Но очки открыли ему и другое, дотоле совершенно неведомое царство – царство ночи. Ночной город, до сих пор всегда окутанный бесформенными облаками мрака, испещренный разноцветными пятнами света, теперь наполнился ясно очерченными деталями, стал отчетливым, объемным. Фонари обрели резкие границы, неоновые рекламы, прежде тонувшие в туманном сиянии, сейчас четко скандировали каждую букву. Однако главная прелесть ночи заключалась в том, что все предметы сохраняли тот ореол неопределенности, которую стекла очков бесследно отнимали у них при свете дня. Иногда у Амилькаре даже возникало желание вынуть очки, и лишь спустя некоторое время он спохватывался и вспоминал, что уже давно надел их. Ночью ощущение полноты никогда не компенсировало ту неудовлетворенность, которая заставляла его снова и снова без устали вкапываться в глубокие рыхлые пласты ночного мрака. Он поднимал глаза, и высоко над улицей, над домами, раздробленными желтыми окнами, которые обретали, наконец, прямоугольную форму, открывалось звездное небо, и он вдруг обнаруживал, что звезды вовсе не похожи на припечатанные к небосводу бесформенные пятна, вроде раздавленных яиц, а скорее напоминают собой разделенные бесконечными пространствами крошечные дырочки, из которых выглядывают ослепительные иголочки света.
   Эти новые неустанные мысли о том, каков же на самом деле окружающий его мир, переплетались у него с мыслями о том, каков же теперь он сам; и причиной этих мыслей были очки. Амилькаре Карруга не привык обращать на себя слишком иного внимания, однако, как это сплошь и рядом случается со скромными людьми, был до чрезвычайности привержен к своему привычному образу жизни. Сейчас он перешел из категории людей без очков в категорию людей в очках. На первый взгляд это пустяк, в действительности же – скачок, громадная перемена. Ведь, как там ни говорите, а если, к примеру, кто-то малознакомый старается описать вас, он прежде всего скажет: "Ну да этот, в очках!" Таким образом выходит, что второстепенная особенность, которая еще пятнадцать дней назад у тебя начисто отсутствовала, вдруг становится главным твоим атрибутом, оказывается твоей сущностью. Это можно, если хотите, назвать глупостью, но тем не менее Амилькаре несколько удручало, что он так внезапно стал "человеком в очках". Но главное было не в этом. Главным была мысль, что и ты сам и все, что к тебе относится, – чистейшая случайность, подверженная любым изменениям, что ты мог бы быть совсем другим, и это ни для кого бы ничего не значило. И стоит таким сомнениям закрасться тебе в душу, стоит ступить на эту дорожку, и она прямехонько приведет тебя к мысли о том, что вообще безразлично, существуешь ты на свете или нет. А отсюда один шаг до отчаяния. Поэтому Амилькаре, когда ему пришлось выбирать оправу для своих очков, инстинктивно остановился на самой тоненькой, почти совсем незаметной, представлявшей собой пару тонких серебряных планок, к которым снизу были прикреплены голые стекла, соединенные таким же тоненьким мостиком, который опирался на переносицу. Некоторое время все было терпимо. Потом он вдруг заметил, что совсем не так уж счастлив. Если ему случалось невзначай взглянуть в зеркало и увидеть там себя в очках, он испытывал живейшую антипатию к своей физиономии, как будто это была физиономия некоего субъекта, с которым у него никогда не было ничего общего. И как ни странно, именно из-за того, что он носил такие скромные, легкие, почти женские очки, он больше чем кто-либо был похож на "человека в очках", на одного из тех, кто всю жизнь носит очки и до того сросся с ними, что их теперь просто не замечает. Эти очки стали частью его физиономии, слились с ней, и чем дальше, тем больше стиралась естественная разница между тем, что было его лицом – пусть самым заурядным, но все-таки лицом! – и тем, что являлось посторонним телом, изделием промышленности.
