Однажды утром меня разбудил телефонный звонок Клаудии. Однако на этот раз это был не вызов междугородной станции: Клаудия была в городе, на вокзале, она только что приехала и звала меня, так как, выходя из спального вагона, в котором ехала, потеряла один из своих многочисленных чемоданов.
   Я примчался как раз в тот момент, когда она во главе целого кортежа носильщиков выходила из здания вокзала. В ее безмятежной улыбке не было и следа того волнения, которым она заразила меня всего несколько минут назад, когда звонила по телефону. Она, как всегда, была очень красива и очень элегантна. Каждый раз, встречаясь с ней, я заново поражался, словно за то время, что мы не виделись, умудрялся забыть, какая она. Сейчас она неожиданно объявила, что без ума от этого города, и одобрила мое решение поселиться здесь. Стоял свинцово-пасмурный день, а Клаудия восхищалась освещением и колоритом улиц.
   Она заказала номер в одной из самых больших гостиниц. Для меня войти в холл, обратиться к портье, потребовать, чтобы он по телефону дал знать о нашем прибытии, подняться в сопровождении грума в лифте было истинной пыткой, насилием над собой. То, что Клаудия якобы по каким-то своим делам, а на самом деле, может быть, только для того, чтобы побыть со мной, решила на несколько дней приехать в этот город, очень растрогало меня, растрогало и в то же время повергло в смущение, так как теперь еще заметнее станет бездна между ее образом жизни и моим.
   Как бы там ни было, но в это хлопотливое утро я с честью сумел выпутаться из положения, справился со всеми делами и даже ухитрился забежать на службу и взять аванс в счет следующего месяца, дабы без боязни встретить те чрезвычайные события, которые готовили мне эти ближайшие несколько дней. В первую очередь надо было решить вопрос, куда возить ее обедать, – ни о роскошных ресторанах, ни о каких-либо особо примечательных заведениях я почти ничего не знал. Для начала я решил, что было бы неплохо съездить с ней на холм.
   Я взял такси. Только теперь я заметил, что в этом городе каждый, кто зарабатывал больше определенной суммы, обязательно имел собственную машину (она была даже у моего коллеги Авандеро), у меня же машины не было, да к тому же я никогда бы не научился водить ее. До сих пор я не придавал таким вещам никакого значения, но теперь мне приходилось краснеть перед Клаудией. Однако Клаудия сочла все совершенно естественным, потому что, сказала она, доверить мне машину – значит наверняка попасть в аварию. К моей величайшей обиде, она даже не скрывала, что невысоко ставит мои деловые качества и уважает меня совсем за другие достоинства, за какие именно, я так и не смог понять.
   Итак, мы взяли такси. Мне попалась старенькая, разболтанная машина, которую вел старик. Я попытался выставить это в юмористическом свете, шутливо пожаловавшись на то, что жизнь неизбежно подсовывает мне одни обломки и развалины, но Клаудию ничуть не огорчал убогий вид нашего такси. Можно было подумать, что подобные вещи вовсе ее не трогают, и я не знал, что делать, – то ли облегченно вздохнуть, то ли сетовать, что теперь я совсем уже брошен на произвол судьбы.
   Машина взбиралась по зеленому склону холма, огибавшего восточную часть города. День прояснился, и все вокруг было залито золотистым осенним светом. Окрестные долины тоже одевались уже в золотые цвета. Я обнял Клаудию. Если бы я сумел отдаться любви, которую она несла мне, то, может быть, мне удалось бы постичь ту зеленую и золотую жизнь, что бежала сейчас туманными образами (чтобы обнять Клаудию, я снял очки) по обе стороны дороги.
