Брат Аирольди, доктор, появился в дверях последним. Зато он был уже совершенно готов и мог хоть сейчас отправляться в дорогу. Он все делал сам, потому что он один был без жены, однако управлялся быстрее остальных. Спал он полуодетым, закутавшись в одеяло, утром готовил себе на скорую руку бутерброды с сыром, пил кофе с молоком прямо с огня и, вооружившись ружьем, вычищенным и приготовленным еще с вечера, выходил из хижины. Сняв очки, он некоторое время близоруко оглядывался вокруг, словно пытался на вкус определить, который час и какая на дворе погода, потом уселся на камень и в ожидании остальных принялся протирать стекла очков. В хижине ворчали и позвякивали ошейниками собаки: следя за приготовлениями людей и догадываясь, что те собираются на охоту за сернами, они волновались, опасаясь, что им придется весь день просидеть на цепи.
   Места, где обитали серны, лежали высоко над долиной, в которой стояла хижина охотников, выше горных пастбищ, куда пастухи гоняли свои отары. Целыми стадами, похожими издали на черные пятна, они носились по крутым сыпучим откосам или, собравшись большими семьями, лежали, греясь на солнышке и дружно, как по команде, поворачивая свои высоко поднятые головы. В те годы в горах водилось множество серн. По утрам они спускались к камням, на которых пастухи рассыпали соль для скота. Возле этих камней их легко было скрадывать.
   В сентябре, как только начинались ветры, пастухи купали своих овец в озере и перегоняли их в долину. Сентябрь уже наступил, и на перебранки у них было не слишком много времени. В прежние годы до начала сентябрьских ветров они по приглашению охотников частенько участвовали вместе с ними в облавах. Так было и в этом году, пока не случилась вся эта история.
   С этого времени отношения между охотниками и пастухами день ото дня становились все напряженнее, и младшая Аирольди, разбуженная среди ночи топотом отары, которую гнали мимо хижины, забивалась поглубже в кровать, на которой спала вместе с матерью. Теперь по вечерам приходилось глядеть в оба и ничего не оставлять на улице.
   Все началось с того, что как-то на подоконнике забыли головку сыра, и она исчезла. Вечером, когда пастухи, возвращаясь с пастбища, как ни в чем не бывало проходили мимо хижины, старший из братьев Аирольди принялся громким голосом выкрикивать угрозы неизвестным ворам.
   Через несколько дней пропал забытый на крыльце патронташ синьора Бонвичино. По поводу этой пропажи тоже было много крика, но прямо обвинить пастухов никто не решался. Поэтому сейчас синьор Бонвичино шагал, прицепив к поясу вместо патронташа хозяйственную сумку, которая болталась у него на животе. За Бонвичино следовал синьор Цауди, который лицом очень смахивал на куницу и был намного ниже своего ружья. Шествие замыкал старший Аирольди, на чем свет стоит честивший собак, которые, увидев, что он уходит без них, подняли лай в тот самый момент, когда, стоя на пороге, он давал женщинам указания насчет обеда и выслушивал их наставления насчет потной спины и холодного ветра. Охотники, поднявшись вверх по тропинке, вскоре скрылись из глаз, а женщины остались возле дома, в своих огромных шляпах, надетых, несмотря на холод и полумрак. Впереди их ждали долгие часы одиночества и грязные – уже грязные! – чашки, которые предстояло перемыть.
   Чтобы добраться до мест, где водились серны, охотникам приходилось делать порядочный конец. Доктор Аирольди, который всегда ухитрялся сохранять свой широченный шаг, оставлял всех далеко позади. Он был нем как рыба и весь превращался в нюх, словно бежал по горячему следу. А вот синьору Бонвичиио очень скоро надоедало идти, он все время норовил свернуть в сторону, блуждал по кустам, вглядывался в кроны деревьев и иногда, не успев отойти от хижины, открывал пальбу, соблазненный каким-нибудь дроздом или сойкой. После этого приятели дружно набрасывались на него с руганью, особенно возмущался врач, который на охоте был дисциплинированнее всех. Подумать только, поднять стрельбу, переполошить всех зверей в горах – и все из-за какой-то пичуги! Теперь с Бонвичино уже не спускали глаз, особенно когда он, сойдя с тропинки и пробираясь напрямик, вдруг начинал озираться по сторонам и запускал руку в свою сумку за патроном, заряженным дробью.
