Страница:
И все-таки то, что он держал в руках, было прежде всего подушкой, то есть предметом мягким (хотя достаточно плотным и плоским), белым (невзирая на покрывавшие его печати), стерилизованным в автоклаве; в ней, как в иероглифе, который скрывает в себе целое понятие, заключена была мысль о постели, об удовольствии понежиться, о самом интимном. И Федерико уже предвкушал то ощущение свежести, которое даст ему ночью этот белоснежный остров, окруженный со всех сторон щетинистым плюшем сомнительной чистоты. Даже больше того, этот маленький квадратик уюта и неги сулил ему и другие радости, другую интимность, иные наслаждения, те, ради которых-то он и отправился в эту поездку. Собственно, уже в том, что он сидел сейчас в вагоне, что взял напрокат подушку, заключалась радость – радость перехода в другую сферу, где царила Чинция, в тесный и беспредельный мир, ограниченный ее сомкнутыми в объятии мягкими руками.
Поезд ласково, любовно тронул его с места, побежал мимо столбов, поддерживающих навес, изогнувшись, проскользнул по железным прогалинам стрелок и ринулся в темноту, гонимый тем же порывом, что до сих пор жил в груди Федерико. И, будто почувствовав, что под стук колес бегущего поезда легче освободиться от томившей его напряженности, Федерико принялся вторить ему, напевая про себя песенку, навеянную этим торопливым перестуком: "J'ai deux amours… Mon pays et Paris… Paris toujours…" 33
В купе вошел пассажир. Федерико умолк.
– Свободно? – спросил вошедший и сел.
Федерико мгновенно сообразил, насколько выгодно для него это вторжение. В самом деле, если тебе хочется вздремнуть в дороге, то самое лучшее для тебя – это если в купе устроятся двое. Ты ложишься по одну сторону, твой сосед – по другую, и теперь уже никто не посмеет тебя потревожить. Если же половина купе остается свободной, то в ту минуту, когда ты меньше всего этого ожидаешь, к тебе влезает целая семья, человек шесть, да еще с ребятами, едущая до самых Сиракуз, и тебе волей-неволей приходится сесть. Поэтому Федерико отлично знал, что если вагон, в который садишься, не слишком полон, то самое разумное – не искать совершенно свободное купе, а занимать то, в котором уже сидит один пассажир. Однако сам он никогда так не поступал, не желая отказываться даже от самого незначительного шанса путешествовать в полном одиночестве. Если же вопреки его желанию рядом с ним оказывался попутчик, то он всегда мог утешиться, что и в этой ситуации есть свои выгоды.
Точно так же он поступил и теперь.
– Вы до Рима? – спросил он у вновь прибывшего, спросил главным образом для того, чтобы иметь возможность добавить: "Вот и прекрасно! Тогда давайте задернем занавеску, потушим свет и никого больше не впустим".
Однако тот ответил:
– Нет. До Генуи.
С одной стороны, это было замечательно: пассажир выйдет в Генуе и снова оставит Федерико в одиночестве, но, с другой стороны, человек, которому предстоит провести в дороге всего несколько часов, едва ли захочет лечь спать. Скорее всего он просидит все это время и не позволит потушить свет. А это значит, что на промежуточных станциях к ним в купе может набиться уйма народу. Таким образом путешествие в обществе другого пассажира лишалось даже относительной выгоды и сулило Федерико одни только неудобства.
Однако он не стал долго раздумывать над этим. Его всегда выручало уменье начисто изгонять из головы мысли о том, что могло причинить ему беспокойство, или о вещах бесполезных. Так и сейчас, он просто зачеркнул этого человека, сидевшего напротив него, зачеркнул до такой степени, что тот превратился в тень, в серое пятно в углу. Развернутые газеты, которые они держали перед собой, помогали им отгородиться друг от друга. Федерико почувствовал себя свободным и снова понесся на крыльях своей любви. "Paris toujours…" 34В самом деле, ну кому может прийти в голову, что из этого убогого мира суетящихся людей, гонимых необходимостью и покорностью, он летит в объятия женщины, и не просто какой-то там женщины, а Чинции У.? И чтобы дать новую пищу своей гордости, чтобы лишний раз со злорадной жестокостью внезапно разбогатевшего человека сравнить свое счастье с сереньким существованием других, Федерико захотел хорошенько рассмотреть своего попутчика, на которого он до сих пор ни разу не поднял глаз.
Незнакомец, однако, вовсе не казался унылым или угнетенным. Это был еще молодой человек, плотный, упитанный, с довольным, волевым лицом; он читал спортивную газету, и на скамейке рядом с ним стоял большой, туго набитый саквояж. Словом, его можно было принять за представителя какой-нибудь фирмы или за коммерческого ревизора. На какое-то мгновение Федерико В. куснула зависть, которую он всегда испытывал к людям, имеющим более деловой и цветущий вид, чем он сам. Но это было секундное чувство, и он тотчас же отогнал его, подумав про себя: "Этот разъезжает ради какого-нибудь листового железа или патентованной краски, а я…" И ему опять захотелось запеть, дать выход своей бездумной, бьющей через край радости. "Je voyage en amour!" 35– мысленно начал он на тот же мотив, который, как ему казалось, прекрасно сочетался со стуком колес, и тут же на ходу подбирая к нему такие слова, которые привели бы в ярость этого коммивояжера, если бы тот смог их услышать. "Je voyage en volupte!" 36– продолжал он, вкладывая как можно больше чувства во все взлеты и падения мелодии. "Je voyage toujours… l'hiver et l'ete…" 37– Голос, звучавший в нем, становился все возбужденнее и жарче. "L'hiver et l'ete!" 38– Тут его губы, как видно, сами собой сложились в улыбку, яснее слов говорившую о полном душевном благополучии. И как раз в этот момент он заметил, что коммивояжер пристально наблюдает за ним.