   Прежде чем отправиться в тратторию, я приказал старику шоферу отвезти нас к видовой площадке на вершине холма. Мы вышли из машины. Клаудия была в черной шляпе с широкими полями. Ступив на землю, она быстро повернулась на месте, и от этого движения складки ее широкой юбки разлетелись веером. Я же метался взад и вперед, то показывая ей на белесые пики Альп, выплывавшие из небесного океана (не умея отличить одну вершину от другой, я называл их наугад), то на волнистый, прихотливый рельеф холмов с разбросанными там и сям деревнями, дорогами и речушками, то на лежавший внизу город, похожий на мозаику, составленную из ровных рядов матовых и поблескивающих на солнце квадратиков. Не знаю уж, что было тому причиной – шляпа и широкая юбка Клаудии или открывавшаяся передо мной панорама, но только я вдруг с необыкновенной остротой ощутил необъятность этой шири. Для осенней поры небо было довольно чистым и светлым, хотя и не везде воздух оставался таким прозрачным, как в зените: у подножия гор стлалась мглистая дымка, вдоль рек клубился белый плотный туман, а выше бежали подгоняемые ветром цепочки переменчивых облаков. Мы стояли рядом, опершись о парапет. Я обнял Клаудию за талию и при виде этого разнообразия расстилавшихся передо мной пейзажей сразу же почувствовал непреодолимое желание анализировать и обозлился на себя, потому что почти ничего не знал ни о здешних местах, ни о местной природе. У Клаудии же, наоборот, поток новых впечатлений мог в любую минуту вызвать неожиданную смену настроения, бурный взрыв или просто замечания, совершенно не относящиеся к тому, что было у нее перед глазами. Именно в ту минуту я и увидел это.
   – Смотри! – воскликнул я, схватив Клаудию за руку. – Видишь, там, внизу?
   – Что?
   – Вон там, ниже. Смотри! Движется!
   – Да что там такое? Что ты увидел?
   Как объяснить ей, что это? От облаков или скоплений тумана, которые в зависимости от того, как конденсируется влага в холодных слоях воздуха, бывают то серыми, то синеватыми, то белесыми, а подчас даже черными, оно отличалось разве что особым, каким-то неопределенным цветом, то ли коричневатым, то ли буро-черным – вернее, даже не цветом, а оттенком, грязным оттенком, который, казалось, иногда сгущался по краям, иногда, в центре, пачкал все облако и изменял его плотность (этим оно также отличалось от остальных облаков), делая его тяжелым, заставляя льнуть к самой земле, к пестрому пространству города, над которым оно медленно проползало, то затемняя какую-либо его часть, то снова открывая ее, но при этом оставляя за собой лохматый широкий след, тянувшийся, словно бесконечные грязные волокна.
   – Смог! – крикнул я Клаудии. – Видишь вот это? Это облако смога!
   Но она уже не слушала меня – ее вниманием завладела стайка птиц, летящая в небе.
   Я же, свесив голову над парапетом, впервые в жизни смотрел со стороны на то облако, которое ежечасно окутывало меня, в котором я жил и которое жило во мне; и, глядя на него, я знал, что из всего окружавшего меня многообразного мира только оно одно имеет для меня значение.
   Вечером я повел Клаудию поужинать в бар "Урбано Раттаци", так как, кроме ресторанчиков, где обеды отпускались по твердым ценам, я не знал никаких заведений и боялся попасть в такой ресторан, где пришлось бы оставить все деньги. Стоило мне прийти в бар "Урбано Раттаци" с такой женщиной, как Клаудия, как там все изменилось: все тирольские куртки разом засуетились, нам отвели хороший столик, к которому со всех концов зала устремились тележечки с шоколадками, сигаретами и прочей мелочью. Я старался держаться с непринужденностью опытного кавалера, но меня ни на минуту не оставляла мысль о том, что все давно уже узнали жильца, снимающего комнатку с окном во двор, и посетителя, который всегда наспех съедает свое блюдо за стойкой. Из-за этих мыслей я стал неловким, то и дело говорил глупости и очень скоро вывел Клаудию из себя. Мы начали ссориться, и довольно бурно; наши голоса тонули в общем шуме, наполнявшем бар, на нас были обращены глаза не только официантов, готовых повиноваться каждому знаку Клаудии, но и многих посетителей бара, которых очень интриговало, почему такая красивая, элегантная и властная женщина сидит в компании столь незначительного субъекта. Приглядевшись, я заметил, что окружающие отлично слышат каждую фразу, тем более что Клаудия, которой вся эта публика была более чем безразлична, вовсе не желала маскировать нашу ссору. Мне казалось, что все только того и ждут, чтобы Клаудия, окончательно рассердившись, встала и ушла, бросив меня одного, чтобы я снова стал тем безвестным, незначительным человеком, каким был всегда, человеком, который если и привлекает к себе внимание, то не больше, чем пятно сырости на стене.