   По дороге обсуждали план охоты, но и тут не обходилось без ссор. Дело в том, что Аирольди-старший вечно что-нибудь придумывал и требовал, чтобы все делали то, что он хочет: одним он приказывал стоять здесь, другим – стрелять оттуда, потом все менял и, если что-нибудь не клеилось, принимался ругать приятелей за то, что те не послушались его советов. Всегда выходило так, что другие хотели охотиться иначе, чем он. Каждому хотелось занять место поудобнее и подбираться к животным такими тропинками, чтобы не обнаружить себя раньше времени, подпустить серн на расстояние выстрела и, таким образом, иметь больше шансов не промахнуться. Но Аирольди приводил всевозможные доводы и добивался того, что часть охотников шла в одну сторону вспугивать животных, часть загораживала им путь с другой стороны, а сам он, оставшись один на один с целым стадом бегущих серн, которых гнали его товарищи, получал полную возможность показать свою удаль, прыгая вверх и вниз по скалам и наполняя ущелья эхом своих выстрелов.
   Пока они охотились вместе с пастухами или горцами из соседней деревни, Аирольди еще можно было кое-как урезонить, отчасти из-за того, что местные жители знали окрестности лучше его, отчасти же просто потому, что он стеснялся устраивать скандалы при посторонних. Но если он шел на охоту с друзьями или вдвоем с каким-нибудь лесным объездчиком или сержантом таможенной стражи – иными словами, человеком неопытным, горе-охотником, ни единого утра не обходилось без ссор.
   Меньше других выходил из себя Цауди, человечек с физиономией куницы, коммерсант, торгующий сельскохозяйственными машинами. Когда становилось ясно, что из-за пререканий с Аирольди охота на серн расстраивается, он командовал себе: "Кругом!", шел домой за своей собакой, и оба, человек и собака, очень довольные друг другом, отправлялись за зайцами. Здесь, в горах, водились зайцы-беляки, но в это время года они были еще серыми, так как зайцы белеют только в пору снегопадов. Преследуемый собакой, беляк забивается в какую-нибудь нору. Синьор Цауди выкуривал его оттуда целыми часами, и все же каждый раз, когда он возвращался домой, в сетке его ягдташа болтался заяц, доставая ушами до самой земли.
   Но в то утро Аирольди-старший сам покинул друзей. Вместо того чтобы, как обычно, обойти одно за другим все ущелья по дороге, пролегавшей посередине склона, он предложил подняться на вершину Шапле и, спускаясь оттуда веером, обследовать сразу всю гору. Эта идея так крепко засела у него в голове, что выбить ее оттуда не было никакой возможности. Внезапно его брат, доктор, который за все время спора не проронил ни слова и шагал впереди всех, выбирая кратчайшую дорогу, остановился у скалы, возвышавшейся над тропинкой, и, обернувшись назад, сорвал с себя шарф, в который был закутан до самого носа.
   – Нет, нет и еще раз нет! – крикнул он, швыряя шарф на землю. – Мы пойдем той дорогой, какой ходим всегда. Если тебе это подходит – хорошо. Не подходит – отправляйся на Шапле, к богу в рай, куда хочешь, и довольно об этом!
   – Да, я поднимусь на Шапле, – отвечал Аирольди-старший, заливаясь краской. – Поднимусь и настреляю столько серн, что охоту на них закроют до конца года!
   – У-у-у! – раздался вдруг чей-то голос.
   Охотники подняли глаза и увидели стадо, ползущее, словно длинное серое облако, по зелени луга, а немного выше – пастухов, которые неподвижно стояли, опираясь на свои высокие посохи и надвинув на глаза широкополые шляпы. Аирольди-старший пошел охотиться один. Тяжело ступая, он начал быстро взбираться по крутому склону. Почти все, что Аирольди знал о горах и повадках серн, ему рассказали пастухи. На охоту они ходили с винтовками образца 91-го года, сохранившимися у них с войны, да и стрелять они были не горазды. Зато все, что касалось животных и окрестных гор, они знали досконально. Можно сказать, именно они и руководили всей охотой.
