Страница:
7. Он улыбается из-под шлема, дьявольски скаля белые зубы, и кажется, вот-вот протянет свои огромные, длинные руки и вцепится в Бинду. Бинда боялся оглянуться, чтобы вдруг не увидеть его сзади, с автоматом, направленным ему в спину, с протянутыми к нему руками. А может быть, он идет сейчас по тропинке навстречу Бинде и указывает на него пальцем? И не он ли это задевает камешки на обочине тропинки, молча шагая рядом с ним?
Вдруг Бинде показалось, что он заблудился. А между тем он видел перед собой знакомую тропинку, знакомые камни, деревья, мох. Но то были другие камни, другие деревья, другой мох, и место было другое, неведомое, далекое. После этого каменного уступа должен быть обрыв, а не кустарник, за этим склоном – поросли дрока, а не падуба, эта канавка должна быть сухой, а не полной воды и лягушек. И лягушки были из другой долины, из-за того поворота дороги, где засели немцы. Все это было уловкой немцев, подстерегающих его, ожидающих, чтобы он очутился у них в лапах, лицом к лицу с огромным немцем, который стоит перед глазами каждого из нас – со своим шлемом, портупеей, с направленным на нас дулом, немцем, которого называют Гунд и который крадется за каждым из нас, вытягивает свои огромные ручищи, но никого не может схватить.
Чтобы прогнать Гунда, надо думать о Реджине, надо вместе с Реджиной выкопать в снегу пещерку. Но снег сейчас твердый, заледенелый, разве можно положить на него Реджину, одетую только в тоненькую юбку, тоненькую, как ее кожа? И под елками тоже нельзя, под ними хвоя без конца, и вся она кишит муравьями… И Гунд уже над нами, он заносит руку над нашей головой, над нашей грудью, тянется к горлу, рука его все ниже, ниже. Мы надсадно кричим. Надо думать о Реджине, о девушке, что живет в каждом из нас, для которой всем нам хочется устроить гнездышко в глубине леса.
Гунд гонится за Биндой, но погоня эта близится к концу. До лагеря Мстителя остается пятнадцать-двадцать минут ходьбы. Мыслью Бинда несется туда во весь опор. Но шаги его так же размеренны, как и прежде. Это нужно, чтобы не задохнуться. Как только он доберется до товарищей, страх исчезнет, будет стерт из самых сокровенных тайников памяти, как будто его и не могло быть. Сейчас было самое время подумать о том, как он разбудит Мстителя и Рубаку, комиссара, как передаст им приказ Храбреца, как потом отправится дальше, в Джербонте, к Змее.
Но когда же он, наконец, доберется до барака? Уж не привязал ли кто-нибудь этот барак за веревочку и не тянет ли его все дальше и дальше по мере того, как Бинда приближается к нему? Не услышит ли он, добравшись, лай немцев, не увидит ли, как они сидят у костра и доедают остатки каштанов? Бинда уже представлял себе, как он подходит к полусожженному покинутому бараку. Он входит: пусто. Но в углу, по-турецки поджав ноги, сидит огромный Гунд. Его каска почти касается крыши, глаза круглые и блестящие, как у сони, толстые губы улыбаются, обнажая белые клыки. Гунд делает ему знак: "Садись". И Бинда садится.
Вот в сотне метров от него блеснул свет. Это они! Кто они? Ему захотелось повернуть обратно, убежать прочь, как будто главная опасность скрывалась именно там, в бараке, на равнине Кастанья. Но он продолжал шагать вперед быстрым, свободным шагом, и лицо его было сосредоточенно и непроницаемо, как маска. Теперь огонек, видневшийся впереди, приближался почему-то слишком быстро. Может быть, он движется ему навстречу? А сейчас он как будто удаляется. Уж не убегает ли он? Нет, он стоит на месте. Это был полузатухший костер в лагере Мстителя, Бинда знал это.
– Кто идет?
Бинда не вздрогнул.
– Бинда, – ответил он.
– Часовой, – откликнулся голос из темноты. – Это я, Сова. Что новенького, Бинда?
– Мститель спит?
Он уже входил в барак, наполненный дыханием спящих людей. Конечно, это товарищи, кому же еще здесь быть?
– Внизу немцы, идут из Брига, а фашисты идут сверху из Молини. Немедленно уходить. На заре всем быть на гребне Пеллегрино с тяжелыми пулеметами.
Мститель, еще не проснувшийся как следует, моргал глазами. Потом проворчал: "Черт подери!", вскочил на ноги и хлопнул в ладоши.
– А ну, вставайте! Снимаемся! Надо драться!
Бинда звякал ложкой в котелке с горячей каштановой похлебкой и выплевывал кожицу, прилипающую к нёбу. Люди договаривались, кому нести снаряжение, треноги ручных пулеметов. Бинда уже выходил из лагеря.
– Иду к Змее в Джербонте, – сказал он.
– Поднажми, Бинда! – крикнули ему вслед товарищи.
Минное поле.
– Заминировано, – ответил старик и покрутил перед глазами растопыренной рукой, будто протирал запотевшее стекло. – В той стороне все скрозь заминировано. А вот где точно, никто толком не знает. Пришли и заминировали. А мы в это время прятались.
Человек в галифе смотрел перед собой – то ли на склон горы, то ли на старика, стоявшего в дверях.
– Но с конца войны уже немало времени прошло, можно было бы позаботиться и узнать, – сказал он. – Во всяком случае, проход какой-нибудь должен быть. И ведь кто-то его наверняка знает.
"Уж ты-то, старик, знаешь его как следует", – подумал он про себя, потому что старик, несомненно, был контрабандистом и знал всю границу, как свою трубку.
Старик посмотрел на его заплатанные галифе, на дырявый мешок, висевший, как тряпка, у него за плечами, на слой пыли, покрывавший его с головы до ног и свидетельствовавший о том, что ему пришлось проделать пешком порядочное расстояние.
– Да где – никто толком не знает, – повторил он. – Там, вдоль перевала. Минное поле. – И снова покрутил рукой, словно протирая запотевшее стекло, отгораживающее его от остального мира.
– Ладно, ведь не такой же я невезучий, авось и не подорвусь, – проговорил человек и улыбнулся, но так кисло, словно ему свело рот от незрелой хурмы.
– Э-э, – отозвался старик.