Он тотчас же постарался придать лицу холодное выражение и уткнулся в газету, даже самому себе не желая признаться в том, что за секунду до этого пребывал в таком ребячливом расположении духа. Ребячливом? Да нет, почему же? Никакой ребячливости тут нет. Просто он ехал в хорошем настроении, радуясь тому, что едет, но это была радость зрелого мужчины, познавшего в жизни и дурное и хорошее, мужчины, который теперь готовился заслуженно насладиться этим последним. Со спокойным и невозмутимым видом перелистывал он иллюстрированные журналы: перед ним мелькали разрозненные картины сумбурной, лихорадочной жизни, а он старался отыскать в них что-нибудь созвучное своим чувствам. Однако скоро он заметил, что журналы нисколько его не интересуют: в них оставила след лишь внешняя, и без того всем видимая, сторона жизни. Его нетерпеливые порывы витали в более высоких сферах. "L'hiver et… l'ete!" Настало время укладываться спать.
Неожиданно он сделал приятное открытие – его попутчик заснул, заснул сидя, даже не переменив положения и не свернув газеты, которая лежала теперь у него на коленях. К людям, способным уснуть сидя, Федерико относился, как к выходцам из другого мира, он им даже не завидовал. Сам он засыпал в поезде, только проделав сложную процедуру, выполнив разработанный до мелочей ритуал, но, может быть, именно в этом и заключалась для него своеобразная прелесть его поездок.
В первую очередь надо было переодеть брюки – снять хорошие (чтобы не приезжать измятым и неряшливым) и кадеть старенькие. Переодевание совершалось в туалете, но раньше, для облегчения этого процесса, надлежало переобуться – сменить ботинки на домашние туфли. Федерико вытащил из саквояжа предназначенные для спанья брюки, пакет с тапочками, снял ботинки, надел тапочки, убрал ботинки под скамейку и отправился в уборную переодевать брюки. "Je voyage toujours!" 39Вернувшись, тщательно уложил в сетку хорошие брюки, стараясь при этом, чтобы не помялась складка. "Тра-ля-ля-ля-ля!" В головах, с того края скамьи, что был ближе к проходу, положил подушку. Подушку следовало класть именно с этого края, а не у окна, так как гораздо лучше прежде услышать, как у тебя над головой отдергивается дверная занавеска, чем, открыв глаза, вдруг оказаться ослепленным бьющим из коридора светом. "Du voyage, je sais tout!" 40На другом конце скамьи, в ногах расстелил газету, ибо всегда спал не разуваясь, в тапочках. На крючок в головах повесил пиджак, переложил в карманы пиджака портмоне и кошелек с деньгами, потому что, если оставить их в карманах брюк, то к утру они больно надавят ноги. Железнодорожный билет, наоборот, переложил в брюки, в часовой кармашек на поясе. "Je sais bien voyager…" 41Чтобы не помять хороший джемпер, снял его и надел старенький. Что касается рубашки, то ее надлежало сменить завтра. Коммивояжер, который проснулся, когда Федерико вернулся в купе, смотрел на всю эту процедуру такими глазами, будто никак не мог догадаться, что все это значит. "Jusqu'a mon amour…" 42Федерико снял галстук, повесил его, вынул косточки из воротничка и положил их в карман пиджака вместе с деньгами, "…j'arrive avec le train!.." 43Отстегнул подтяжки (как все мужчины, верные законам подлинной, не показной элегантности, он носил подтяжки), снял подвязки и расстегнул верхнюю пуговицу на брюках, чтобы они не врезались в живот. "Тра-ля-ля-ля-ля!" Поверх джемпера вместо пиджака надел пальто, предварительно вынув из кармана ключи, но оставив там драгоценный телефонный жетон (с таким же непреоборимым фетишизмом ребенок кладет с собой в постель любимую игрушку), затем застегнул пальто на все пуговицы и поднял воротник. Соблюдая известную осторожность, он мог проспать в нем целую ночь, и после этого на пальто не оставалось ни единой складочки. "Maintenant voila…" 44Если спишь в поезде, то, проснувшись, обязательно обнаружишь, что волосы у тебя стоят дыбом, а за окном уже твоя станция, и некогда даже подумать о расческе. Поэтому Федерико натянул на голову берет. "Je suis pret alors!" 45В пальто, надетом без пиджака и потому висевшем на нем, как сутана священника, он, балансируя, прошел по купе, задернул дверные занавески, подтянул их до отказа и запер, накинув ременные петельки на металлические головки. Потом кивнул своему попутчику, как бы спрашивая у него разрешения погасить свет. Коммивояжер спал. Федерико щелкнул выключателем, в синей полутьме, которую разливала по купе ночная лампочка, направился к окну, чтобы задернуть шторки, вернее только прикрыть их, оставив посредине щелку (он любил, когда по утрам в комнату заглядывают лучи солнца). Оставалась последняя операция – завести часы… А теперь можно укладываться. Резким движением он бросился на диванчик, повернулся на бок и свернулся калачиком. Вот уже пальто расправлено, руки в карманах, жетон зажат в ладони, ноги (конечно, в тапочках) – на газете, нос уткнут в подушку, а берет надвинут на глаза. Настало время, когда он мог усилием воли ослабить лихорадочное внутреннее напряжение и заснуть.