   Вот и сейчас стадо серн – шестьдесят голов, не меньше – пригнали сюда пастухи, и для этого им пришлось сделать здоровый крюк по склонам с французской стороны. Ясно, что у них были основания обижаться на охотников за ту роль, которую отвел им Аирольди-старший.
   Не переставая злиться, Аирольди в одиночестве поднимался крутой тропинкой, которая вилась по гребню горы. Вдруг кровь снова закипела в нем: стуча по камням своими раздвоенными копытцами, серны устремились в ущелье, лежащее гораздо ниже того места, где стоял охотник. Неожиданно все стадо разом остановилось. Застыли тонкие, как струнки, ноги, тесно прижатые друг к другу спины, изогнутые рога. Но даже в их неподвижности жил отзвук стремительного бега, угадывавшийся в частом дыхании и в напряженно остановившемся взгляде. Но вот грянули выстрелы охотников, и животные огромными прыжками ринулись вниз, к горному ручью, за которым виднелся лес. Некоторые из них, сраженные на бегу пулей, тяжело падали на камни. Но тут от противоположного склона донеслось эхо, такое отчетливое, что можно было расслышать каждый выстрел. Серны, которые были уже почти у леса, испуганные эхом, круто повернули назад и с такой же стремительностью, с какой спускались под уклон, полетели вверх по склону прямо на охотников, которые снова выстрелили, уложив большую часть стада.
   Поздно вечером все обитатели хижины при свете факелов хлопотали вокруг животных, которые лежали на земле, вытянув свои длинные сухие ноги. Охотники делили добычу. Большую часть они оставили для себя, остальное предназначалось местным жителям – пастухам и таможенной страже, смотревшей сквозь пальцы на невольные нарушения границы. Синьора Цауди и синьора Бонвичино руками, пропахшими кровью, нарезали для собак внутренности убитых животных. Неожиданно Аирольди-старший воскликнул:
   – Подумаешь! Кто они такие, эти пастухи? Вот их доля.
   И он указал на самого старого из убитых козлов, плешивого, покрытого паршой, – словом, самую настоящую падаль. Остальные усомнились в справедливости его решения, но на этот раз промолчали. Аирольди опустился на колени, собираясь вырезать окорок у серны, как вдруг у самых его ног, едва не придавив его, тяжело грохнулась туша того самого паршивого козла, которого он предложил отдать пастухам. Козел упал на спину, словно кто-то, раскачав его за ноги, с силой метнул в синьора Аирольди. Было ясно, что сделать это можно только вдвоем. Обернувшись, все увидели накидки пастухов, которые тут же исчезли в темноте.
   Так началась эта ссора. А через несколько дней в деревенском кабачке, судя по всему, произошло нечто серьезное. Случилось это в воскресенье вечером, когда самый молодой из пастухов спустился в долину за покупками. Перед этим Аирольди-старший зачастил по вечерам в деревню. Потихоньку от своих товарищей и женщин он удирал из хижины и делал порядочный конец пешком только для того, чтобы пропустить стаканчик и похвастаться перед солдатами, женщинами и рабочими, возводившими дамбу. Он ходил до тех пор, пока не случилась эта история с молодым пастухом: тогда дело не обошлось без кулаков и разбитых бутылок.
   А на следующий день старый пастух заметил у загона принадлежащую братьям Аирольди собаку по кличке Чилин и своего сына, который подзывал ее, причмокивая языком и протягивая ей какую-то еду. Потом старик увидел, что собака что-то съела.
   – Ты что, с ума сошел? – крикнул он сыну. – Знаешь, что нам за это будет? Они же все пастбища отравят!
   Завернув в одеяло собаку, у которой уже начиналась рвота, он на руках отнес ее в хижину охотников и сказал им, что пес съел отравленную приманку для мышей. Доктору Аирольди удалось спасти собаку. Что касается его брата, то он счел этот случай предупреждением.