Он сказал "э-э" и не прибавил больше ни звука. А теперь человек попробовал припомнить интонацию, с какой было произнесено это "э-э". Ведь оно могло значить и "э-э, вряд ли что-нибудь выйдет!", и "э-э, кто его знает?", и "э-э, это же пара пустяков!". Но старик сказал свое "э-э" без всякого выражения, и оно казалось таким же пустым, как его взгляд, как земля этих гор, на которой даже трава растет короткая и жесткая, как щетина на плохо выбритом подбородке.
Деревья, что росли по берегам речки, были не выше обыкновенного кустарника. Время от времени среди них попадались смолистые сосенки, растущие так, чтобы давать как можно меньше тени.
Теперь человек в галифе шел по еле заметной тропинке, поднимавшейся вверх по склону, тропинке, с каждым годом зараставшей кустарником и протаптываемой лишь осторожными шагами контрабандистов, которые, как лесные звери, почти не оставляют следов.
– Проклятая земля, – бормотал он. – Когда только я переберусь на другую сторону!..
К счастью, еще до войны он однажды ходил этой дорогой и мог обойтись без проводника. Кроме того, он знал, что путь к перевалу шел по широкой, полого поднимавшейся кверху долине, и всю ее просто невозможно было заминировать.
В конце концов требовалось лишь внимательнее смотреть, куда ставишь ноги: ведь место, где лежит мина, обязательна должно чем-нибудь отличаться. Ну хоть самую малость: перекопана земля, камни положены слишком аккуратно, трава более свежая. Например, сразу видно, что вон там не может быть никаких мин. Не может? Почему же тогда приподнялась вон та сланцевая плита? И что это за голая полоса посередине луга? И почему вдруг дерево лежит поперек дороги? Он остановился. Впрочем, до перевала еще далеко. Нет, здесь еще не может быть мин. Он двинулся дальше.
Возможно, было бы лучше перебраться через минное поле ночью ползком, в темноте, не потому, что он боялся пограничной стражи – в этом отношении здесь было безопасно, но просто для того, чтобы как-то обмануть свой страх перед минами, как будто мины – это огромные, погруженные в спячку животные, которые могут сразу проснуться, услышав его шаги… Сурки, огромные сурки, которые притаились в своих подземных норах, выставив часового, который стоит столбиком на высоком камне и при его приближении сразу поднимет тревогу, свистом известив товарищей об опасности.
"И от этого свиста, – думал он, – все минное поле взлетит на воздух, огромные сурки разом бросятся на меня и разорвут на кусочки".
Но ведь никогда еще не случалось, чтобы сурки набрасывались на человека, и, значит, он никогда не подорвется на мине. Это голод подсказывает ему такие мысли. Человек в галифе знал его. Он хорошо знал, что такое голод, хорошо был знаком с теми шутками, которые выкидывает воображение в дни голода, когда во всем, что видишь и слышишь, мерещится какая-нибудь еда, всевозможные лакомые кусочки.
А между тем здесь действительно водились сурки. То и дело с какого-нибудь камня доносился их свист: "Фи-и-и… фи-и-и…"
"Эх, подшибить бы одного камнем, – думал он, – насадить на палочку да изжарить…"
Он вспомнил, как пахнет сало сурка, но это воспоминание не вызвало у него тошноты. Его мучил голод, и сейчас он готов был есть даже сало сурка – все, что только можно жевать. Уже целую неделю слонялся он по чужим домам, заходил в хижины пастухов, выпрашивая кусок черного хлеба, чашку кислого молока.
– Самим не хватает. Вон хоть шаром покати, – отвечали ему и указывали на голые закопченные стены, украшенные только заплетенными в косу связками чеснока.
Перевал показался гораздо раньше, чем он ожидал. Он даже вздрогнул от удивления и страха, он никак не думал, что перевал зарос цветущими рододендронами. Он надеялся увидеть голую седловину, на которой, прежде чем сделать хоть шаг вперед, легко можно осмотреть каждый камень, каждый куст. И вот он стоит по колено в море рододендронов, однообразном, непроницаемом море, из которого лишь кое-где выступают серые горбы камней.
А внизу – мины. "Никто толком не знает, – сказал старик. – В той стороне все скрозь заминировано", – и покрутил в воздухе рукой.
Человеку в галифе казалось, что тень от этой растопыренной руки легла на заросли рододендронов, вытянулась вперед и покрыла все расстилавшееся перед ним пространство. Он решил идти извилистой ложбиной, тянувшейся параллельно долине. Идти по ней было неудобно, значит неудобно было и расставлять там мины. Выше по склону заросли рододендронов редели, и оттуда доносился свист сурков, однообразный и непрерывный, словно солнечный зной, паливший в затылок.
"Там, где сурки, наверняка не заминировано", – подумал он и двинулся вверх по склону.
Но он рассудил неверно. Обычно ставят противопехотные мины, а сурок весит слишком мало для того, чтобы сработал взрыватель. Человек вдруг вспомнил об этом и испугался.
– Противопехотные, – прошептал он. – Против пехоты, против того, кто идет пешком.
От этих слов его бросило в дрожь. Ведь если минируют перевал, то уж для того, чтобы сделать его совершенно непроходимым; нужно вернуться назад, хорошенько порасспросить местных жителей и попытаться пройти другой дорогой.
Он повернулся, чтобы идти назад. Но куда он ступал, направляясь сюда? Вокруг простиралось непроницаемое море рододендронов, на его поверхности не сохранилось никаких следов того пути, по которому он шел. Может быть, он забрался уже на середину минного поля, каждый шаг грозит ему гибелью, тогда стоит идти дальше.
"Будь проклята эта земля, – подумал он. – Будь она проклята во веки веков!"
Эх, если бы у него была собака, большая, тяжелая, как человек, он пустил бы ее вперед. Ему даже захотелось поцокать языком, как это делают, когда посылают собаку по следу.
"Придется, как видно, самому быть собакой", – подумал он.
А нельзя ли обойтись обыкновенным камнем? Вот как раз рядом лежит подходящий – и достаточно большой и не слишком тяжелый, вполне можно поднять. Он схватил его обеими руками и швырнул перед собой, стараясь забросить как можно дальше вверх по склону. Камень упал недалеко и покатился назад чуть ли не к самым его ногам. Да, оставалось только вот так испытывать судьбу.
Он поднялся уже довольно высоко и шел теперь по ненадежным, шатким камням. Сурки, заслышав приближение человека, подняли тревогу. Их резкий писк пронизывал воздух, словно шипы кактуса.