   Однако, как всегда у нас бывало в таких случаях, за ссорой последовало нежное примирение. Это произошло в конце ужина, и Клаудия, зная, что я живу где-то поблизости, вдруг сказала:
   – Я зайду к тебе.
   Откровенно говоря, я зазвал Клаудию в "Урбано Раттаци" только потому, что этот бар был единственным известным мне заведением такого рода, а вовсе не потому, что он находился в моем доме. Больше того, у меня сжималось сердце при одной мысли о том, что, заглянув в подворотню, она сразу составит себе представление о доме, в котором я живу, и уповал только на ее рассеянность.
   И вот она хочет подняться ко мне. Чтобы показать ей всю нелепость этой затеи, я принялся описывать в самых мрачных красках грязь и убожество моего жилища. Но, поднимаясь по лестнице и проходя по балкону, она отмечала одни только достоинства старинной и вовсе не отталкивающей на ее взгляд, архитектуры здания и ту разумность, с какой, планировались старые квартиры.
   – Что ты мне наговорил? – воскликнула она, когда мы вошли в комнату. – Превосходная комната! Что тебе еще надо?
   Раньше чем помочь ей снять пальто, я подошел к умывальнику, потому что, входя, как всегда, перепачкал руки. А вот она – нет. Ее руки летали, словно пушинки, между пыльной мебелью, по-прежнему оставаясь чистыми.
   Скоро мою комнату наводнили необычные предметы – шляпка с вуалеткой, горжетка, бархатное платье, нижняя юбка из блестящего шелка, атласные туфельки, шелковые чулки – и каждый из этих предметов я старался сразу же повесить в шкаф или положить в ящик комода, иначе, как мне казалось, их немедленно покрыл бы налет копоти.
   И вот уже белая фигурка Клаудии лежит на кровати, на той самой кровати, по которой достаточно хлопнуть рукой, чтобы комнату наполнило облако пыли. Она протянула руку к этажерке, стоявшей рядом, взяла книгу…
   – Осторожно, она пыльная!
   Но она уже открыла ее, полистала немного и небрежно выронила из рук. Я смотрел на ее грудь, еще совсем юную, на розовые упругие соски и терзался мыслью, что на них уже осыпалась пыль, покрывавшая страницы книги. Протянув руки, я коснулся этих упругих холмиков движением, которое можно было принять за ласку, но которое в действительности было вызвано желанием стереть ту незаметную глазу пыль, что успела слететь с бумаги.
   Нет, ее кожа была бархатистой, свежей, чистой. Но я видел, как в конусе света, падавшего от лампы, танцуют мельчайшие пылинки, которые, оседая, конечно же попадают на Клаудию. И я бросился на нее и сжал в объятиях, движимый главным образом желанием закрыть ее, защитить, спасти от пыли, принять всю эту пыль на себя.
 
   После того как она уехала, немного разочарованная – мое общество наскучило ей, несмотря на то, что она по-прежнему упорно приписывала своим ближним блеск, который на самом деле был только отражением ее собственного блеска, – я с удвоенным рвением взялся за редакционную работу, отчасти потому, что из-за приезда Клаудии мне пришлось порядком запустить дела и нужно было наверстывать упущенное, готовя очередной номер журнала, отчасти чтобы не думать о ней, а отчасти и потому, что вопросы, освещаемые на страницах журнала "Проблемы очистки воздуха", стали для меня теперь вовсе не такими далекими и неинтересными, как раньше.
   У меня еще не было передовицы, но на этот раз инженер Корда не оставил мне никаких инструкций.
   – Попробуйте сами. Прошу вас! – сказал он.
   Я принялся писать обычную зажигательную тираду, но мало-помалу, слово за словом я увлекся описанием облака смога, тяжело плывущего по городским крышам, такого, каким я увидел его недавно. Я описывал жизнь, окутанную этим облаком, фасады старых домов, где каждый выступ, каждая ниша покрывалась густым черным налетом, и фасады новых, современных зданий, гладкие, одноцветные прямоугольники, которые постепенно приобретают серый оттенок, словно белые воротнички конторских служащих, проработавших полдня среди пыльных бумаг. Я писал о том, что пока еще есть и, может быть, всегда будут люди, живущие за пределами облака смога. Такой человек может пройти через это облако, даже на некоторое время задержаться в самой его середине, и ни единая струйка дыма, ни единая крупинка угля не коснется его лица, не нарушит особого ритма его жизни, не испортит его красоты – красоты существа другого мира; но важно не то, что находится за пределами облака смога, а лишь то, что ютится в нем самом, в его недрах. Только погрузившись в самое сердце облака, только вдыхая по утрам мглистый воздух наших городов (надвигающаяся зима уже заволакивала утренние улицы непроницаемой ватой тумана), только в этом случае можно до конца постичь правду и, может быть, обрести освобождение. Это было не что иное, как спор с Клаудией, я тотчас понял это и тут же разорвал статью, даже не показав ее Авандеро.