   С этого дня охотники перестали даже здороваться с пастухами и ходили охотиться одни, тем более что теперь они уже знали, где водятся серны. Во всяком случае, Аирольди-старший был уверен в себе и полагал, что знает абсолютно все. В это утро, спускаясь с Шапле, запыхавшийся Аирольди разглядел в глубине долины десяток настороженных серн Воздух был прозрачен, и охотник видел их совершенно отчетливо. Не растерявшись, он сразу отступил назад, решив испробовать один прием, о котором не раз слышал от пастухов. Он выбрал длинный прямой шест, укрепил на нем свой плащ, сверху повесил шляпу и установил его на самом виду, на гребне между камней. Серны тревожно замерли и, приподняв переднюю ногу, повернули головы в сторону внезапно возникшего наверху темного предмета, ожидая, что он вот-вот двинется на них. А охотник в это время уже бежал по тропинке, спускавшейся в соседнюю долину, ниже того места, где стояли серны.
   С помощью этой уловки он скоро оказался в тылу стада и незаметно подобрался к нему так близко, что мог стрелять, не опасаясь промахнуться. Выстрелив дуплетом, он свалил одну серну, но из второго ствола дал промах. Однако ему удалось быстро перезарядить ружье, ранить еще одну серну, которая с громким блеянием заковыляла вниз, а затем, прежде чем стадо успело скрыться из виду, уложить и третью.
   Он оставил всех трех животных лежать на камнях и побежал за подкреплением, окрыленный необычайной удачей, готовый кричать о ней хотя бы этим безлюдным ущельям.
   Добравшись до пастбища, Аирольди увидел стадо и одинокую фигуру пастуха. Забыв обо всем, одержимый лишь желанием похвастать, он крикнул:
   – Троих уложил! Три козла, здоровенные – во! Один скрылся! У Черной Скалы. Бегите за подмогой, иначе не дотащим!
   Пастух глядел куда-то в сторону и, казалось, тихо разговаривал со своей собакой. Аирольди, пыхтя, бежал к нему.
   – Хотите подработать? – проговорил он, отдуваясь. – Захватите шесты и веревки, отправляйтесь к Черной Скале и перенесите к нашему дому трех серн.
   – Я тут один, – возразил пастух, – и должен присматривать за овцами. Позовите других.
   – А где остальные?
   – Они-то? Они внизу, у сгоревшей хижины. Дрова собирают.
   Распугивая по дороге овец, Аирольди прямо через пастбище помчался вниз по склону. Через четверть часа он уже стоял около сгоревшей хижины, но тут не было ни души. Тогда он побежал назад, вверх по склону. Наконец вдали показалась отара и пастухи, которых теперь было уже двое.
   – Эй! – крикнул Аирольди. – Там никого нет! Ему что-то ответили, но он не понял ни слова.
   – А товарищи мои в какую сторону пошли? – снова закричал он.
   Пастухи промычали что-то вроде "туда! туда!" и, подняв свои посохи, указали куда-то вниз.
   Аирольди пробегал полдня. Когда же под вечер он вместе с товарищами и группой местных жителей вернулся на то место, где застрелил своих серн, то ему пришлось кружить еще не меньше часа только затем, чтобы убедиться, что это именно то самое место, а заодно и в том, что его добыча исчезла. Потом ему удалось отыскать клочки шерсти и следы крови. Только после этого все, наконец, поверили, что три серны не были плодом его фантазии.
   У лесных объездчиков и в казарме таможенной стражи он в конце концов перессорился со всеми, так как хотел, чтобы с ним сию же минуту пошли к загону пастухов, захватили их с поличным и арестовали.
   – Это еще неизвестно, где сейчас ваши серны, – ответил ему сержант. – Разве их найдешь в этих лесах? Да и пастухи по ночам не сидят на месте.
   – Я тоже могу ночью не сидеть на месте! – бросил Аирольди и вышел из таможни.
   С наступлением темноты он привязал собак и, сунув в ягдташ мешочек с мышьяком, вышел из хижины. При свете луны он всю ночь бродил по пастбищам и, широко размахивая рукой, раскидывал что-то по земле.
   На следующее утро он первым вышел из дому. Дождя не было; по траве шел след. Со стороны загона никто не показывался. Позже мимо хижины прошел старый пастух.
   – Не поздно вы сегодня выгоняете-то? – поинтересовался Аирольди.
   Старик махнул рукой в сторону долины.
   – Нынче мы не пасем, – ответил он. – Вымыли овец в озере и теперь пойдем вниз.
   По тропинке с блеяньем тянулись овцы, дрожащие от холода и белые как снег.