Но теперь человек в галифе и не помышлял об охоте. Он заметил, что долина, вначале довольно широкая, постепенно становилась все уже и уже и теперь превратилась в узкое скалистое ущелье, заросшее кустарником. И тут он понял: минное поле может быть только здесь, потому что лишь в этом месте небольшое количество мин, положенных на определенном расстоянии друг от друга, могло совершенно перекрыть проход через перевал. Но это открытие не испугало его, напротив, им овладело какое-то странное спокойствие. Так, значит, теперь он находится на самой середине минного поля, это ясно. Теперь у него только один выход: подниматься все дальше, идти наудачу, как придется. Если ему суждено умереть сегодня, он умрет, если нет – он проскользнет между минами и спасется.
Это рассуждение казалось ему не очень убедительным: он не верил в судьбу. Конечно же, если он делал шаг вперед, то только потому, что ему больше ничего не оставалось, потому, что движение его мускулов, весь ход его мыслей толкали его сделать этот шаг. Но была минута, когда он мог выбирать, куда сделать следующий шаг, когда мыслями его овладела неуверенность и мускулы напряглись без всякой цели. Потом он решил больше не думать, предоставить ногам полную свободу ступать, куда придется, на первый попавшийся камень. И все же не переставал сомневаться: а вдруг это его воля по-прежнему выбирает, повернуть ли направо или налево, наступить ли на этот камень или на соседний?
Он остановился. От голода и страха им овладело какое-то томление, от которого он никак не мог избавиться. Он порылся в карманах и вытащил зеркальце – подарок одной женщины. Может быть, именно этого ему и хотелось – взглянуть на себя в зеркало? Из мутного квадратика стекла на него глянул один глаз – распухший и красный. Потом появилась запыленная, покрытая щетиной щека, потом пересохшие, потрескавшиеся губы, десны, красные, гораздо краснее губ, зубы… Но человеку в галифе хотелось посмотреться в большое зеркало, увидеть себя с ног до головы. А так, видеть то глаз, то ухо… Этого ему было мало.
Он двинулся дальше.
"Я еще не дошел до минного поля, – подумал он, – еще пятьдесят шагов… сорок…"
Каждый раз, делая очередной шаг и ощущая под ногой твердую почву, он облегченно вздыхал. Вот сделан шаг, другой, еще один. Вот эта мергелевая глыба казалась ловушкой, а на самом деле она вполне надежна, в этом кусте вереска ничего нет, этот камень… Под его тяжестью камень погрузился в землю на два пальца, раздался писк сурка: "Фи-и-и.„ фи-и-и…" Ничего, теперь другую ногу…
Земля превратилась в солнце, воздух стал землей, "фи-и-и" сурка – громом. Человек в галифе почувствовал, как железная рука схватила его за волосы на затылке. Не одна, сто рук, каждая из которых уцепилась за отдельный волосок. Потом они разом дернули и разорвали его, как разрывают лист бумаги, на сотни крошечных кусочков.
Домашние животные в лесу.
В дни облав кажется, что в лесу начинается ярмарка. Между кустами и деревьями, без тропинок, напрямик, бесконечной вереницей идут люди, идут целыми семьями, гонят перед собой кто корову, кто теленка. Идут старухи, ведя на веревках коз, девочки с гусями под мышками. А некоторые тащат с собою даже кроликов.
Везде, куда ни глянь, чем гуще заросли каштанов, тем больше в них пузатых быков и позвякивающих колокольчиками коров, которые совершенно не знают, как им карабкаться по этим обрывистым кручам. Козы чувствуют себя лучше, а уж кто действительно доволен, так это мулы, которым в кои-то веки раз выпала удача шагать налегке, обгладывая на ходу кору с деревьев. Свиньи норовят рыть пятачками землю, но натыкаются рылами на колючки, куры усаживаются на деревья, как на насест, пугают белок. Кролики, которые за века, проведенные в клетках, разучились рыть для себя норы, не могут придумать ничего лучше, как прятаться в дуплах деревьев. Иногда они сталкиваются там с сонями, которые кусают их.
Нынче утром крестьянин по прозвищу Джу а Дей Фики собирал хворост в самом дальнем уголке леса. Он понятия не имел о том, что происходит в деревне, так как, решив чем свет сходить по грибы, ушел из дому еще накануне вечером и переночевал в лесной хижине, в которой осенью сушили каштаны.
Потому он как ни в чем не бывало стучал топором по сухостою и вдруг с изумлением услышал знакомое позвякивание колокольчиков, еле слышное и раздававшееся совсем рядом. Он бросил топор и прислушался. Звуки приближались. Тогда он громко крикнул:
– Ау-у!
Джуа Дей Фики был приземистый, круглый человечек с круглой, как полная луна, физиономией, заросшей черной щетиной и красной от вина. Он носил зеленую, похожую на сахарную голову шляпу с фазаньим пером, бумазейную жилетку, из-под которой виднелись рубашка в крупную желтую горошину и красный шарф, опоясывавший его круглое брюхо и предназначавшийся для того, чтобы поддерживать украшенные синими заплатами панталоны.
– Ay-y-y! – послышалось в ответ, и между замшелыми зелеными камнями показался усатый крестьянин в соломенной шляпе, тащивший за собой большую козу с белой бородой и приходившийся Джуа Дей Фики кумом.
– Что это ты тут делаешь, Джуа? – спросил он. – Немцы в деревне, по всем хлевам шарят.
– Ох, беда моя! – запричитал Джуа Дей Фики. – Найдут они мою Коччинеллу, сведут ее со двора, ох, сведут!..
– А ты беги поскорей, может, еще поспеешь спрятать свою коровенку, – посоветовал ему кум. – Они еще из дальней балки не поднялись, когда мы их заметили. Видим, колонна, – и сразу бежать! Может, они еще не добрались до твоего дома.
Джуа оставил свои дрова, топор, корзинку с грибами и бросился бежать.
Он мчался по лесу, натыкаясь то на вереницы уток, которые, хлопая крыльями, шарахались у него из-под ног в разные стороны, то на плотные ряды овец, которые, прижавшись друг к другу, шагали сплошной массой, так что сквозь их ряды невозможно было пробиться, то на ребят и старух, наперебой кричавших ему:
– Они уже у Маддонетты!
– За мостом! По домам шарят!
– На повороте у деревни, сам видел!
Джуа Дей Фики спешил изо всех сил. Он, словно шар, катился на своих коротеньких ножках вниз по склону, единым духом взбирался на подъемы, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит наружу.