   Он не любил их, и они не замедлили упасть и разбиться. Он купил новые. На этот раз его выбор был прямо противоположным: он заказал очки в черной пластмассовой оправе, которая окружала стекла бордюром толщиной в два пальца и заканчивалась толстенными шарнирами, торчавшими над скулами, как шоры у лошади. От шарниров отходили еще более массивные дуги, такие громоздкие, что уши отгибались под их тяжестью. Это были не очки, а что-то вроде полумаски, скрывавшей половину его лица. Но за ними он чувствовал себя самим собой. Теперь ни у кого не возникало сомнений, что он – одно, а очки – нечто совершенно другое, существующее само по себе, теперь было ясно, что только случай заставляет его носить очки и что без очков он совсем другой человек. И он снова стал счастлив, настолько, насколько позволяла его натура.
   Примерно в это время Амилькаре Карруга пришлось отправиться по делам в город В. В этом городе он родился, там прошла его юность, но вот уже десять лет как он переехал в другое место и с тех пор наведывался в родной город лишь случайно, все реже и реже, а в последние годы и вовсе ни разу туда не заглядывал. Кому не известно, как это бывает? Оторвешься от места, где прожил много лет, а потом, оказавшись там после долгого перерыва, чувствуешь себя растерянным, словно попал в чужой город. И тут ты замечаешь, что эти тротуары, эти люди, эти разговоры в кафе либо должны быть для тебя всем, либо не смогут уже стать для тебя ничем: нужно жить ими изо дня в день, а иначе, оторвавшись, ты уже не сумеешь вернуться к ним, и даже мысль о том, чтобы после долгого перерыва вновь войти в прежнюю жизнь, становится упреком совести, и ты отгоняешь ее. Словом, Амилькаре Карруга перестал искать случая побывать в В., когда же такие случаи все-таки представлялись, он первое время без малейшего огорчения упускал их, а под конец стал просто избегать. Кроме того, с некоторых пор его антипатия к родному городу объяснялась, помимо описанного выше душевного состояния, еще и той неприязнью ко всему на свете, которую он впоследствии связывал со своей все возраставшей близорукостью. Зато теперь, после того как очки совершенно изменили его настроение, он обеими руками ухватился за предложение съездить в В. и немедленно отправился в путь.
   Сейчас В. предстал перед ним совсем не таким, каким казался во время его предыдущих поездок. И не только из-за тех перемен, которые произошли в самом городе. Город, конечно, очень изменился – там и тут встречались новостройки; магазины, кафе, кинотеатры стали теперь совсем другими, подросла новая, какая-то непонятная молодежь, а уличное движение увеличилось по крайней мере вдвое. Но все это новое только подчеркивало и делало более заметным старое. Словом, Амилькаре Карруга впервые удалось увидеть город теми глазами, какими он глядел на него еще в детстве, как будто он уехал отсюда только вчера. В очках он видел бесконечное множество незначительных подробностей, например, какую-нибудь решетку или окно, вернее, теперь он сознавал, что видит их, что сам выбирает их среди всех прочих предметов, в то время как раньше он просто скользил по ним взглядом. А о лицах и говорить нечего: вот знакомый газетчик, вот адвокат, одни постарели, другие и так и сяк. В В. у Амилькаре Карруга не осталось никого из родных, и круг его друзей тоже давно уже распался, зато знакомых у него здесь было великое множество. Впрочем, в таком маленьком городишке, каким был В. в те времена, когда там жил Амилькаре, просто не могло быть иначе: там все знали друг друга хотя бы в лицо. Сейчас население В. увеличилось, потому что сюда, как и во все прочие центры привилегированного севера, стекались переселенцы с юга, и большинство лиц, встречавшихся Амилькаре, были ему незнакомы. Но именно поэтому ему было особенно приятно с первого взгляда отличать старожилов и, глядя на них, вспоминать разные случаи, прозвища, отношения, связывавшие этих людей.