   Из-за скалы, как раз над тропинкой, выглянула маленькая серна, как видно, отбившаяся от стада, которое Аирольди распугал накануне у Черной Скалы. Она посмотрела на озеро, на овец, на хижину охотников, над которой поднимался столбик дыма, на младшую Аирольди, развешивавшую белье, на ее отца, стоявшего на пороге, на медленно удалявшегося пастуха и, рассмотрев все как следует, исчезла. И о том, что здесь произошло, не узнал ни один из людей.
 

Синьора Паулатим.
Перевод А. Короткова

 
   Через каждые шестьдесят секунд напряженно замершие черные стрелки всех городских часов комариным скачком разом перепрыгивают на следующую минуту. Хоп! Квадратные глаза часов с бегущими цифрами быстро опускают веки, а внизу загорается следующая цифра. Хоп! Размеренно и внезапно, словно икота, вспыхивает зеленый сигнал светофора, и десятки подошв нажимают на стартеры. Хоп! К островкам остановок причаливают площадки трамваев, и подножка у двери отбивает столько коротких металлических ударов, сколько ног обрушивается на нее сверху. Хоп! Хоп! Хоп!
   Крутятся вращающиеся двери банков, и из стеклянных створок аквариума бесконечной каруселью выплывают рыбы в шляпах и пальто. Вода еще размывает выплеснутую в раковину коричневую кашицу нерастаявшего сахара, а войско чашечек уже марширует под дымящимися клювами кофейных автоматов и снова выстраивается на блестящем гласисе стойки. Пока автомобили направляют свои морды к ближайшему светофору, следующий светофор уже меняет красный на зеленый, и тот, что за ним, – тоже, и так один за другим, вплоть до последнего, в самом конце улицы, куда никому не удается добраться прежде, чем при новой вспышке красного не прокатится по всей колонне судорога, заставляя подошвы прижимать до отказа тормозные педали. Солнечные лучи рассекают пыльный воздух и режут улицу на ломти. Синьора Паулатим выходит из машины перед "Фармацевтическим производством Паулатим С. А.".
   Фуражка шофера взлетает над крышей автомобиля.
   – Прикажете подождать, синьора Паулатим?
   – Да, Аттилио… Спасибо, Аттилио.
   В стеклах входной двери отражение тротуара склоняется все ниже, освобождая место отражениям киоска и бензоколонки. Подошвы под столиком швейцара, торчащие почти вертикально, опускаются и становятся на пол.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро, Констанцо!
   Посыльный кидается отворять стеклянную дверь парадной лестницы.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   Но она, бросив: "Доброе утро!", толкает дверь, ведущую во двор. Дверь на пружине. Пружина натягивается, как лук, и выбрасывает синьору Паулатим на свет, в шум. Она, как всегда, избегает заходить в залы и салоны магазина и в помещения дирекции, бархатящиеся коврами и поблескивающие в полумраке полированным красным деревом и майоликой, предпочитая пройти по работающим цехам.
   По воздуху, направляясь к грузовику, плывут ящики. Под ящиками – полусогнутые в коленях ноги в поношенных брюках. Ноги спешат вперед мелкими частыми шажками, чуть ли не бегом. Из темноты гремящего голосами чрева грузовика высовываются огромные голые руки.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Ящики нагибаются, словно кланяясь, но в то же время удобнее устраиваются на неустойчивых ногах, которые, семеня, бегут дальше.
   – …утро… ньора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Стекла склада дробят уличный свет и трясутся от грохота молотков. Шляпки гвоздей, кончики пальцев, молотки порхают в воздухе, встречаясь над краями ящиков.
   – Пам! Пам! Пам! Доброе утро… Пам! Синьо… Пам! Пам!.. латим! Пам!
   – Доброе утро!
   До цеха упаковки пакеты скачут по воздуху. Каждый прыжок – маленькая парабола, из одних рук – в другие. Каждые руки, как клещи, зажимают пакет и швыряют дальше, словно катапульта.
   – Хоп! Доброе утро, синьора Паулатим! Хоп! Доброе утро, синьора! Хоп!
   – Доброе утро… Доброе утро.
   На столах упаковочного цеха в центре каждого листа бумаги то и дело вырастает пирамида из двух женских рук и трубочек в картонных футлярах. Раз-два – руки отлетают, и остается ровный куб из коробочек, который по мановению женских рук тотчас же исчезает в пакете. Раз – края бумаги поднимаются, складываются и заклеиваются фабричной маркой "Компрессы Паулатим".