Внезапное вторжение контролера (который обычно резко открывал дверь, уверенным движением одной руки расстегивал занавеску, а другую поднимал к выключателю, чтобы зажечь свет) было предусмотрено. Федерико предпочитал улечься спать, не дожидаясь его появления. Если контролер входил раньше, чем он успевал заснуть, – хорошо, в противном случае появление такой обычной, заурядной фигуры, как контролер, прерывало его сон не больше чем на несколько секунд. Так оказавшийся в деревне горожанин, внезапно разбуженный криком ночной птицы, переворачивается на другой бок и преспокойно засыпает снова, будто его и не будили. Билет у Федерико всегда был наготове, в часовом кармашке брюк, поэтому он, не поднимаясь и почти не открывая глаз, сразу же доставал его, протягивал контролеру и лежал так с протянутой рукой до тех пор, пока не получал его обратно, после чего снова запихивал билет в кармашек и немедленно засыпал, убежденный, что вставать и закрывать занавески вовсе не его дело: ведь это свело бы на нет все его старания удобно устроиться на диванчике. Сегодня контролер застал его бодрствующим, но проверка билетов длилась дольше, чем обычно, так как его попутчик долго копался спросонья, разыскивая билет. "Да, у него явно нет моей тренировки", – подумал Федерико и, воспользовавшись этим обстоятельством, немедленно придумал новые слова к своей песенке с единственной целью лишний раз доказать свое превосходство над попутчиком. "Je voyage l'amour…" 46Счастливая мысль употребить глагол "voyager" как переходный наполнила его чувством радостного удовлетворения, какое всегда приносит с собой даже самая пустячная поэтическая находка. Он был счастлив, что наконец-то нашел форму, которая лучше всего выражает его настроение. "Je voyage amour! Je voyage liberte! Jour et nuit je cours… par les chemins-de-fer…" 47
Купе снова погрузилось в темноту. Поезд жадно проглатывал километры своего незримого пути. Чего еще оставалось желать Федерико? От такого блаженного состояния до сна – один короткий шаг. И Федерико мгновенно заснул, словно провалился в колодец, полный мягкого пуха. Он спал всего пять или шесть минут, потом неожиданно проснулся от жары и почувствовал, что весь в поту. Стояла поздняя осень, и вагоны уже отапливались, а он, помня о том, как ему пришлось дрогнуть во время предыдущей поездки, решил лечь спать в пальто. Федерико встал, снял пальто, затем снова лег и укрылся им, как одеялом, оставив, однако, открытыми плечи и грудь и постаравшись разложить его так, чтобы оно не измялось. После этого он перевернулся на другой бок и тут почувствовал, как от пота по всему телу у него начинает расползаться зуд. Расстегнув рубашку, он почесал грудь, потом ногу. Стало неудобно лежать, одежда давила тело, и мысли его невольно приняли новое направление. Он стал думать о том, как хорошо освободиться от всякой одежды, лежать нагишом у моря, плавать, бегать… Но лучше всего очутиться в объятиях Чинции, потому что это высшее блаженство на земле. Он задремал и в полусне не мог отличить реальных неудобств от того прекрасного, что рисовалось в его мечтах. Все смешалось для него: он нежился среди своих неприятных ощущений, потому что они предвещали ему и чуть ли не таили в себе самое высокое блаженство. Наконец он заснул.
Станционные громкоговорители, которые то и дело будили его, совсем не такое уж страшное зло, как многие предполагают. Плохо ли, проснувшись, тотчас же узнать, где ты находишься? Ведь это дает возможность испытать два различных, но одинаково приятных чувства – проснувшись ближе к цели, чем ты предполагал, думаешь: "Как долго я спал! Так, пожалуй, и сам не заметишь, как доедешь"; а оказавшись дальше от цели, ты можешь сказать себе: "Что ж, у меня еще есть время, можно спать и ни о чем не беспокоиться". Именно эта последняя возможность и представилась сейчас Федерико. Коммивояжер находился на прежнем месте, только теперь он лежал, растянувшись на диванчике, и слегка похрапывал. Федерико все еще изнывал от жары. Он встал и полусонный принялся шарить вокруг, стараясь на ощупь найти регулятор электроотопления. Регулятор оказался на противоположной стенке, как раз над головой у его соседа по купе. Балансируя на одной ноге (как раз в этот момент у него с ноги соскочила тапочка), Федерико потянулся к рукоятке и яростно повернул ее до отказа в ту сторону, где, как он знал, было написано "минимум". В эту секунду сосед, как видно, открыл глаза, увидел занесенную над его головой руку, икнул, забулькал, втягивая слюну, и снова провалился в небытие. Федерико бросился на свое ложе. Регулятор зажужжал, зажег красную лампочку, словно пытаясь что-то объяснить или завязать разговор. Федерико нетерпеливо ждал, когда в купе посвежеет. Он снова встал, капельку приспустил окно, потом, поскольку поезд шел очень быстро и в щель стала врываться сильная струя холодного ветра, снова поднял раму и перевел ручку регулятора на отметку "автоматическая регулировка". Уткнувшись лицом в ласковую подушку, он некоторое время прислушивался к жужжанию регулятора, похожему на таинственный голос другой планеты. А поезд бежал и бежал по земле, побеждая необозримое пространство, и во всей вселенной только один человек – Федерико – опешил сейчас к Чинции У.
В следующий раз его разбудил крик продавца кофе на станции Генуя-Главная. Коммивояжер исчез. Федерико старательно заделал брешь в крепостной стене занавесок и стал со страхом прислушиваться, ловя каждый стук шагов, доносившийся из коридора, каждый звук отодвигаемой двери. Нет, в купе никто не вошел. Однако на станции Генуя-Бриньоле чья-то рука пробралась между занавесками, пытаясь отстегнуть их, но потерпела неудачу. Вслед за этим под занавеску ползком пробралась человеческая фигура. Очутившись в купе, фигура крикнула на диалекте:
– Входите! Здесь пусто!
В ответ из коридора донесся топот тяжелых башмаков, хриплые голоса, и в темное купе ввалилось четверо альпийских стрелков. Сперва солдаты чуть было не уселись прямо на Федерико, потом наклонились над ним, словно над каким-то диковинным зверем.
– Ба! Кто это такой? Кто это здесь?
Федерико рывком приподнялся на локте и перешел в наступление.
– Слушайте, неужели вы не могли найти другое купе? – спросил он.
– Нету, все забито, – хором ответили они. – Но вы не беспокойтесь, мы все тут усядемся, а вы лежите себе.
Федерико показалось, будто солдаты оробели, на самом же деле они так привыкли к грубому обращению, что просто не обратили внимания на его резкий тон. Они расположились на свободном диване и принялись галдеть.
– Далеко едете? – спросил Федерико, смягчившись после того, как вновь очутился на своей подушке.
Нет, они выходили на одной из ближайших остановок.
– А вы? Докуда вы направляетесь?
– В Рим.
– Мадонна! До самого Рима!
В их тоне звучало неподдельное изумление и сострадание к нему. Но Федерико лишь горделиво усмехнулся в душе.
Поезд трогается.
– Вы можете погасить свет? – громко говорит Федерико.