Но он все бежал и бежал, пока не поднялся на высокий бугор, откуда вся деревня была как на ладони. Перед ним открылся широкий простор, залитый мягким утренним светом; вдали его замыкала цепь подернутых дымкой гор, а посредине раскинулась деревня – кряжистые дома, сгрудившиеся в тесную кучу, – камень и шифер. Среди напряженной тишины оттуда доносилась немецкая речь и удары кулаками в двери домов.
"Ох, беда моя, – подумал Джуа, – немцы уже по домам ходят!"
Руки и ноги у него дрожали. Виною тому были отчасти его любовь к выпивке, отчасти же страх за Коччинеллу – единственное, чем он владел в этом мире и что грозили теперь у него отнять.
Крадучись, где перебегая напрямик через поля, где хоронясь за шпалерами виноградников, Джуа Дей Фики подобрался к деревне. Его дом был почти на самом краю и стоял на отлете в том месте, где деревня, словно запутавшись в непролазном зеленом море тыквенных плетей, терялась в огородах. Кто знает, может статься, немцы еще не успели добраться сюда.
Прячась за дома, выглядывая из-за углов, Джуа двинулся по деревне. Он увидел безлюдную улицу, с которой доносились привычные запахи сена и стойла и непривычный шум, долетавший откуда-то из центра деревни, – нечеловеческие выкрики и топот подкованных сапог. Но вот и дом Джуа: все двери пока еще закрыты – и нижняя, ведущая в хлев, и другая, которая ведет в комнаты, там, наверху ветхой наружной лестницы, между кустами базилика в горшках. Из хлева донеслось протяжное "му-у-у!". Это корова Коччинелла почувствовала приближение хозяина. Джуа чуть не онемел от радости.
Однако в ту же минуту у ворот послышались шаги. Джуа спрятался в дверной нише, стараясь втянуть свое толстое брюхо. Мимо его двора шел немецкий солдат. У солдата было лицо крестьянина, худые руки и тощая шея вылезали из слишком тесной и короткой гимнастерки, он был неимоверно долговяз и нес ружье, такое же длинное, как его хозяин. Он отделился от товарищей и бродил в надежде что-нибудь промыслить для себя, да к тому же здесь, в деревне, все вплоть до запахов было знакомо ему и будило воспоминания. Он шел, поворачивая то туда, то сюда свою желтую свиноподобную морду, принюхиваясь и поглядывая по сторонам из-под козырька помятого армейского кепи. Как раз в этот момент Коччинелла еще раз громко позвала: "Му-у-у!"
Она никак не могла понять, почему хозяин так долго не заходит к ней. Немец, весь как-то вывернувшись в своей узенькой одежонке, сейчас же бросился к хлеву. Джуа Дей Фики затаил дыхание.
Выглянув через некоторое время, он увидел немца, который с остервенением колотил ногами в дверь хлева и, вне всякого сомнения, должен был вскоре ее выломать. Тогда Джуа выскочил из своего убежища, забежал за угол дома, пробрался на сеновал и принялся рыться в сене. Там у него были спрятаны старая охотничья двустволка и снаряженный патронташ. Джуа зарядил ружье жаканами на кабана, опоясал брюхо патронташем, взял ружье наперевес и, крадучись, направился обратно, решив устроить у дверей хлева засаду.
Однако немец уже выходил из дверей, таща за собой привязанную за веревку Коччинеллу. Это была прекрасная корова, рыжая, с черными пятнами (потому-то ее и звали Коччинелла 8). Это была еще совсем молодая корова, хотя и с норовом, но привязанная к хозяину. Сейчас она ни в какую не хотела, чтобы этот незнакомый человек куда-то уводил ее, упиралась что было сил, и немцу приходилось тащить ее за холку.
Притаившись за углом, Джуа Дей Фики прицелился. Теперь нужно сказать, что Джуа был самым никудышным охотником во всей деревне. Если ему изредка и удавалось попасть в цель, то лишь случайно, и ни разу он не смог подшибить не то что зайца, но даже белку. Когда он стрелял с упора дроздов, все птицы улетали с ветки целыми и невредимыми. Никто не соглашался ходить с ним на охоту, потому что он всегда ухитрялся всадить полный заряд дроби в зад кому-нибудь из товарищей. Представьте же себе, как он волновался, целясь в немца.
Он целился, а руки у него дрожали так, что дула двустволки плясали в воздухе. Он старался целиться немцу в самое сердце, но на мушке неожиданно оказывался круп коровы.
"Ох, беда моя! – думал Джуа. – Что, если я стрельну в немца, а убью Коччинеллу?"
И он никак не мог решиться спустить курок.
Между тем немец с трудом волочил за собой корову, которая, чувствуя близость хозяина, упиралась всеми четырьмя ногами. Вдруг немец увидел, что его часть уже оставила деревню и движется вниз по дороге. Он бросился следом, решив догнать своих и притащить с собой эту упрямую скотину. Держась на почтительном расстоянии, Джуа последовал за солдатом, перебегая за частоколами и каменными заборами и то и дело прицеливаясь из своего ружья. Однако ему никак не удавалось унять дрожь в руках, а немец и корова все время находились так близко друг от друга, что Джуа никак не решался пустить пулю. Неужели ее так и уведут, его Коччинеллу?
Чтобы догнать колонну, которая уходила все дальше и дальше, немец решил пойти напрямик через лес. Теперь Джуа стало легче преследовать его, так как можно было прятаться за деревьями. Может быть, теперь немец отойдет подальше от коровы, чтобы половчей было вести ее за собой?
Но, очутившись в лесу, Коччинелла потеряла всякую охоту упираться, более того, когда немец не знал, по какой тропинке идти, она сама выбирала направление и тащила его за собой. Вскоре немец сообразил, что потерял тропу, ведущую к проезжей дороге, и направляется в самую гущу леса: словом, он заблудился вместе с коровой.
А Джуа Дей Фики продолжал красться следом за ним. В кровь расцарапав нос, он продирался сквозь колючий кустарник; не раз оказывался обеими ногами в ручье и ломился дальше под шелест крыльев разлетавшихся птиц, распугивая дремавших в лужах лягушек. Целиться в лесу, где на каждом шагу торчат деревья, оказалось еще труднее. Между мушкой и целью возникала уйма всяческих препятствий, не говоря уже о рыже-черном крупе коровы, который был так широк, что все время маячил перед глазами.
Между тем немец уже со страхом глядел на чащобу и озирался, ища, как бы из нее выбраться.