   – Доброе утро, синьора Паулатим! Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Белые шапочки склонились над лентой, по которой движутся трубочки, упакованные в картонные футлярчики, трубочки без пробок, трубочки, не выложенные ватой, пустые трубочки, ожидающие свои двенадцать компрессов, трубочки, на которые еще не наклеены этикетки "Паулатим". И по ту и по другую сторону фигуры работниц напряженно-прямы и неподвижны. Только надзирательница расхаживает, наблюдая за каждой бригадой, и только она говорит за всех:
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   У автоклавов, неподвижных, как слоны, и распираемых изнутри какой-то неведомой силой, дрожат только стрелки, трепещущие красными рыбками за стеклянными крышками манометров. Пресс фасовочной машины ударяет, подпрыгивает и снова ударяет по движущейся ленте пасты. До пресса паста ползет сплошной однородной массой, за ним, до конца ленты, где сбрасываются готовые компрессы, – разрезанной на кружочки. Тончайшая пыль отсасывается и уносится прочь, и все же в воздухе постоянно висит удушливое облако – правда, обладающее всеми медицинскими достоинствами компрессов.
   – Ауфф! Ауфф! Доброе, утро, синьора… Ауфф!.. Паулатим!
   – Добр… ффф…
   Пассажирский лифт, поднимаясь, выскакивает на чистый, почти горный воздух.
   – Не угодно ли присесть, синьора Паулатим?
   – Спасибо.
   Под мягкое арпеджио счетных машин развертываются рулончики бумаги, усыпанные созвездиями цифр.
   – Доброе утро, синьора Паулатим, доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Под пулеметный треск машинок с валиков ползут листы, чернеющие густыми строчками.
   – Доброе утро, синьора Паулатим! Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   За дверью с надписью "Личный секретарь ком. Паулатим" над покинутой пишущей машинкой, словно белый флаг, развевается недописанное письмо.
   "Без доклада не входить" поворачивается на девяносто градусов, и синьора Паулатим видит мужа в объятиях секретарши.
   – Ах! Негодяй!
   – Да нет же! Оттавия! Подожди! Я…
   Дверь захлопывается. "Без доклада не входить" срывается с гвоздя и грохается об пол.
   Барабанная дробь пишущих и счетных машинок, не умолкая, тянется, словно густая изгородь, непроницаемая для остальных звуков.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Лифт проваливается в свою шахту.
   – Уже обратно, синьора Паулатим?
   – Всего доброго!
   Фасовочная машина неутомимо выбивает компрессы и приступы кашля.
   – Ауфф! Всего доброго, синьора Паулатим!.. Ауфф!
   Бегут трубочки, лежа, стоя, лежа, стоя.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   С сухим хрустом свертывается бумага пакетов.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Скачут по воздуху пакеты.
   – Хоп! Хоп! Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Молотки бомбардируют гвозди.
   – Пам! Пам! Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Ящики семенят к грузовику.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Подошвы швейцара от неожиданности не могут принять горизонтального положения и успевают только растерянно качнуться вперед.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Дверца машины уже распахнута.
   – Слушаю, синьора Паулатим.
   – Домой, быстро!
   Светофоры, зеленые и красные, зеленые и красные, бессмысленные обрывки картин, застывших и убегающих, – все теряет и вновь обретает форму вместе с каждой набегающей и соскальзывающей вниз жемчужиной слепой ярости, а дорога бежит, бежит сквозь ломти света и тени, и вот, наконец, литые ворота "Виллы Оттавия" распахиваются после третьего сигнала клаксона.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Шланг на газоне осторожно орошает траву.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Давая дорогу колесам, шарахаются по гравию аллеи грабли.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Вниз с террасы галопируют по коврам выбивалки.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Полумрак вестибюля расчерчен каннелюрами колонн, как красно-белая лакейская ливрея.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Звякает хрусталь на столе, сервируемом горничными.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   Тряпка поломойки протягивает и стирает радужную полосу на мраморе лестницы.
   – Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Доброе утро!
   В комнате аккуратное супружеское ложе аккуратно покрыто вышитым покрывалом. Здесь – успокоение.