Они гасят свет и остаются в темноте – безликие, громоздкие, шумные, тесно прижавшиеся друг к другу плечами. Один из них приподнимает шторку и смотрит в окно. За стеклом – ясная ночь. Со своего места Федерико видит только небо и проносящиеся время от времени фонари маленьких станций, которые, на секунду ослепляя его, гонят по потолку быстрые тени. Солдаты – простые, неотесанные крестьяне, сейчас они едут домой на побывку. Погасив свет, они продолжают разговаривать так же громко, как раньше, пересыпая свою речь ругательствами, и подкрепляя ее дружескими шлепками и тумаками. Только двое из них, тот, что спит, и тот, что, не переставая, кашляет, не участвуют в разговоре. Солдаты говорят на бесцветном глухом диалекте. Время от времени Федерико схватывает несколько слов и догадывается, о чем идет речь. О казарме и борделях. Странно, но он почему-то не испытывал ненависти к этим солдатам. Сейчас он с ними, чуть ли не один из них, старается уподобиться им, чтобы, вспомнив об этом завтра, рядом с Чинцией У., еще острее ощутить головокружительную перемену в своей судьбе. Однако при этом ему вовсе не хотелось доказать им свое превосходство, как тому неизвестному попутчику, что вышел в Генуе. Сейчас он смутно чувствовал свою общность с ними; это они, сами того не зная, даровали ему право ехать к Чинции; среди людей, от которых Чинция так далека, особенно отчетливо чувствуешь, как счастлив тот, кому она принадлежит, и какое счастье, что она принадлежит тебе.
Теперь Федерико почувствовал, что отлежал руку. Он поднял ее, потряс ею перед собой. Руку продолжало колоть тысячами иголочек. Потом эти щекочущие уколы превратились в боль, боль – в ленивое блаженство, и он принялся снова крутить в воздухе сладко ноющей рукой. Четверо стрелков уставились на него, открыв рот от удивления.
– Чего это с ним? Может, привиделось что? Скажите, ради бога, что это вы делаете?
Потом они с мальчишеской непосредственностью начали поддразнивать друг друга, а Федерико между тем, стараясь восстановить кровообращение в ноге, спустил ее с диванчика и принялся сильно стукать пяткой об пол.
Так среди криков и галдежа, временами забываясь в полудреме, он провел не меньше часа. И все-таки он не чувствовал к солдатам никакой вражды. Возможно, сейчас он вообще не мог чувствовать вражды ни к одному живому существу. Может быть, он просто подобрел. Он не возненавидел их даже после того, как, подъезжая к своей станции, они вышли из купе, не задернув за собой занавеску и оставив открытой дверь в тамбур. Он встал, снова забаррикадировался и опять с радостью почувствовал себя в одиночестве, не испытывая, однако, ни к кому ни обиды, ни злобы.
Теперь у него стали мерзнуть ноги. Он заправил брюки в носки, но теплее не стало. Тогда он подоткнул под ноги полы пальто. Стали мерзнуть живот и грудь. Он перевел регулятор почти до отметки "максимум" и уткнулся в пальто, притворяясь, будто не замечает, как оно мнется, и не приподнимаясь даже тогда, когда чувствовал под собой неудобные складки. Сейчас он готов был отказаться от всех своих правил, лишь бы немедленно вернуть утерянное ощущение блаженства. Сознание своей доброты к ближнему побуждало его быть добрым и к самому себе и в этом всепрощении обрести желанный сон.
Сон его был неглубок и прерывист, он часто просыпался. Очередное появление контролера можно было отличить сразу: уверенность, с какой он отстегивал дверные занавески, нисколько не походила на те робкие попытки, которые предпринимали ночные пассажиры, входившие на промежуточных станциях и терявшиеся перед длинным рядом наглухо зашторенных купе. С таким же профессиональным уменьем, только более неожиданно и мрачно, появлялся полицейский, который мгновенно направлял в лицо спящего луч своего фонарика, долго вглядывался, гасил свет и молча уходил, оставляя за собой струю холодного воздуха, наводившего на мысль о тюрьме.
Потом на одной из погруженных во мрак станций в купе вошел мужчина. Федерико заметил его уже после того, как он устроился в уголке. По запаху сырости, исходившему от пальто незнакомца, Федерико догадался, что на улице дождь. Когда он проснулся в следующий раз, мужчина уже исчез, выйдя на какой-то невидимой станции. От его пребывания в купе не осталось ничего, кроме слабого запаха промокшей одежды и какой-то затхлости – следов его тяжелого дыхания. Федерико опять стало холодно. Он передвинул регулятор на "максимум" и опустил руку под сиденье, чтобы проверить, не становится ли там теплее. Нет, там было по-прежнему холодно. Он пошарил рукой под всей скамейкой. Нет, по всей вероятности, отопление выключили. Он снова надел пальто, потом снял его, отыскал свой хороший джемпер, снял старый, надел хороший, поверх натянул старый, влез в пальто, снова улегся на диванчике и, свернувшись калачиком, попробовал еще раз вызвать в душе ощущение полного благополучия, которое в свое время так легко привело за собой сон, но никак не мог вспомнить, о чем тогда думалось. А к тому времени, когда на память ему пришла его песенка, им уже овладела дрема, и знакомый мотив торжественно баюкал его во сне.
Первый утренний луч, проникший в щелки между шторами, слился с криками: "Горячий кофе!" и "Газеты!", которые доносились с перрона какой-то станции, может быть, одной из последних в Тоскане, а может быть, и одной из первых в Лации. Дождь перестал. За не просохшими еще стеклами похвалялось своим пренебрежением к наступающей осени совсем уже южное небо. Желание выпить чего-нибудь горячего и инстинкт горожанина, привыкшего каждое утро начинать с просмотра газет, словно кольнули Федерико, и он едва не бросился к окну, чтобы купить себе кофе, или газеты, или даже и то и другое вместе. Но в конце концов ему все же удалось убедить себя в том, что он еще спит и ничего не слышит, удалось так хорошо, что он не пошевелился даже после того, как в купе ворвалось сразу несколько пассажиров – жителей Чивитавеккии, которые всегда ездят утренними поездами в Рим. И потому на рассвете, когда сон слаще всего, он почти не просыпался.