Вдруг послышался шорох, и из куста толокнянки выскочил прехорошенький розовый поросенок. У себя в деревне немец никогда еще не видал, чтобы поросята вот так бегали себе по лесу. Отпустив веревку, на которой он вел корову, немец бросился за поросенком. А Коччинелла, почувствовав свободу, тотчас же затрусила в чащу леса, где – чуяла она – было полным-полно друзей.
Вдруг Бинде показалось, что он заблудился. А между тем он видел перед собой знакомую тропинку, знакомые камни, деревья, мох. Но то были другие камни, другие деревья, другой мох, и место было другое, неведомое, далекое. После этого каменного уступа должен быть обрыв, а не кустарник, за этим склоном – поросли дрока, а не падуба, эта канавка должна быть сухой, а не полной воды и лягушек. И лягушки были из другой долины, из-за того поворота дороги, где засели немцы. Все это было уловкой немцев, подстерегающих его, ожидающих, чтобы он очутился у них в лапах, лицом к лицу с огромным немцем, который стоит перед глазами каждого из нас – со своим шлемом, портупеей, с направленным на нас дулом, немцем, которого называют Гунд и который крадется за каждым из нас, вытягивает свои огромные ручищи, но никого не может схватить.
Чтобы прогнать Гунда, надо думать о Реджине, надо вместе с Реджиной выкопать в снегу пещерку. Но снег сейчас твердый, заледенелый, разве можно положить на него Реджину, одетую только в тоненькую юбку, тоненькую, как ее кожа? И под елками тоже нельзя, под ними хвоя без конца, и вся она кишит муравьями… И Гунд уже над нами, он заносит руку над нашей головой, над нашей грудью, тянется к горлу, рука его все ниже, ниже. Мы надсадно кричим. Надо думать о Реджине, о девушке, что живет в каждом из нас, для которой всем нам хочется устроить гнездышко в глубине леса.
Гунд гонится за Биндой, но погоня эта близится к концу. До лагеря Мстителя остается пятнадцать-двадцать минут ходьбы. Мыслью Бинда несется туда во весь опор. Но шаги его так же размеренны, как и прежде. Это нужно, чтобы не задохнуться. Как только он доберется до товарищей, страх исчезнет, будет стерт из самых сокровенных тайников памяти, как будто его и не могло быть. Сейчас было самое время подумать о том, как он разбудит Мстителя и Рубаку, комиссара, как передаст им приказ Храбреца, как потом отправится дальше, в Джербонте, к Змее.
Но когда же он, наконец, доберется до барака? Уж не привязал ли кто-нибудь этот барак за веревочку и не тянет ли его все дальше и дальше по мере того, как Бинда приближается к нему? Не услышит ли он, добравшись, лай немцев, не увидит ли, как они сидят у костра и доедают остатки каштанов? Бинда уже представлял себе, как он подходит к полусожженному покинутому бараку. Он входит: пусто. Но в углу, по-турецки поджав ноги, сидит огромный Гунд. Его каска почти касается крыши, глаза круглые и блестящие, как у сони, толстые губы улыбаются, обнажая белые клыки. Гунд делает ему знак: "Садись". И Бинда садится.
Вот в сотне метров от него блеснул свет. Это они! Кто они? Ему захотелось повернуть обратно, убежать прочь, как будто главная опасность скрывалась именно там, в бараке, на равнине Кастанья. Но он продолжал шагать вперед быстрым, свободным шагом, и лицо его было сосредоточенно и непроницаемо, как маска. Теперь огонек, видневшийся впереди, приближался почему-то слишком быстро. Может быть, он движется ему навстречу? А сейчас он как будто удаляется. Уж не убегает ли он? Нет, он стоит на месте. Это был полузатухший костер в лагере Мстителя, Бинда знал это.
– Кто идет?
Бинда не вздрогнул.
– Бинда, – ответил он.
– Часовой, – откликнулся голос из темноты. – Это я, Сова. Что новенького, Бинда?
– Мститель спит?
Он уже входил в барак, наполненный дыханием спящих людей. Конечно, это товарищи, кому же еще здесь быть?
– Внизу немцы, идут из Брига, а фашисты идут сверху из Молини. Немедленно уходить. На заре всем быть на гребне Пеллегрино с тяжелыми пулеметами.
Мститель, еще не проснувшийся как следует, моргал глазами. Потом проворчал: "Черт подери!", вскочил на ноги и хлопнул в ладоши.
– А ну, вставайте! Снимаемся! Надо драться!
Бинда звякал ложкой в котелке с горячей каштановой похлебкой и выплевывал кожицу, прилипающую к нёбу. Люди договаривались, кому нести снаряжение, треноги ручных пулеметов. Бинда уже выходил из лагеря.
– Иду к Змее в Джербонте, – сказал он.
– Поднажми, Бинда! – крикнули ему вслед товарищи.
Минное поле.
Перевод А. Короткова
– Заминировано, – ответил старик и покрутил перед глазами растопыренной рукой, будто протирал запотевшее стекло. – В той стороне все скрозь заминировано. А вот где точно, никто толком не знает. Пришли и заминировали. А мы в это время прятались.
Человек в галифе смотрел перед собой – то ли на склон горы, то ли на старика, стоявшего в дверях.
– Но с конца войны уже немало времени прошло, можно было бы позаботиться и узнать, – сказал он. – Во всяком случае, проход какой-нибудь должен быть. И ведь кто-то его наверняка знает.
"Уж ты-то, старик, знаешь его как следует", – подумал он про себя, потому что старик, несомненно, был контрабандистом и знал всю границу, как свою трубку.
Старик посмотрел на его заплатанные галифе, на дырявый мешок, висевший, как тряпка, у него за плечами, на слой пыли, покрывавший его с головы до ног и свидетельствовавший о том, что ему пришлось проделать пешком порядочное расстояние.
– Да где – никто толком не знает, – повторил он. – Там, вдоль перевала. Минное поле. – И снова покрутил рукой, словно протирая запотевшее стекло, отгораживающее его от остального мира.
– Ладно, ведь не такой же я невезучий, авось и не подорвусь, – проговорил человек и улыбнулся, но так кисло, словно ему свело рот от незрелой хурмы.
– Э-э, – отозвался старик.
Он сказал "э-э" и не прибавил больше ни звука. А теперь человек попробовал припомнить интонацию, с какой было произнесено это "э-э". Ведь оно могло значить и "э-э, вряд ли что-нибудь выйдет!", и "э-э, кто его знает?", и "э-э, это же пара пустяков!". Но старик сказал свое "э-э" без всякого выражения, и оно казалось таким же пустым, как его взгляд, как земля этих гор, на которой даже трава растет короткая и жесткая, как щетина на плохо выбритом подбородке.