   В. принадлежал к числу тех провинциальных городков, где в обычае по вечерам прогуливаться по главной улице. Этот обычай существовал еще в те времена, когда там жил Амилькаре, и сохранился в неприкосновенности и по сегодняшний день. Как часто бывает в таких случаях, из двух тротуаров один был забит фланирующей публикой, а другой почти свободен. В свое время Амилькаре с друзьями из какого-то чувства противоречия всегда ходил по менее людной стороне, подмигивая и кивая оттуда девушкам на противоположном тротуаре и перекидываясь с ними шутками. Сейчас Амилькаре чувствовал себя точно так же, как тогда, даже, может быть, еще более возбужденным: он принялся расхаживать по своему тротуару, разглядывая проходящих мимо людей. На этот раз, встречая знакомых, он не испытывал прежней неловкости, наоборот, эти встречи развлекали его, и он каждый раз спешил поздороваться первым. Кое с кем он был бы не прочь остановиться и поболтать, но главная улица В. была устроена таким образом, что об этом нечего было и думать. Тротуары были узки, толпа напирала сзади и не давала остановиться, а уличное движение усилилось настолько, что теперь уже нельзя было, как в былое время, разгуливать чуть ли не посредине мостовой и переходить улицу где вздумается. Иными словами, он не мог двигаться свободно и должен был либо уж следовать по течению, которое несло его вперед то слишком быстро, то очень медленно, либо с трудом продираться сквозь толпу, так что, встретив знакомое лицо, он едва успевал кивнуть, прежде чем это лицо исчезало, и иногда он даже не был уверен, что видел его.
   Вот он почти нос к носу столкнулся с Коррадо Страцца, своим школьным товарищем и постоянным партнером по бильярду. Амилькаре улыбнулся ему и приветственно махнул рукой. Коррадо Страцца посмотрел на него долгим отсутствующим взглядом, отвел глаза и, не остановившись, прошел мимо. Неужели он не узнал его? Правда, времени прошло немало, но Амилькаре Карруга хорошо знал, что почти не переменился с тех пор. За это время он делал все возможное, чтобы не растолстеть и не облысеть, а лицо его едва ли могло измениться до неузнаваемости. А вот учитель Каванна. Амилькаре с самым почтительным видом отвесил ему легкий поклон. Учитель сперва машинально ответил на приветствие, потом остановился и растерянно посмотрел по сторонам, будто надеясь увидеть кого-то еще. И это учитель Каванна! Тот самый, который славился своей способностью на всю жизнь запоминать лица, единственный в городе учитель, помнивший не только физиономии всех своих многочисленных учеников, их имена и фамилии, но даже все их отметки за каждую четверть! Наконец нашелся человек, который поздоровался с Амилькаре. Им оказался Чиччо Корба, тренер их футбольной команды. Однако, поздоровавшись, он вдруг растерянно заморгал глазами и принялся насвистывать с видом человека, который вдруг заметил, что по ошибке ответил на приветствие постороннего лица, адресованное кому-то другому.
   Амилькаре понял, что его никто не узнает. Очки, позволившие ему видеть окружающий мир, эти очки в громоздкой черной оправе, сделали его невидимым. В самом деле, кому может прийти в голову, что за этим подобием маски скрывается Амилькаре Карруга, уже давным-давно не живущий в В.? Разве кто-нибудь ждал его здесь? И не успел он мысленно прийти к этому заключению, как показалась Иза Мария Бьетти. Она была с подругой и шла ему навстречу, разглядывая витрины. В следующую секунду Амилькаре подошел к ней вплотную. Он готов был уже сказать ей: "Иза Мария", но у него перехватило дыхание, а Иза Мария Бьетти, задев его локтем, сказала, обращаясь к подруге: "Теперь как раз так и носят…" – и прошла мимо.
   Даже Иза Мария Бьетти не узнала его. И тут он вдруг понял, что приехал сюда только ради Изы Марии Бьетти, что только ради Изы Марии Бьетти решил навсегда покинуть В. и столько лет жил вдали от него, что все, все, что случалось в его жизни, и вообще все на свете было только ради Изы Марии Бьетти. И вот он, наконец, снова увидел ее, их взгляды встретились, и Иза Мария Бьетти его не узнала. Он был до того взволнован этой встречей, что даже не заметил, изменилась она или нет, пополнела ли, постарела ли, осталась ли такой же привлекательной, как прежде, стала ли менее привлекательной или, наоборот, еще привлекательнее. Он увидел только, что это была Иза Мария Бьетти и что Иза Мария Бьетти его не заметила.