Когда он проснулся по-настоящему, его сразу ослепил свет, бьющий из незавешенного окна. На противоположном диванчике вплотную сидело несколько человек. В первую секунду Федерико даже показалось, что их гораздо больше, чем могло там уместиться, на самом же деле лишним был только ребенок, сидевший на коленях у женщины. Один мужчина, воспользовавшись тем, что Федерико спал, поджав ноги, устроился на свободном краешке его скамейки. Мужчины были непохожи друг на друга, но во всех лицах было что-то неуловимо чиновничье. Единственным исключением был офицер военно-воздушных сил, одетый в форму, украшенную многочисленными нашивками. Даже на лицах женщин можно было прочесть, что они едут навестить родственников, которые служат чиновниками в министерстве, или, может быть, даже сами едут в такое-то министерство по своим или по чужим делам. И все пассажиры (некоторые подняв глаза от газеты "Иль темпо") уставились на Федерико, лежащего на высоте их колен, и принялись наблюдать, как это бесформенное, укутанное в пальто, безногое, словно тюлень, взъерошенное существо в берете, съехавшем на затылок, поднимает голову с измазанной слюной подушки, потирает щеку, на которой отпечатались складки сбившейся наволочки, садится, неуклюже, по-тюленьи потягивается, разминает ноги, потом старается всунуть их в тапочки, которые почему-то все время надеваются не на ту ногу, расстегивает пальто, почесывает себя где-то между двумя джемперами и помятой рубашкой, окидывает их еще не совсем осмысленным взглядом заспанных глаз и улыбается.
Поезд ласково, любовно тронул его с места, побежал мимо столбов, поддерживающих навес, изогнувшись, проскользнул по железным прогалинам стрелок и ринулся в темноту, гонимый тем же порывом, что до сих пор жил в груди Федерико. И, будто почувствовав, что под стук колес бегущего поезда легче освободиться от томившей его напряженности, Федерико принялся вторить ему, напевая про себя песенку, навеянную этим торопливым перестуком: "J'ai deux amours… Mon pays et Paris… Paris toujours…" 33
В купе вошел пассажир. Федерико умолк.
– Свободно? – спросил вошедший и сел.
Федерико мгновенно сообразил, насколько выгодно для него это вторжение. В самом деле, если тебе хочется вздремнуть в дороге, то самое лучшее для тебя – это если в купе устроятся двое. Ты ложишься по одну сторону, твой сосед – по другую, и теперь уже никто не посмеет тебя потревожить. Если же половина купе остается свободной, то в ту минуту, когда ты меньше всего этого ожидаешь, к тебе влезает целая семья, человек шесть, да еще с ребятами, едущая до самых Сиракуз, и тебе волей-неволей приходится сесть. Поэтому Федерико отлично знал, что если вагон, в который садишься, не слишком полон, то самое разумное – не искать совершенно свободное купе, а занимать то, в котором уже сидит один пассажир. Однако сам он никогда так не поступал, не желая отказываться даже от самого незначительного шанса путешествовать в полном одиночестве. Если же вопреки его желанию рядом с ним оказывался попутчик, то он всегда мог утешиться, что и в этой ситуации есть свои выгоды.
Точно так же он поступил и теперь.
– Вы до Рима? – спросил он у вновь прибывшего, спросил главным образом для того, чтобы иметь возможность добавить: "Вот и прекрасно! Тогда давайте задернем занавеску, потушим свет и никого больше не впустим".
Однако тот ответил:
– Нет. До Генуи.
С одной стороны, это было замечательно: пассажир выйдет в Генуе и снова оставит Федерико в одиночестве, но, с другой стороны, человек, которому предстоит провести в дороге всего несколько часов, едва ли захочет лечь спать. Скорее всего он просидит все это время и не позволит потушить свет. А это значит, что на промежуточных станциях к ним в купе может набиться уйма народу. Таким образом путешествие в обществе другого пассажира лишалось даже относительной выгоды и сулило Федерико одни только неудобства.
Однако он не стал долго раздумывать над этим. Его всегда выручало уменье начисто изгонять из головы мысли о том, что могло причинить ему беспокойство, или о вещах бесполезных. Так и сейчас, он просто зачеркнул этого человека, сидевшего напротив него, зачеркнул до такой степени, что тот превратился в тень, в серое пятно в углу. Развернутые газеты, которые они держали перед собой, помогали им отгородиться друг от друга. Федерико почувствовал себя свободным и снова понесся на крыльях своей любви. "Paris toujours…" 34В самом деле, ну кому может прийти в голову, что из этого убогого мира суетящихся людей, гонимых необходимостью и покорностью, он летит в объятия женщины, и не просто какой-то там женщины, а Чинции У.? И чтобы дать новую пищу своей гордости, чтобы лишний раз со злорадной жестокостью внезапно разбогатевшего человека сравнить свое счастье с сереньким существованием других, Федерико захотел хорошенько рассмотреть своего попутчика, на которого он до сих пор ни разу не поднял глаз.
Незнакомец, однако, вовсе не казался унылым или угнетенным. Это был еще молодой человек, плотный, упитанный, с довольным, волевым лицом; он читал спортивную газету, и на скамейке рядом с ним стоял большой, туго набитый саквояж. Словом, его можно было принять за представителя какой-нибудь фирмы или за коммерческого ревизора. На какое-то мгновение Федерико В. куснула зависть, которую он всегда испытывал к людям, имеющим более деловой и цветущий вид, чем он сам. Но это было секундное чувство, и он тотчас же отогнал его, подумав про себя: "Этот разъезжает ради какого-нибудь листового железа или патентованной краски, а я…" И ему опять захотелось запеть, дать выход своей бездумной, бьющей через край радости. "Je voyage en amour!" 35– мысленно начал он на тот же мотив, который, как ему казалось, прекрасно сочетался со стуком колес, и тут же на ходу подбирая к нему такие слова, которые привели бы в ярость этого коммивояжера, если бы тот смог их услышать. "Je voyage en volupte!" 36– продолжал он, вкладывая как можно больше чувства во все взлеты и падения мелодии. "Je voyage toujours… l'hiver et l'ete…" 37– Голос, звучавший в нем, становился все возбужденнее и жарче. "L'hiver et l'ete!" 38– Тут его губы, как видно, сами собой сложились в улыбку, яснее слов говорившую о полном душевном благополучии. И как раз в этот момент он заметил, что коммивояжер пристально наблюдает за ним.