Деревья, что росли по берегам речки, были не выше обыкновенного кустарника. Время от времени среди них попадались смолистые сосенки, растущие так, чтобы давать как можно меньше тени.
Теперь человек в галифе шел по еле заметной тропинке, поднимавшейся вверх по склону, тропинке, с каждым годом зараставшей кустарником и протаптываемой лишь осторожными шагами контрабандистов, которые, как лесные звери, почти не оставляют следов.
– Проклятая земля, – бормотал он. – Когда только я переберусь на другую сторону!..
К счастью, еще до войны он однажды ходил этой дорогой и мог обойтись без проводника. Кроме того, он знал, что путь к перевалу шел по широкой, полого поднимавшейся кверху долине, и всю ее просто невозможно было заминировать.
В конце концов требовалось лишь внимательнее смотреть, куда ставишь ноги: ведь место, где лежит мина, обязательна должно чем-нибудь отличаться. Ну хоть самую малость: перекопана земля, камни положены слишком аккуратно, трава более свежая. Например, сразу видно, что вон там не может быть никаких мин. Не может? Почему же тогда приподнялась вон та сланцевая плита? И что это за голая полоса посередине луга? И почему вдруг дерево лежит поперек дороги? Он остановился. Впрочем, до перевала еще далеко. Нет, здесь еще не может быть мин. Он двинулся дальше.
Возможно, было бы лучше перебраться через минное поле ночью ползком, в темноте, не потому, что он боялся пограничной стражи – в этом отношении здесь было безопасно, но просто для того, чтобы как-то обмануть свой страх перед минами, как будто мины – это огромные, погруженные в спячку животные, которые могут сразу проснуться, услышав его шаги… Сурки, огромные сурки, которые притаились в своих подземных норах, выставив часового, который стоит столбиком на высоком камне и при его приближении сразу поднимет тревогу, свистом известив товарищей об опасности.
"И от этого свиста, – думал он, – все минное поле взлетит на воздух, огромные сурки разом бросятся на меня и разорвут на кусочки".
Но ведь никогда еще не случалось, чтобы сурки набрасывались на человека, и, значит, он никогда не подорвется на мине. Это голод подсказывает ему такие мысли. Человек в галифе знал его. Он хорошо знал, что такое голод, хорошо был знаком с теми шутками, которые выкидывает воображение в дни голода, когда во всем, что видишь и слышишь, мерещится какая-нибудь еда, всевозможные лакомые кусочки.
А между тем здесь действительно водились сурки. То и дело с какого-нибудь камня доносился их свист: "Фи-и-и… фи-и-и…"
"Эх, подшибить бы одного камнем, – думал он, – насадить на палочку да изжарить…"
Он вспомнил, как пахнет сало сурка, но это воспоминание не вызвало у него тошноты. Его мучил голод, и сейчас он готов был есть даже сало сурка – все, что только можно жевать. Уже целую неделю слонялся он по чужим домам, заходил в хижины пастухов, выпрашивая кусок черного хлеба, чашку кислого молока.
– Самим не хватает. Вон хоть шаром покати, – отвечали ему и указывали на голые закопченные стены, украшенные только заплетенными в косу связками чеснока.
Перевал показался гораздо раньше, чем он ожидал. Он даже вздрогнул от удивления и страха, он никак не думал, что перевал зарос цветущими рододендронами. Он надеялся увидеть голую седловину, на которой, прежде чем сделать хоть шаг вперед, легко можно осмотреть каждый камень, каждый куст. И вот он стоит по колено в море рододендронов, однообразном, непроницаемом море, из которого лишь кое-где выступают серые горбы камней.
А внизу – мины. "Никто толком не знает, – сказал старик. – В той стороне все скрозь заминировано", – и покрутил в воздухе рукой.
Человеку в галифе казалось, что тень от этой растопыренной руки легла на заросли рододендронов, вытянулась вперед и покрыла все расстилавшееся перед ним пространство. Он решил идти извилистой ложбиной, тянувшейся параллельно долине. Идти по ней было неудобно, значит неудобно было и расставлять там мины. Выше по склону заросли рододендронов редели, и оттуда доносился свист сурков, однообразный и непрерывный, словно солнечный зной, паливший в затылок.
"Там, где сурки, наверняка не заминировано", – подумал он и двинулся вверх по склону.
Но он рассудил неверно. Обычно ставят противопехотные мины, а сурок весит слишком мало для того, чтобы сработал взрыватель. Человек вдруг вспомнил об этом и испугался.
– Противопехотные, – прошептал он. – Против пехоты, против того, кто идет пешком.
От этих слов его бросило в дрожь. Ведь если минируют перевал, то уж для того, чтобы сделать его совершенно непроходимым; нужно вернуться назад, хорошенько порасспросить местных жителей и попытаться пройти другой дорогой.
Он повернулся, чтобы идти назад. Но куда он ступал, направляясь сюда? Вокруг простиралось непроницаемое море рододендронов, на его поверхности не сохранилось никаких следов того пути, по которому он шел. Может быть, он забрался уже на середину минного поля, каждый шаг грозит ему гибелью, тогда стоит идти дальше.
"Будь проклята эта земля, – подумал он. – Будь она проклята во веки веков!"
Эх, если бы у него была собака, большая, тяжелая, как человек, он пустил бы ее вперед. Ему даже захотелось поцокать языком, как это делают, когда посылают собаку по следу.
"Придется, как видно, самому быть собакой", – подумал он.
А нельзя ли обойтись обыкновенным камнем? Вот как раз рядом лежит подходящий – и достаточно большой и не слишком тяжелый, вполне можно поднять. Он схватил его обеими руками и швырнул перед собой, стараясь забросить как можно дальше вверх по склону. Камень упал недалеко и покатился назад чуть ли не к самым его ногам. Да, оставалось только вот так испытывать судьбу.
Он поднялся уже довольно высоко и шел теперь по ненадежным, шатким камням. Сурки, заслышав приближение человека, подняли тревогу. Их резкий писк пронизывал воздух, словно шипы кактуса.
Но теперь человек в галифе и не помышлял об охоте. Он заметил, что долина, вначале довольно широкая, постепенно становилась все уже и уже и теперь превратилась в узкое скалистое ущелье, заросшее кустарником. И тут он понял: минное поле может быть только здесь, потому что лишь в этом месте небольшое количество мин, положенных на определенном расстоянии друг от друга, могло совершенно перекрыть проход через перевал. Но это открытие не испугало его, напротив, им овладело какое-то странное спокойствие. Так, значит, теперь он находится на самой середине минного поля, это ясно. Теперь у него только один выход: подниматься все дальше, идти наудачу, как придется. Если ему суждено умереть сегодня, он умрет, если нет – он проскользнет между минами и спасется.