   Доктора Авандеро я до сих пор не мог понять как следует. В понедельник утром я, как всегда, придя на работу, увидел там своего коллегу, но в каком виде? Загоревшего! Да, вместо знакомого лица, напоминавшего цветом отварную рыбу, перед моими глазами была красно-бурая физиономия со следами ожогов на лбу и скулах.
   – Что это с тобой случилось? – спросил я. (С недавнего времени мы перешли с ним на "ты".)
   – Ходил на лыжах. По первому снегу. Снег великолепный, сухой, сыпучий. Едем вместе в воскресенье?
   С этого дня Авандеро избрал меня наперсником, которому поверял свою страсть к лыжам. Я не оговорился, именно наперсником, потому что в его разговорах со мной о лыжах звучало нечто большее, чем простое пристрастие к филигранной технике и ювелирной точности движений, ко всем этим креплениям и мазям, к пейзажу, превращенному в чистую белую страницу: это был спор, который он, безупречный, старательный чиновник, втайне вел со своей службой, спор, проявлявшийся в снисходительных смешках и ехидных замечаниях.
   – Вот где истинная "очистка воздуха". А весь смог я оставляю вам! – говорил он и тотчас же спохватывался: – Я, конечно, шучу…
   Но я понимал, что даже он, столь преданный сотрудник компании, совершенно не верит ни в нее, ни в идеи инженера Корда.
   Как-то в субботу после обеда я встретил Авандеро с лыжами на плече, в шапочке с козырьком, торчавшим, словно клюв скворца. Мой коллега спешил к автобусу, который уже осаждала толпа лыжников и лыжниц.
   – Остаешься в городе? – спросил он, кивнув мне с обычным своим самодовольным видом.
   – Я – да. Какой смысл ехать? Завтра вечером все равно придется возвращаться на каторгу.
   – А какой смысл торчать в городе, если есть возможность убраться на субботу и воскресенье? – возразил он, нахмурившись под своим козырьком, и стал суетиться около автобуса, предлагая новый способ укладывать лыжи в багажнике на крыше.
   Авандеро, подобно сотням тысяч людей, всю неделю старательно выполняющих свою серенькую работу только для того, чтобы иметь возможность сбежать от нее в воскресенье, смотрел на город, как на гиблое место, как на машину для добывания средств, достаточных, чтобы скрыться на несколько часов и снова вернуться обратно. После нескольких месяцев, посвященных лыжам, для Авандеро начиналась пора загородных поездок, потом рыбалка, форель, потом подходил летний отпуск – море, горы и фотоаппарат. История его жизни, которую я, узнав его покороче, начинал уже представлять себе довольно подробно, была историей его транспортных средств. Сперва это был мотовело, потом мотопед, потом мотоцикл, сейчас малолитражка, а будущие годы приближались под знаком новых автомобилей, все более удобных и мощных.
 
   Очередной номер "Проблем очистки воздуха" пора было уже запускать в машину, а инженер Корда все еще не проглядел корректуры. В тот день я ожидал его в редакции, но он так и не появился там и только под вечер позвонил мне по телефону, прося привезти корректуру к нему, в контору завода ВАФД, откуда он не мог отлучиться. Он даже прислал за мной свою машину с шофером.
   ВАФД принадлежал к числу тех предприятий, где Корда был членом правления. Забившись в глубину огромного лимузина, с пакетом корректур на коленях, я промчался по незнакомым улицам окраины, проехал вдоль глухой стены, приветствуемый охраной завода, миновал широкие литые ворота и высадился у лестницы, ведущей в помещение дирекции.
   Инженер Корда, окруженный руководителями завода, сидел за письменным столом в своем кабинете и просматривал какие-то графики или производственные планы, вычерченные на огромных, заваливших весь стол листах ватмана.