Он тотчас же постарался придать лицу холодное выражение и уткнулся в газету, даже самому себе не желая признаться в том, что за секунду до этого пребывал в таком ребячливом расположении духа. Ребячливом? Да нет, почему же? Никакой ребячливости тут нет. Просто он ехал в хорошем настроении, радуясь тому, что едет, но это была радость зрелого мужчины, познавшего в жизни и дурное и хорошее, мужчины, который теперь готовился заслуженно насладиться этим последним. Со спокойным и невозмутимым видом перелистывал он иллюстрированные журналы: перед ним мелькали разрозненные картины сумбурной, лихорадочной жизни, а он старался отыскать в них что-нибудь созвучное своим чувствам. Однако скоро он заметил, что журналы нисколько его не интересуют: в них оставила след лишь внешняя, и без того всем видимая, сторона жизни. Его нетерпеливые порывы витали в более высоких сферах. "L'hiver et… l'ete!" Настало время укладываться спать.
Неожиданно он сделал приятное открытие – его попутчик заснул, заснул сидя, даже не переменив положения и не свернув газеты, которая лежала теперь у него на коленях. К людям, способным уснуть сидя, Федерико относился, как к выходцам из другого мира, он им даже не завидовал. Сам он засыпал в поезде, только проделав сложную процедуру, выполнив разработанный до мелочей ритуал, но, может быть, именно в этом и заключалась для него своеобразная прелесть его поездок.
В первую очередь надо было переодеть брюки – снять хорошие (чтобы не приезжать измятым и неряшливым) и кадеть старенькие. Переодевание совершалось в туалете, но раньше, для облегчения этого процесса, надлежало переобуться – сменить ботинки на домашние туфли. Федерико вытащил из саквояжа предназначенные для спанья брюки, пакет с тапочками, снял ботинки, надел тапочки, убрал ботинки под скамейку и отправился в уборную переодевать брюки. "Je voyage toujours!" 39Вернувшись, тщательно уложил в сетку хорошие брюки, стараясь при этом, чтобы не помялась складка. "Тра-ля-ля-ля-ля!" В головах, с того края скамьи, что был ближе к проходу, положил подушку. Подушку следовало класть именно с этого края, а не у окна, так как гораздо лучше прежде услышать, как у тебя над головой отдергивается дверная занавеска, чем, открыв глаза, вдруг оказаться ослепленным бьющим из коридора светом. "Du voyage, je sais tout!" 40На другом конце скамьи, в ногах расстелил газету, ибо всегда спал не разуваясь, в тапочках. На крючок в головах повесил пиджак, переложил в карманы пиджака портмоне и кошелек с деньгами, потому что, если оставить их в карманах брюк, то к утру они больно надавят ноги. Железнодорожный билет, наоборот, переложил в брюки, в часовой кармашек на поясе. "Je sais bien voyager…" 41Чтобы не помять хороший джемпер, снял его и надел старенький. Что касается рубашки, то ее надлежало сменить завтра. Коммивояжер, который проснулся, когда Федерико вернулся в купе, смотрел на всю эту процедуру такими глазами, будто никак не мог догадаться, что все это значит. "Jusqu'a mon amour…" 42Федерико снял галстук, повесил его, вынул косточки из воротничка и положил их в карман пиджака вместе с деньгами, "…j'arrive avec le train!.." 43Отстегнул подтяжки (как все мужчины, верные законам подлинной, не показной элегантности, он носил подтяжки), снял подвязки и расстегнул верхнюю пуговицу на брюках, чтобы они не врезались в живот. "Тра-ля-ля-ля-ля!" Поверх джемпера вместо пиджака надел пальто, предварительно вынув из кармана ключи, но оставив там драгоценный телефонный жетон (с таким же непреоборимым фетишизмом ребенок кладет с собой в постель любимую игрушку), затем застегнул пальто на все пуговицы и поднял воротник. Соблюдая известную осторожность, он мог проспать в нем целую ночь, и после этого на пальто не оставалось ни единой складочки. "Maintenant voila…" 44Если спишь в поезде, то, проснувшись, обязательно обнаружишь, что волосы у тебя стоят дыбом, а за окном уже твоя станция, и некогда даже подумать о расческе. Поэтому Федерико натянул на голову берет. "Je suis pret alors!" 45В пальто, надетом без пиджака и потому висевшем на нем, как сутана священника, он, балансируя, прошел по купе, задернул дверные занавески, подтянул их до отказа и запер, накинув ременные петельки на металлические головки. Потом кивнул своему попутчику, как бы спрашивая у него разрешения погасить свет. Коммивояжер спал. Федерико щелкнул выключателем, в синей полутьме, которую разливала по купе ночная лампочка, направился к окну, чтобы задернуть шторки, вернее только прикрыть их, оставив посредине щелку (он любил, когда по утрам в комнату заглядывают лучи солнца). Оставалась последняя операция – завести часы… А теперь можно укладываться. Резким движением он бросился на диванчик, повернулся на бок и свернулся калачиком. Вот уже пальто расправлено, руки в карманах, жетон зажат в ладони, ноги (конечно, в тапочках) – на газете, нос уткнут в подушку, а берет надвинут на глаза. Настало время, когда он мог усилием воли ослабить лихорадочное внутреннее напряжение и заснуть.