   Он дошел до того места, дальше которого гуляющие обычно не заходили. Здесь у кафе, где продавали мороженое, или немного дальше, у стоявшего особняком киоска, людской поток поворачивал и тек обратно, только на этот раз уже по другой стороне тротуара. Амилькаре Карруга тоже повернул и пошел назад. Он снял очки. В ту же минуту мир снова расплылся, стал туманным и пресным, и сколько Амилькаре ни всматривался в этот туман, сколько ни таращил глаза, ему ничего не удалось из него выудить. Не то чтобы он совсем никого не видел и не мог узнать, нет. В тех местах, где было посветлее, он почти узнавал то одно, то другое лицо, но каждый раз его не оставляло сомнение: действительно ли это тот человек, за которого он его принимает. Кто-то из идущих ему навстречу кивнул головой, возможно здоровались именно с ним, но Амилькаре не разобрал, кто этот прохожий. Вот прошли еще двое и тоже поздоровались. Он машинально ответил, хотя понятия не имел, кто они такие. Кто-то с другого тротуара крикнул ему:
   – Привет, Карру!
   По голосу это мог быть некий Стельви. Амилькаре с удовлетворением отметил, что его все-таки узнают, что кое-кто еще помнит его. Однако удовлетворение было относительным, потому что он даже не видел, кто эти люди, и ни одного из них не мог узнать. В памяти у него всплывали разные лица, заслоняли друг друга, путались, но это не трогало его: ведь, по совести говоря, все эти люди были ему безразличны.
   – Добрый вечер! – повторял он время от времени, когда замечал, что кто-то кивает ему.
   Вот этот, который только что поздоровался, должно быть, Беллинтузи… или Карретти, а может быть, Страцца. Если это был Страцца, то с ним можно было бы немного поболтать. Но Амилькаре уже ответил ему, и ответил чересчур поспешно, а потому, подумав, решил, что будет гораздо естественнее ограничиться обычным приветствием, каким обмениваются на ходу.
   Однако Амилькаре неспроста все время оглядывался по сторонам: он старался, конечно, снова увидеть Изу Марию Бьетти. Иза Мария Бьетти была в красном пальто, поэтому он мог заметить ее еще издали. Некоторое время он шел за одним таким пальто, пока, перегнав его, не убедился, что это не она. А тем временем навстречу ему попались еще два красных пальто. В этом году многие носили красные демисезонные пальто. Например, первой, кого он встретил в таком пальто, оказалась Джиджина из табачной лавочки. Поэтому, когда какая-то женщина в красном пальто первой поздоровалась с ним, он сразу решил, что это Джиджина, и ответил ей с ледяной вежливостью. Но уже в следующую минуту его охватило сомнение. Что, если это была вовсе не Джиджина из табачной лавочки, а Иза Мария Бьетти? Хотя, с другой стороны, разве можно спутать с Джиджиной Изу Марию Бьетти? Наконец, Амилькаре повернулся и быстро пошел назад, желая убедиться в том, что не ошибся. И почти тотчас же встретил Джиджину. На этот раз это была, бесспорно, она. Но если Джиджина уже шла обратно, то как же она успела так скоро дойти до конца улицы и снова очутиться здесь? Или она повернула раньше? Теперь он совершенно ничего не понимал. Если с ним поздоровалась Иза Мария, если именно ей он ответил с такой ледяной вежливостью, то и его поездка сюда, и его ожидание, и все прожитые им годы были бесполезной тратой времени. Амилькаре ходил взад и вперед по своему тротуару, то надевал очки, то снова снимал их, то здоровался со всеми своими знакомыми, то лишь отвечал на приветствия туманных, безликих теней.
   С противоположной стороны, за тем местом, где гуляющие поворачивали обратно, улица еще немного шла по городу, потом внезапно выходила из него, становилась неширокой аллеей, пролегавшей между двумя рядами деревьев, спускалась в ров и разветвлялась на несколько тропинок, которые, поплутав в кустарнике, терялись в полях. Когда-то по вечерам сюда приходили те, у кого была девушка, и те, кто был одинок. Первые шли сюда, чтобы погулять, и ходили под ручку, вторые – чтобы стать еще более одинокими, посидеть на скамейке и послушать пение кузнечиков. Амилькаре Карруга вышел из толпы гуляющих и двинулся дальше по улице. Город разросся и в эту сторону, но не слишком. Все было как прежде – скамейки, ров, кузнечики. Амилькаре Карруга присел на скамейку. Из всего пейзажа ночь оставила только длинные полосы черной тени. Здесь уже было все равно, в очках ты или без очков. Амилькаре Карруга сидел и думал, что радость, которую принесли ему очки, наверно, последняя в его жизни, да и она уже кончилась.