   – Извините, доктор, одну минуту, – сказал он мне. – Сейчас я буду к вашим услугам.
   Я смотрел на стену у него за спиной. Она была вся из стекла – гигантское окно, за которым простиралась панорама завода и дыбились в туманном вечернем сумраке неясные тени. На переднем плане выделялся силуэт цепного транспортера, поднимавшего наверх огромные бадьи чего-то серого, я думаю, чугунного порошка. Железные черпаки лезли вверх непрерывными толчками, слегка покачиваясь, и мне казалось, что кучи, выступавшие над их краями, незаметно меняют свою форму, и над ними при каждом толчке взлетают в воздух едва заметные облачка пыли, разлетающиеся повсюду и оседающие даже на огромном окне кабинета инженера Корда.
   В этот момент Корда попросил зажечь свет, и на темном фоне улицы стекла мгновенно стали похожи на листы мелкой наждачной бумаги. Окна, несомненно, были покрыты тонким налетом чугунной пыли, сверкавшей сейчас, словно серебряная россыпь Млечного Пути. Тени, отпечатывающиеся на стеклах, исчезли, и от этого еще отчетливее возникли на заднем плане силуэты заводских труб, увенчанные красноватыми отблесками, а над этим багровым заревом по контрасту с ним еще чернее казались чернильные крылья дыма, закрывавшие все небо, и взлетали и кружились в неистовом вихре раскаленные крупинки угля.
   Но вот Корда взялся за корректуру "Проблем очистки воздуха" и, тотчас же перенесшись в сферу иных идеалов и иных стремлений, волнующих его, как главу КОАГИПРа, принялся вместе со мной и руководителями ВАФДа обсуждать статьи журнала. Сколько раз, встречаясь с ним в помещениях компании, я, поддаваясь естественному для подчиненного чувству противоречия, мысленно объявлял себя сторонником смога, его тайным агентом, пробравшимся в штаб противника, но лишь теперь я понял, насколько глупой была эта игра. Инженер Корда – вот кто истинный хозяин смога, вот кто дышит смогом на весь город, и КОАГИПР – это тоже детище смога, рожденное необходимостью дать тем, кто работает для преумножения богатств хозяев смога, надежду на жизнь, в которой будет что-то, кроме смога, и в то же время прославляющее его могущество.
   Корда остался доволен номером и пожелал отвезти меня домой на своей машине. Вечер был пропитан густым туманом. Шофер вел машину медленно, так как, кроме тусклых пятен редких фонарей, вокруг ничего нельзя было разглядеть. В порыве оптимизма президент смелыми штрихами рисовал город будущего, с кварталами-садами, заводами, окруженными клумбами и водоемами, снабженными устройствами, сметающими с неба дым заводских труб. Говоря все это, он то и дело указывал наружу, в начинавшуюся прямо за стеклами пустоту, словно все, что рисовалось его воображению, уже было претворено там в действительность. Я слушал его с каким-то непонятным чувством, то ли с ужасом, то ли с восхищением, – в этом человеке ловкий промышленник уживался с фантазером, и ни тот, ни другой не могли жить друг без друга.
   Неожиданно мне показалось, что я узнаю знакомые места.
   – Остановитесь, остановитесь здесь, я приехал, – сказал я шоферу.
   Пожелав ему всего хорошего и поблагодарив, я вышел из машины. Но как только она отъехала, я заметил, что ошибся. Я вылез в совершенно незнакомом районе, а вокруг ничего не было видно.
 
   Я по-прежнему питался в своем ресторанчике, сидя в одиночестве под прикрытием газеты. Прошло некоторое время, и я заметил еще одного посетителя, который поступал точно так же. Несколько раз, не найдя свободного места, мы в конце концов садились за один столик и отгораживались друг от друга развернутыми газетами. Мы читали разные газеты. Я всегда покупал самую влиятельную в городе газету, которую читали все. Да и зачем мне было читать другую? Чтобы кто-то сказал, что я не такой, как все, или (если бы я вдруг стал читать газету моего соседа по столу) что у меня особые политические убеждения? Я всегда держался подальше от политики и политических партий, но иногда по вечерам случалось так, что, сидя за одним столиком с этим нелюдимым посетителем, я откладывал газету, и он, протягивая к ней руку, спрашивал: "Разрешите?", а потом, указывая на свою, добавлял: "Может быть, хотите почитать эту?"