Внезапное вторжение контролера (который обычно резко открывал дверь, уверенным движением одной руки расстегивал занавеску, а другую поднимал к выключателю, чтобы зажечь свет) было предусмотрено. Федерико предпочитал улечься спать, не дожидаясь его появления. Если контролер входил раньше, чем он успевал заснуть, – хорошо, в противном случае появление такой обычной, заурядной фигуры, как контролер, прерывало его сон не больше чем на несколько секунд. Так оказавшийся в деревне горожанин, внезапно разбуженный криком ночной птицы, переворачивается на другой бок и преспокойно засыпает снова, будто его и не будили. Билет у Федерико всегда был наготове, в часовом кармашке брюк, поэтому он, не поднимаясь и почти не открывая глаз, сразу же доставал его, протягивал контролеру и лежал так с протянутой рукой до тех пор, пока не получал его обратно, после чего снова запихивал билет в кармашек и немедленно засыпал, убежденный, что вставать и закрывать занавески вовсе не его дело: ведь это свело бы на нет все его старания удобно устроиться на диванчике. Сегодня контролер застал его бодрствующим, но проверка билетов длилась дольше, чем обычно, так как его попутчик долго копался спросонья, разыскивая билет. "Да, у него явно нет моей тренировки", – подумал Федерико и, воспользовавшись этим обстоятельством, немедленно придумал новые слова к своей песенке с единственной целью лишний раз доказать свое превосходство над попутчиком. "Je voyage l'amour…" 46Счастливая мысль употребить глагол "voyager" как переходный наполнила его чувством радостного удовлетворения, какое всегда приносит с собой даже самая пустячная поэтическая находка. Он был счастлив, что наконец-то нашел форму, которая лучше всего выражает его настроение. "Je voyage amour! Je voyage liberte! Jour et nuit je cours… par les chemins-de-fer…" 47
Купе снова погрузилось в темноту. Поезд жадно проглатывал километры своего незримого пути. Чего еще оставалось желать Федерико? От такого блаженного состояния до сна – один короткий шаг. И Федерико мгновенно заснул, словно провалился в колодец, полный мягкого пуха. Он спал всего пять или шесть минут, потом неожиданно проснулся от жары и почувствовал, что весь в поту. Стояла поздняя осень, и вагоны уже отапливались, а он, помня о том, как ему пришлось дрогнуть во время предыдущей поездки, решил лечь спать в пальто. Федерико встал, снял пальто, затем снова лег и укрылся им, как одеялом, оставив, однако, открытыми плечи и грудь и постаравшись разложить его так, чтобы оно не измялось. После этого он перевернулся на другой бок и тут почувствовал, как от пота по всему телу у него начинает расползаться зуд. Расстегнув рубашку, он почесал грудь, потом ногу. Стало неудобно лежать, одежда давила тело, и мысли его невольно приняли новое направление. Он стал думать о том, как хорошо освободиться от всякой одежды, лежать нагишом у моря, плавать, бегать… Но лучше всего очутиться в объятиях Чинции, потому что это высшее блаженство на земле. Он задремал и в полусне не мог отличить реальных неудобств от того прекрасного, что рисовалось в его мечтах. Все смешалось для него: он нежился среди своих неприятных ощущений, потому что они предвещали ему и чуть ли не таили в себе самое высокое блаженство. Наконец он заснул.
Станционные громкоговорители, которые то и дело будили его, совсем не такое уж страшное зло, как многие предполагают. Плохо ли, проснувшись, тотчас же узнать, где ты находишься? Ведь это дает возможность испытать два различных, но одинаково приятных чувства – проснувшись ближе к цели, чем ты предполагал, думаешь: "Как долго я спал! Так, пожалуй, и сам не заметишь, как доедешь"; а оказавшись дальше от цели, ты можешь сказать себе: "Что ж, у меня еще есть время, можно спать и ни о чем не беспокоиться". Именно эта последняя возможность и представилась сейчас Федерико. Коммивояжер находился на прежнем месте, только теперь он лежал, растянувшись на диванчике, и слегка похрапывал. Федерико все еще изнывал от жары. Он встал и полусонный принялся шарить вокруг, стараясь на ощупь найти регулятор электроотопления. Регулятор оказался на противоположной стенке, как раз над головой у его соседа по купе. Балансируя на одной ноге (как раз в этот момент у него с ноги соскочила тапочка), Федерико потянулся к рукоятке и яростно повернул ее до отказа в ту сторону, где, как он знал, было написано "минимум". В эту секунду сосед, как видно, открыл глаза, увидел занесенную над его головой руку, икнул, забулькал, втягивая слюну, и снова провалился в небытие. Федерико бросился на свое ложе. Регулятор зажужжал, зажег красную лампочку, словно пытаясь что-то объяснить или завязать разговор. Федерико нетерпеливо ждал, когда в купе посвежеет. Он снова встал, капельку приспустил окно, потом, поскольку поезд шел очень быстро и в щель стала врываться сильная струя холодного ветра, снова поднял раму и перевел ручку регулятора на отметку "автоматическая регулировка". Уткнувшись лицом в ласковую подушку, он некоторое время прислушивался к жужжанию регулятора, похожему на таинственный голос другой планеты. А поезд бежал и бежал по земле, побеждая необозримое пространство, и во всей вселенной только один человек – Федерико – опешил сейчас к Чинции У.
В следующий раз его разбудил крик продавца кофе на станции Генуя-Главная. Коммивояжер исчез. Федерико старательно заделал брешь в крепостной стене занавесок и стал со страхом прислушиваться, ловя каждый стук шагов, доносившийся из коридора, каждый звук отодвигаемой двери. Нет, в купе никто не вошел. Однако на станции Генуя-Бриньоле чья-то рука пробралась между занавесками, пытаясь отстегнуть их, но потерпела неудачу. Вслед за этим под занавеску ползком пробралась человеческая фигура. Очутившись в купе, фигура крикнула на диалекте:
– Входите! Здесь пусто!
В ответ из коридора донесся топот тяжелых башмаков, хриплые голоса, и в темное купе ввалилось четверо альпийских стрелков. Сперва солдаты чуть было не уселись прямо на Федерико, потом наклонились над ним, словно над каким-то диковинным зверем.
– Ба! Кто это такой? Кто это здесь?
Федерико рывком приподнялся на локте и перешел в наступление.
– Слушайте, неужели вы не могли найти другое купе? – спросил он.
– Нету, все забито, – хором ответили они. – Но вы не беспокойтесь, мы все тут усядемся, а вы лежите себе.
Федерико показалось, будто солдаты оробели, на самом же деле они так привыкли к грубому обращению, что просто не обратили внимания на его резкий тон. Они расположились на свободном диване и принялись галдеть.
– Далеко едете? – спросил Федерико, смягчившись после того, как вновь очутился на своей подушке.
Нет, они выходили на одной из ближайших остановок.
– А вы? Докуда вы направляетесь?
– В Рим.
– Мадонна! До самого Рима!
В их тоне звучало неподдельное изумление и сострадание к нему. Но Федерико лишь горделиво усмехнулся в душе.
Поезд трогается.
– Вы можете погасить свет? – громко говорит Федерико.