Это рассуждение казалось ему не очень убедительным: он не верил в судьбу. Конечно же, если он делал шаг вперед, то только потому, что ему больше ничего не оставалось, потому, что движение его мускулов, весь ход его мыслей толкали его сделать этот шаг. Но была минута, когда он мог выбирать, куда сделать следующий шаг, когда мыслями его овладела неуверенность и мускулы напряглись без всякой цели. Потом он решил больше не думать, предоставить ногам полную свободу ступать, куда придется, на первый попавшийся камень. И все же не переставал сомневаться: а вдруг это его воля по-прежнему выбирает, повернуть ли направо или налево, наступить ли на этот камень или на соседний?
Он остановился. От голода и страха им овладело какое-то томление, от которого он никак не мог избавиться. Он порылся в карманах и вытащил зеркальце – подарок одной женщины. Может быть, именно этого ему и хотелось – взглянуть на себя в зеркало? Из мутного квадратика стекла на него глянул один глаз – распухший и красный. Потом появилась запыленная, покрытая щетиной щека, потом пересохшие, потрескавшиеся губы, десны, красные, гораздо краснее губ, зубы… Но человеку в галифе хотелось посмотреться в большое зеркало, увидеть себя с ног до головы. А так, видеть то глаз, то ухо… Этого ему было мало.
Он двинулся дальше.
"Я еще не дошел до минного поля, – подумал он, – еще пятьдесят шагов… сорок…"
Каждый раз, делая очередной шаг и ощущая под ногой твердую почву, он облегченно вздыхал. Вот сделан шаг, другой, еще один. Вот эта мергелевая глыба казалась ловушкой, а на самом деле она вполне надежна, в этом кусте вереска ничего нет, этот камень… Под его тяжестью камень погрузился в землю на два пальца, раздался писк сурка: "Фи-и-и.„ фи-и-и…" Ничего, теперь другую ногу…
Земля превратилась в солнце, воздух стал землей, "фи-и-и" сурка – громом. Человек в галифе почувствовал, как железная рука схватила его за волосы на затылке. Не одна, сто рук, каждая из которых уцепилась за отдельный волосок. Потом они разом дернули и разорвали его, как разрывают лист бумаги, на сотни крошечных кусочков.
Домашние животные в лесу.
Перевод А. Короткова
В дни облав кажется, что в лесу начинается ярмарка. Между кустами и деревьями, без тропинок, напрямик, бесконечной вереницей идут люди, идут целыми семьями, гонят перед собой кто корову, кто теленка. Идут старухи, ведя на веревках коз, девочки с гусями под мышками. А некоторые тащат с собою даже кроликов.
Везде, куда ни глянь, чем гуще заросли каштанов, тем больше в них пузатых быков и позвякивающих колокольчиками коров, которые совершенно не знают, как им карабкаться по этим обрывистым кручам. Козы чувствуют себя лучше, а уж кто действительно доволен, так это мулы, которым в кои-то веки раз выпала удача шагать налегке, обгладывая на ходу кору с деревьев. Свиньи норовят рыть пятачками землю, но натыкаются рылами на колючки, куры усаживаются на деревья, как на насест, пугают белок. Кролики, которые за века, проведенные в клетках, разучились рыть для себя норы, не могут придумать ничего лучше, как прятаться в дуплах деревьев. Иногда они сталкиваются там с сонями, которые кусают их.
Нынче утром крестьянин по прозвищу Джу а Дей Фики собирал хворост в самом дальнем уголке леса. Он понятия не имел о том, что происходит в деревне, так как, решив чем свет сходить по грибы, ушел из дому еще накануне вечером и переночевал в лесной хижине, в которой осенью сушили каштаны.
Потому он как ни в чем не бывало стучал топором по сухостою и вдруг с изумлением услышал знакомое позвякивание колокольчиков, еле слышное и раздававшееся совсем рядом. Он бросил топор и прислушался. Звуки приближались. Тогда он громко крикнул:
– Ау-у!
Джуа Дей Фики был приземистый, круглый человечек с круглой, как полная луна, физиономией, заросшей черной щетиной и красной от вина. Он носил зеленую, похожую на сахарную голову шляпу с фазаньим пером, бумазейную жилетку, из-под которой виднелись рубашка в крупную желтую горошину и красный шарф, опоясывавший его круглое брюхо и предназначавшийся для того, чтобы поддерживать украшенные синими заплатами панталоны.
– Ay-y-y! – послышалось в ответ, и между замшелыми зелеными камнями показался усатый крестьянин в соломенной шляпе, тащивший за собой большую козу с белой бородой и приходившийся Джуа Дей Фики кумом.
– Что это ты тут делаешь, Джуа? – спросил он. – Немцы в деревне, по всем хлевам шарят.
– Ох, беда моя! – запричитал Джуа Дей Фики. – Найдут они мою Коччинеллу, сведут ее со двора, ох, сведут!..
– А ты беги поскорей, может, еще поспеешь спрятать свою коровенку, – посоветовал ему кум. – Они еще из дальней балки не поднялись, когда мы их заметили. Видим, колонна, – и сразу бежать! Может, они еще не добрались до твоего дома.
Джуа оставил свои дрова, топор, корзинку с грибами и бросился бежать.
Он мчался по лесу, натыкаясь то на вереницы уток, которые, хлопая крыльями, шарахались у него из-под ног в разные стороны, то на плотные ряды овец, которые, прижавшись друг к другу, шагали сплошной массой, так что сквозь их ряды невозможно было пробиться, то на ребят и старух, наперебой кричавших ему:
– Они уже у Маддонетты!
– За мостом! По домам шарят!
– На повороте у деревни, сам видел!
Джуа Дей Фики спешил изо всех сил. Он, словно шар, катился на своих коротеньких ножках вниз по склону, единым духом взбирался на подъемы, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит наружу.
Но он все бежал и бежал, пока не поднялся на высокий бугор, откуда вся деревня была как на ладони. Перед ним открылся широкий простор, залитый мягким утренним светом; вдали его замыкала цепь подернутых дымкой гор, а посредине раскинулась деревня – кряжистые дома, сгрудившиеся в тесную кучу, – камень и шифер. Среди напряженной тишины оттуда доносилась немецкая речь и удары кулаками в двери домов.