   Таким образом я познакомился с его газетой, которая, если так можно выразиться, представляла собой изнанку моей. И не столько потому, что поддерживала противоположные идеи, но также и потому, что освещала такие вопросы, которые для любой другой газеты попросту не существовали. В ней, скажем, сообщалось об увольнениях служащих, о машинистах, потерявших руку при смазке зубчатых передач (помещались даже их портреты), печатались таблицы, в которых приводились данные о бюджетах рабочих семей, и так далее. Но самое главное ее отличие заключалось не в этом. Любая газета прежде всего старается блеснуть великолепным изложением материала и привлечь читателя пикантными историями, например рассказами о разводах красивых женщин, в этой же все статьи были написаны одинаковым, шаблонным языком, а заголовки всегда подчеркивали только отрицательную сторону явлений. Даже печать у этой газеты была однообразно-серой и утомительно-густой. И тут у меня мелькнула мысль: "Ба! А ведь мне нравится".
   Я попробовал выразить это мнение своему собеседнику, остерегаясь, разумеется, как-то толковать отдельные статьи и высказывания (он уже пытался спрашивать, что я думаю о каком-то сообщении из Азии) и в то же время стараясь смягчить отрицательную сторону своей оценки, так как он показался мне человеком, несклонным принимать критику, а ввязываться с ним в спор у меня не было никакой охоты.
   Однако вместо того, чтобы спорить, он словно продолжал мыслить вслух, и его слова сделали бесполезной и даже неуместной мою оценку газеты.
   – Знаете, – сказал он, – наша газета пока что делается не так, как следовало бы. Во всяком случае, она не такая, какой я хотел бы ее видеть.
   Мой собеседник был молодой человек небольшого роста, но очень пропорционально сложенный. Его темные вьющиеся волосы были очень тщательно причесаны, а совсем еще мальчишеское лицо, бледное, с розовым румянцем на щеках, тонкими правильными чертами и длинными черными ресницами, отличалось сдержанно-важным, почти надменным выражением. Одевался он с чрезвычайной, даже немного изысканной аккуратностью.
   – В ней еще слишком много общих мест, – продолжал он, – ей еще не достает конкретности, особенно там, где речь идет о наших проблемах. Она еще слишком похожа на другие газеты. Ту газету, о которой я мечтаю, должны были бы делать в основном сами читатели. Она должна стараться давать всегда научно обоснованную, точную информацию обо всем, что происходит в мире производства.
   – Вы работаете техником на каком-нибудь заводе? – спросил я.
   – Я кадровый рабочий.
   Мы познакомились. Его звали Омар Базалуцци. Узнав, что я работаю в КОАГИПРе, он заинтересовался мною и спросил у меня о некоторых данных, которые мог бы использовать в одной из своих корреспонденций. Я назвал ему кое-какие печатные материалы (так или иначе доступные всем); ему, во всяком случае, я с чистосердечной улыбкой заметил, что не открываю никаких редакционных секретов; он, вынув маленький блокнотик, аккуратно записал всю сообщенную мною библиографию.
   – Я занимаюсь тем, что изучаю всевозможные статистические данные, – сказал он. – Наша организация очень отстает в этом.
   Мы уже одевались, собираясь уходить. У Базалуцци было спортивное пальто элегантного покроя и берет из непромокаемой ткани.
   – Очень отстает, – продолжал он, – хотя, по-моему, это основной раздел.
   – А работа оставляет вам время, чтобы заниматься всем этим? – спросил я его.
   – Видите ли, – сказал он (он всегда отвечал немного свысока, этаким менторским тоном), – здесь все дело в методичности. Восемь часов в день у меня забирает завод, кроме того, каждый вечер, даже по воскресеньям, обязательно бывает какое-нибудь собрание. Здесь просто нужно уметь организовать работу. Вот я создал кружки по изучению статистики для молодых рабочих нашего завода…
   – И много у вас… таких, как вы?
   – Мало. И чем дальше, тем становится меньше. Нас одного за другим выставляют за ворота. В один прекрасный день вы встретите здесь, – он показал на газету, – мою фотографию и под ней подпись: "Еще один уволенный. Новая жертва репрессий".