз по течению могучей реки.

Глава 6,

в которой Угрим крушит хазар кузнечным молотом
   Угрим отер со лба липкий, застящий глаза пот и опустил окровавленный, местами посеренный вражьими мозгами молот. Тяжело перевел дух. Кваску бы испить, холодненького, ишь как жарит. А на Днепру сейчас благодать, по бережку ивы тенистые, ветер прохладный рябь по воде гонит… Он перевел взгляд на татей. Три степняка остывали на земле, кто с проломленным шишаком, кто с провалившейся до позвоночника грудью, кто со сломанной шеей… Угрим смачно плюнул на ближайшего: — Псу песье!
   Молота было жаль — от тятьки достался. «Теперя железо им не покуешь, потому как осквернился поганой кровью. Теперя им токмо бугаев валить».
   Ништо, Перун простит, Перун завсегда до крови охоч, позволит новый молот в кузне испечь да наделит его своей могучей силой.
   Спина, нажаренная Ярилой, горела огнем. «Эх, не надо было рубаху скидавать, — покачал головой кузнец, — а как не скидавать, когда, по обычаю предков, на смерть одежным негоже иттить».
   Сеча откатилась шагов на тридцать, и вокруг никого из живых не было. Хазары теснили людинов к стенам, чтобы лишить их численного преимущества и перебить всем скопом. Славяне сражались каждый сам за себя, без боевого порядка; окажись они зажатыми между стеной и всадниками, начнется настоящее избиение. «Эх, кабы они действовали все заодно, — подумал Угрим, — встали бы человек по десять спина к спине да рогатинами ощетинились… Небось, поганые-то поостыли бы».
   Тати стояли плотным боевым порядком — между конями не более полусажени. Сквозь такой строй не проскочишь, не зайдешь со спивы, враз облобызаешься с хазарской саблей.
   — Не лезь, дура, не лезь! — закричал кузнец. — Чего гибнуть зазря!
   Его крик потонул в шуме битвы, да если бы и не потонул, все равно ничего бы не изменилось — свой ум-то не приставишь. Мужики дрались по-глупому и гибли по-глупому, потому как разумение у них было куриное. Вон упал Антип, зубоскал и балагур, известный на всю Дубровку длинным и злым языком, — бросился на басурманина, замахиваясь колом, да так и осел с разваленной головой. «Надо было снизу поддеть, — покачал головой кузнец, — да по поножам, а когда тать завизжит, как свинья недорезанная, можно и по хребтине, тогда бы, небось, не так споро он сабелюкой ворочал, да чего уж теперь…»
   Вон Мирон хотел зацепить обухом степняка, повернувшегося к нему боком, и сбросить с седла. Но тот, что был рядом, сверкнул саблей — и по горлу людина расползлась кривая красная ухмылка, голова отвалилась, ударил кровавый фонтан… Угрим тряхнул русыми кудрями и отвернулся.
   А в другой стороне царили мир и безмятежье. Поле было залито солнцем, аж глазам больно. Меж ромашек и одуванчиков наверняка мирно потрескивают стрекозы, пчелы деловито собирают пыльцу, словно не ярится поблизости смерть… Как-то не верилось, что в этот погожий, пахнущий разомлевшими на солнце травами денек придется сложить буйную головушку. Уж больно несправедливо это!
   Угрим мотнул головой, стряхивая наваждение.
   — Довольно тебе прохлаждаться, — прорычал он, — татей бить пора!
   Вокруг него гулял целый табунчик — коней убивать грех. Угрим метнулся к одному и схватил под уздцы. Конь дернулся, заржал, но, получив кулаком по храпу, на время успокоился.
   — У меня не забалуешь, — сказал Угрим и, вынув из-за голенища нож, перерезал подпруги. Седло и потник сползли под копыта. — Вот так оно по-нашему будет, — проворчал кузнец, — без сброи-то сподручнее.
   Похоже, жеребец понимал, какая ему предстоит каторга. Таскать такого громилу на спине — занятие не из приятных!
   Скакун вновь вскинулся, пытаясь вырвать узду из рук великана, заржал.
   — Но-но, опять ты за свое! — Кузнец рванул так, что конь едва не грянулся оземь. — Придется потерпеть, уж не обессудь, родимый.
   Угрим перевалил ногу и взгромоздился на скакуна, похлопал по раздувающимся бокам.
   — Экая ты дохлая кляча, ну ничего, копченого носил — и меня поносишь, чай, не переломишься. — Он ударил пятками в бока, и конь, присев, поскакал в сечу. Ноги кузнеца не доставали до земли всего лишь на пядь.
* * *
   Впереди маячили прикрытые бронями спины. Угрим зло ухмыльнулся: что, и думать про меня забыли, а вот он я, живехонек. Отпустил поводья и, несколько раз прокрутив над головой тяжелый кузнечный молот, запустил в татей. Все равно в конном бою от него мало проку — пока замахнешься, тебя так разделают, что родная мамка не узнает. То ли дело стоя, когда босыми ступнями земдицу чуешь, в ней-то вся сила! Кузнец резко натянул поводья, осаживая коня, и быстро размотал с талии длинную тяжелую цепь с гирькой, величиной с мужицкий кулак, на конце.
   — Вот и добре, небось, супротив такого кистеня не враз сдюжите.
   Молот сделал свое черное дело — врезался в хазарина. Тать вылетел из седла, принялся с воем ползать под копытами. Недолго ползал — из толпы людинов выскочили сразу двое, взметнулись топоры — и враг затих.
   Кузнец засмеялся:
   — Ну как, по вкусу пришлось мое угощение? — И врезал кистенем аккурат по затыльнику другого татя. Хазарин обмяк в седле. Еще бы не обмякнуть — с проломленной-то башкой.
   Один тать было попытался развернуть жеребца, чтобы броситься на Угрима, но получил рогатиной в бок и с воплем вылетел из седла. А те хазары, что были подальше, еще не поняли, что за их спинами возник грозный вой с не менее грозным оружием. Что ж, это только на руку.
   Угрим выкрикнул позорное словцо, прилепил к нему «дышло» и «лешака», уточнил период, в течение которого действо, обозначаемое словцом, должно совершаться, и как оно должно совершаться, и с кем… Получилось довольно грозно, особенно если учесть басовитость голоса и могучесть торса. Оглушив таким образом всяческих зловредных духов, которые без этого обережительного речения вполне могли бы испортить коню шаг, а то и хуже — навести копыто на кротовую нору, — Угрим ударил скакуна пятками и понесся вдоль хазарских спин, орудуя кистенем.
   — Хиловаты шишаки-то, — скалился он, дробя черепа, — ить, как скорлупа ореховая.
   В конном строю образовывались прорехи, в которые, словно вода в лодейную пробоину, тут же устремлялись людины. Разъяренное море обнаженных по пояс человеческих тел захлестывало конников, стаскивало на землю и смыкалось над ними. Всадники, окруженные со всех сторон, оказались совершенно беззащитными. Пока хазарин отмахивался с одного бока, в другой врезалось что-нибудь тяжелое и острое.
   — Навались, мужики, — громовым басом кричал кузнец, — шоб ни один тать не ушел, перебьем всех. Давай, как на покосе, все вместе!
   Впереди один из копченых, почуяв неладное, все же вывел коня из сечи и с визгом понесся на Угрима, благоразумно прикрываясь обтянутым кожей круглым щитом и опустив на лицо личину[25].
   … Хазарин выхватил из саадака, висящего на крупе лошади, сулицу, привстал на стременах и метнул в кузнеца. Угрим пригнулся, но, похоже, копченый метил вовсе не в него. Острие вонзилось в лошадиную грудь. Скакун принялся медленно заваливаться набок… Угрим не стал дожидаться, пока его придавит, быстро перекинул ногу и спрыгнул.
   — Ну что, тать, — хрипло сказал кузнец, покручивая сбоку кистенем, — сам напросился…