"Ох, беда моя, – подумал Джуа, – немцы уже по домам ходят!"
Руки и ноги у него дрожали. Виною тому были отчасти его любовь к выпивке, отчасти же страх за Коччинеллу – единственное, чем он владел в этом мире и что грозили теперь у него отнять.
Крадучись, где перебегая напрямик через поля, где хоронясь за шпалерами виноградников, Джуа Дей Фики подобрался к деревне. Его дом был почти на самом краю и стоял на отлете в том месте, где деревня, словно запутавшись в непролазном зеленом море тыквенных плетей, терялась в огородах. Кто знает, может статься, немцы еще не успели добраться сюда.
Прячась за дома, выглядывая из-за углов, Джуа двинулся по деревне. Он увидел безлюдную улицу, с которой доносились привычные запахи сена и стойла и непривычный шум, долетавший откуда-то из центра деревни, – нечеловеческие выкрики и топот подкованных сапог. Но вот и дом Джуа: все двери пока еще закрыты – и нижняя, ведущая в хлев, и другая, которая ведет в комнаты, там, наверху ветхой наружной лестницы, между кустами базилика в горшках. Из хлева донеслось протяжное "му-у-у!". Это корова Коччинелла почувствовала приближение хозяина. Джуа чуть не онемел от радости.
Однако в ту же минуту у ворот послышались шаги. Джуа спрятался в дверной нише, стараясь втянуть свое толстое брюхо. Мимо его двора шел немецкий солдат. У солдата было лицо крестьянина, худые руки и тощая шея вылезали из слишком тесной и короткой гимнастерки, он был неимоверно долговяз и нес ружье, такое же длинное, как его хозяин. Он отделился от товарищей и бродил в надежде что-нибудь промыслить для себя, да к тому же здесь, в деревне, все вплоть до запахов было знакомо ему и будило воспоминания. Он шел, поворачивая то туда, то сюда свою желтую свиноподобную морду, принюхиваясь и поглядывая по сторонам из-под козырька помятого армейского кепи. Как раз в этот момент Коччинелла еще раз громко позвала: "Му-у-у!"
Она никак не могла понять, почему хозяин так долго не заходит к ней. Немец, весь как-то вывернувшись в своей узенькой одежонке, сейчас же бросился к хлеву. Джуа Дей Фики затаил дыхание.
Выглянув через некоторое время, он увидел немца, который с остервенением колотил ногами в дверь хлева и, вне всякого сомнения, должен был вскоре ее выломать. Тогда Джуа выскочил из своего убежища, забежал за угол дома, пробрался на сеновал и принялся рыться в сене. Там у него были спрятаны старая охотничья двустволка и снаряженный патронташ. Джуа зарядил ружье жаканами на кабана, опоясал брюхо патронташем, взял ружье наперевес и, крадучись, направился обратно, решив устроить у дверей хлева засаду.
Однако немец уже выходил из дверей, таща за собой привязанную за веревку Коччинеллу. Это была прекрасная корова, рыжая, с черными пятнами (потому-то ее и звали Коччинелла 8). Это была еще совсем молодая корова, хотя и с норовом, но привязанная к хозяину. Сейчас она ни в какую не хотела, чтобы этот незнакомый человек куда-то уводил ее, упиралась что было сил, и немцу приходилось тащить ее за холку.
Притаившись за углом, Джуа Дей Фики прицелился. Теперь нужно сказать, что Джуа был самым никудышным охотником во всей деревне. Если ему изредка и удавалось попасть в цель, то лишь случайно, и ни разу он не смог подшибить не то что зайца, но даже белку. Когда он стрелял с упора дроздов, все птицы улетали с ветки целыми и невредимыми. Никто не соглашался ходить с ним на охоту, потому что он всегда ухитрялся всадить полный заряд дроби в зад кому-нибудь из товарищей. Представьте же себе, как он волновался, целясь в немца.
Он целился, а руки у него дрожали так, что дула двустволки плясали в воздухе. Он старался целиться немцу в самое сердце, но на мушке неожиданно оказывался круп коровы.
"Ох, беда моя! – думал Джуа. – Что, если я стрельну в немца, а убью Коччинеллу?"
И он никак не мог решиться спустить курок.
Между тем немец с трудом волочил за собой корову, которая, чувствуя близость хозяина, упиралась всеми четырьмя ногами. Вдруг немец увидел, что его часть уже оставила деревню и движется вниз по дороге. Он бросился следом, решив догнать своих и притащить с собой эту упрямую скотину. Держась на почтительном расстоянии, Джуа последовал за солдатом, перебегая за частоколами и каменными заборами и то и дело прицеливаясь из своего ружья. Однако ему никак не удавалось унять дрожь в руках, а немец и корова все время находились так близко друг от друга, что Джуа никак не решался пустить пулю. Неужели ее так и уведут, его Коччинеллу?
Чтобы догнать колонну, которая уходила все дальше и дальше, немец решил пойти напрямик через лес. Теперь Джуа стало легче преследовать его, так как можно было прятаться за деревьями. Может быть, теперь немец отойдет подальше от коровы, чтобы половчей было вести ее за собой?
Но, очутившись в лесу, Коччинелла потеряла всякую охоту упираться, более того, когда немец не знал, по какой тропинке идти, она сама выбирала направление и тащила его за собой. Вскоре немец сообразил, что потерял тропу, ведущую к проезжей дороге, и направляется в самую гущу леса: словом, он заблудился вместе с коровой.
А Джуа Дей Фики продолжал красться следом за ним. В кровь расцарапав нос, он продирался сквозь колючий кустарник; не раз оказывался обеими ногами в ручье и ломился дальше под шелест крыльев разлетавшихся птиц, распугивая дремавших в лужах лягушек. Целиться в лесу, где на каждом шагу торчат деревья, оказалось еще труднее. Между мушкой и целью возникала уйма всяческих препятствий, не говоря уже о рыже-черном крупе коровы, который был так широк, что все время маячил перед глазами.
Между тем немец уже со страхом глядел на чащобу и озирался, ища, как бы из нее выбраться.
Вдруг послышался шорох, и из куста толокнянки выскочил прехорошенький розовый поросенок. У себя в деревне немец никогда еще не видал, чтобы поросята вот так бегали себе по лесу. Отпустив веревку, на которой он вел корову, немец бросился за поросенком. А Коччинелла, почувствовав свободу, тотчас же затрусила в чащу леса, где – чуяла она – было полным-полно друзей.