 

Случай с пассажиром

 
   Федерико В., житель одного из городов северной Италии, любил римлянку Чинцию У. Каждый раз, как только ему позволяли дела, он садился в поезд и ехал в столицу. Давно уже привыкнув экономить каждую минуту и в работе и в удовольствиях, он всегда путешествовал ночью, последним поездом, которым в будние, непраздничные дни мало кто ездил. Благодаря этому он почти всегда имел возможность лечь на диванчик и спать всю дорогу.
   Дни, которые Федерико проводил у себя в городе, были заполнены нервозным ожиданием, как у транзитного пассажира, который в промежутке между двумя поездами бегает по своим делам, но при этом постоянно держит в памяти железнодорожное расписание. Зато когда наступал, наконец, день отъезда, когда все дела были уже сделаны и он с дорожным саквояжем направлялся на станцию, в эти минуты все его существо пронизывало чувство глубокого умиротворения, которое нисколько не нарушалось спешкой и боязнью опоздать на поезд. Казалось, будто вся эта станционная суетня (вернее, теперь, в этот поздний час, уже последние ее конвульсии) вместе с ним успокаивается и входит в нормальную колею. Все здесь словно затем и существовало, чтобы угождать ему, чтобы, подобно упругим резиновым дорожкам на полу станционного зала, придавать стремительную легкость его шагам, и даже всяческие препятствия – очередь у единственного открытого окошка билетной кассы, когда до отправления поезда остались считанные минуты, категорический отказ кассирши разменять крупную бумажку, отсутствие мелочи в газетном киоске, – даже они, казалось, существовали исключительно для того, чтобы доставить ему удовольствие смело броситься им навстречу и преодолеть их.
   Нет, он совсем не хотел, чтобы каждый встречный заметил его настроение – он был человеком сдержанным и вовсе не стремился как-то выделяться среди этих многочисленных прибывающих и отъезжающих пассажиров, каждый из которых, подобно ему, был в пальто и с дорожным чемоданчиком в руках, – и все-таки он чувствовал, что его как будто несет на гребне волны: ведь он мчался к Чинции.
   Федерико шел, опустив руку в карман пальто и играя лежавшим там телефонным жетоном. Завтра утром, выскочив из поезда на римском вокзале Термини, он с этим жетоном в руке тотчас же побежит к ближайшему автомату, наберет номер и скажет: "Дорогая, знаешь, я приехал…" И он сжимал в руке этот жетон, словно величайшую в мире драгоценность, единственный вещественный залог того, что ожидает его по приезде.
   Дорога стоила немалых денег, а Федерико был небогат. Если имелись свободные купе в мягком вагоне второго класса, он покупал билет во второй класс. Вернее, он всегда покупал билет во второй класс, а если оказывалось, что вагон полон, разрешал себе перейти в первый и платил контролеру разницу в цене. Поступая таким образом, он наслаждался сознанием своей экономности (ибо если ему и приходилось платить за место в первом классе, то делал он это не сразу, а в два приема, и не по доброй воле, а в силу необходимости, и поэтому чувствовал себя менее удрученным), с удовольствием отмечал, что может извлекать кое-какую пользу из своего житейского опыта, и радовался ощущению полной свободы, возможности поступать и думать, как ему заблагорассудится.
   Как это иногда случается с людьми, чья жизнь во многом зависит от других и тратится на мелкие житейские дела, Федерико постоянно стремился к внутренней сосредоточенности и все время пытался как-то защититься от всего, что нарушало это состояние. И действительно, ему достаточно было самой малости – комнаты в гостинице, отдельного купе в вагоне, – чтобы весь окружающий мир пришел в полную гармонию с его душевным состоянием. Ему сразу же начинало казаться, что все создано специально для него, что железные дороги, опутавшие полуостров, построены только затем, чтобы с триумфом доставить его к Чинции.
   В тот вечер даже вагон второго класса был почти пуст. Все складывалось как нельзя более благоприятно. Зная по опыту, что опаздывающие пассажиры, прыгающие в поезд в последнюю минуту, обычно проскакивают мимо первых купе, Федерико В. остановил свой выбор на одном из них, совершенно пустом, расположенном не над самыми колесами, но и не слишком далеко от выхода. Охрана места, необходимого для того, чтобы иметь возможность прилечь и соснуть в дороге, производится незаметными психологическими средствами. Федерико знал эти средства и применял их все без исключения.