Глава 7,

в которой хазары почти одолели славян
   Все могло бы сложиться совсем иначе, если бы у хазар было достаточно стрел и луков. Удача отвернулась от Аппаха, отвернулась еще в Куябе — пока степняки веселились на хмельной братчине, устроенной Истомой в их честь, какой-то выродок залез в воинскую избу и переломал стрелы и сулицы в саадаках хазар, порубил луки. Лишь те немногие из детей тархана, кто держал саадаки в оружной избе, сохранили их содержимое. Аппах понял, что это Истомовых рук дело. Боялся княже степняков, не доверял им, потому и приказал ослабить хазарский отряд. Надо признать, ему это удалось!
   Аппах хмуро смотрел на сечу. Если бы удача благоволила к нему, то селение давно бы обратилось в пепелище. Видно, он сделал что-то не так, и бог, тот, которого хазарин постоянно возил с собой в седельной суме, прогневался. Надо его умилостивить, пока не поздно. Надо окунуть его в горячую молодую кровь.
   Аппах достал вырезанную из обожженного молнией ствола и потому угольно-черную фигурку, поднес к губам и прошептал, но не молитву, а угрозу:
   — Я дам тебе то, что ты хочешь, но за это ты поможешь мне. А если нет, — Аппах приставил к идолу сабельный клинок, — то сам знаешь, что будет. Моим воям не нужен бог, который не может их защитить!