   Так, например, войдя в купе, он задергивал дверные занавески. На первый взгляд это действие может показаться совершенно излишним, однако целью и тут является психологическое воздействие. Перед задернутой занавеской пассажир почти всегда испытывает какую-то невольную робость, и если находится хоть одно открытое купе, то он предпочитает устроиться в нем, даже если там уже сидят двое или трое пассажиров. Свой саквояж, пальто, газеты Федерико раскладывал с таким расчетом, чтобы они заняли все места напротив и рядом с ним. Это еще один незамысловатый прием, правда, прием запрещенный и как будто совершенно бесполезный, но тем не менее иногда приносящий пользу. При этом Федерико вовсе не стремился создать впечатление, будто все места заняты: подобная уловка шла бы вразрез с его гражданской совестью, его искренней натурой. Ему только хотелось придать купе такой вид, чтобы при беглом взгляде оно казалось загроможденным и непривлекательным, не больше.
   Но вот, наконец, Федерико уселся на свое место и облегченно вздохнул. Он по опыту знал, что стоит ему очутиться в такой обстановке, где каждая вещь не может не стоять на своем месте, в обстановке, которая всегда одинакова, безлика, лишена всяких неожиданностей, и он сразу же станет спокойным, уверенным в себе, и мысли его потекут легко и свободно. Вся его жизнь проходила среди сумятицы, и царивший сейчас вокруг бесстрастный, равнодушный порядок как нельзя лучше отвечал его внутреннему возбуждению.
   Но это продолжалось одно мгновение (если он ехал вторым классом; в вагоне первого класса такое состояние длилось целую минуту). Тотчас же ему становилось не по себе. Бросалась в глаза грязь в купе, выцветший и во многих местах потертый плюш, повсюду чудилась пыль, удручали жиденькие занавески на дверях и неудобный допотопный вагон. Все это наводило на него грусть, он брезгливо морщился при мысли, что придется спать не раздеваясь, не в своей постели, что все, к чему ни прикоснешься, чужое, подозрительное. Но он тут же вспоминал, ради чего пустился в путь, и его охватывал прежний подъем, он опять взлетал ввысь, словно подхваченный океанской волной или буйным порывом ветра, снова чувствовал себя легко и радостно. Стоило ему, закрыв глаз или нащупав в кармане телефонный жетон, ощутить в себе это чувство, как сразу же исчезало окружавшее его убожество, и он оставался наедине с тем счастьем, что ждало его в конце путешествия.
   И все-таки ему чего-то не хватало. Чего бы теперь? А, вот! По перрону под гулким сводом разносится густой бас:
   – Подушки!
   Федерико вскакивает, опускает окно, высовывает руку с двумя монетами по сто лир и кричит:
   – Сюда одну!
   Для Федерико голос этого человека, развозившего подушки, всегда служил сигналом к отправлению. Человек проходил под окнами за минуту до отхода поезда, толкая перед собой стоявшие на тележке козлы с подушками. Это был высокий худой старик с белыми усами, с огромными руками и длинными толстыми пальцами. Глядя на эти руки, невольно думалось, что им можно довериться. Он был весь в черном – в черной фуражке военного образца, в черной форме, в черной шинели и в черном шарфе, туго обмотанном вокруг шеи – ни дать ни взять типаж времен короля Умберто, не то старый полковник, не то просто ретивый сержант-квартирьер. Впрочем, сейчас, когда он, взяв тощую подушку двумя пальцами, протягивал ее Федерико, будто вручая ему письмо или намереваясь опустить это письмо в окошко, его скорее можно было принять за почтальона или за старого курьера. Итак, подушка перешла в руки Федерико. Квадратная, плоская, она и в самом деле была похожа на конверт, а для большего сходства на ней имелись даже многочисленные печати. Да это и было письмо, очередное письмо к Чинции, одно из тех, которые он отправлял каждый вечер, только сейчас вместо листа бумаги с патетическими излияниями отбывал сам Федерико, посланный по незримым путям ночной почты рукой одетого по-зимнему старика почтальона. Для Федерико, которому завтра предстояло очутиться среди темпераментных жителей средней Италии, старик был последним воплощением сдержанного, рассудочного севера.