Они гасят свет и остаются в темноте – безликие, громоздкие, шумные, тесно прижавшиеся друг к другу плечами. Один из них приподнимает шторку и смотрит в окно. За стеклом – ясная ночь. Со своего места Федерико видит только небо и проносящиеся время от времени фонари маленьких станций, которые, на секунду ослепляя его, гонят по потолку быстрые тени. Солдаты – простые, неотесанные крестьяне, сейчас они едут домой на побывку. Погасив свет, они продолжают разговаривать так же громко, как раньше, пересыпая свою речь ругательствами, и подкрепляя ее дружескими шлепками и тумаками. Только двое из них, тот, что спит, и тот, что, не переставая, кашляет, не участвуют в разговоре. Солдаты говорят на бесцветном глухом диалекте. Время от времени Федерико схватывает несколько слов и догадывается, о чем идет речь. О казарме и борделях. Странно, но он почему-то не испытывал ненависти к этим солдатам. Сейчас он с ними, чуть ли не один из них, старается уподобиться им, чтобы, вспомнив об этом завтра, рядом с Чинцией У., еще острее ощутить головокружительную перемену в своей судьбе. Однако при этом ему вовсе не хотелось доказать им свое превосходство, как тому неизвестному попутчику, что вышел в Генуе. Сейчас он смутно чувствовал свою общность с ними; это они, сами того не зная, даровали ему право ехать к Чинции; среди людей, от которых Чинция так далека, особенно отчетливо чувствуешь, как счастлив тот, кому она принадлежит, и какое счастье, что она принадлежит тебе.
Теперь Федерико почувствовал, что отлежал руку. Он поднял ее, потряс ею перед собой. Руку продолжало колоть тысячами иголочек. Потом эти щекочущие уколы превратились в боль, боль – в ленивое блаженство, и он принялся снова крутить в воздухе сладко ноющей рукой. Четверо стрелков уставились на него, открыв рот от удивления.
– Чего это с ним? Может, привиделось что? Скажите, ради бога, что это вы делаете?
Потом они с мальчишеской непосредственностью начали поддразнивать друг друга, а Федерико между тем, стараясь восстановить кровообращение в ноге, спустил ее с диванчика и принялся сильно стукать пяткой об пол.
Так среди криков и галдежа, временами забываясь в полудреме, он провел не меньше часа. И все-таки он не чувствовал к солдатам никакой вражды. Возможно, сейчас он вообще не мог чувствовать вражды ни к одному живому существу. Может быть, он просто подобрел. Он не возненавидел их даже после того, как, подъезжая к своей станции, они вышли из купе, не задернув за собой занавеску и оставив открытой дверь в тамбур. Он встал, снова забаррикадировался и опять с радостью почувствовал себя в одиночестве, не испытывая, однако, ни к кому ни обиды, ни злобы.
Теперь у него стали мерзнуть ноги. Он заправил брюки в носки, но теплее не стало. Тогда он подоткнул под ноги полы пальто. Стали мерзнуть живот и грудь. Он перевел регулятор почти до отметки "максимум" и уткнулся в пальто, притворяясь, будто не замечает, как оно мнется, и не приподнимаясь даже тогда, когда чувствовал под собой неудобные складки. Сейчас он готов был отказаться от всех своих правил, лишь бы немедленно вернуть утерянное ощущение блаженства. Сознание своей доброты к ближнему побуждало его быть добрым и к самому себе и в этом всепрощении обрести желанный сон.
Сон его был неглубок и прерывист, он часто просыпался. Очередное появление контролера можно было отличить сразу: уверенность, с какой он отстегивал дверные занавески, нисколько не походила на те робкие попытки, которые предпринимали ночные пассажиры, входившие на промежуточных станциях и терявшиеся перед длинным рядом наглухо зашторенных купе. С таким же профессиональным уменьем, только более неожиданно и мрачно, появлялся полицейский, который мгновенно направлял в лицо спящего луч своего фонарика, долго вглядывался, гасил свет и молча уходил, оставляя за собой струю холодного воздуха, наводившего на мысль о тюрьме.
Потом на одной из погруженных во мрак станций в купе вошел мужчина. Федерико заметил его уже после того, как он устроился в уголке. По запаху сырости, исходившему от пальто незнакомца, Федерико догадался, что на улице дождь. Когда он проснулся в следующий раз, мужчина уже исчез, выйдя на какой-то невидимой станции. От его пребывания в купе не осталось ничего, кроме слабого запаха промокшей одежды и какой-то затхлости – следов его тяжелого дыхания. Федерико опять стало холодно. Он передвинул регулятор на "максимум" и опустил руку под сиденье, чтобы проверить, не становится ли там теплее. Нет, там было по-прежнему холодно. Он пошарил рукой под всей скамейкой. Нет, по всей вероятности, отопление выключили. Он снова надел пальто, потом снял его, отыскал свой хороший джемпер, снял старый, надел хороший, поверх натянул старый, влез в пальто, снова улегся на диванчике и, свернувшись калачиком, попробовал еще раз вызвать в душе ощущение полного благополучия, которое в свое время так легко привело за собой сон, но никак не мог вспомнить, о чем тогда думалось. А к тому времени, когда на память ему пришла его песенка, им уже овладела дрема, и знакомый мотив торжественно баюкал его во сне.
Первый утренний луч, проникший в щелки между шторами, слился с криками: "Горячий кофе!" и "Газеты!", которые доносились с перрона какой-то станции, может быть, одной из последних в Тоскане, а может быть, и одной из первых в Лации. Дождь перестал. За не просохшими еще стеклами похвалялось своим пренебрежением к наступающей осени совсем уже южное небо. Желание выпить чего-нибудь горячего и инстинкт горожанина, привыкшего каждое утро начинать с просмотра газет, словно кольнули Федерико, и он едва не бросился к окну, чтобы купить себе кофе, или газеты, или даже и то и другое вместе. Но в конце концов ему все же удалось убедить себя в том, что он еще спит и ничего не слышит, удалось так хорошо, что он не пошевелился даже после того, как в купе ворвалось сразу несколько пассажиров – жителей Чивитавеккии, которые всегда ездят утренними поездами в Рим. И потому на рассвете, когда сон слаще всего, он почти не просыпался.
Когда он проснулся по-настоящему, его сразу ослепил свет, бьющий из незавешенного окна. На противоположном диванчике вплотную сидело несколько человек. В первую секунду Федерико даже показалось, что их гораздо больше, чем могло там уместиться, на самом же деле лишним был только ребенок, сидевший на коленях у женщины. Один мужчина, воспользовавшись тем, что Федерико спал, поджав ноги, устроился на свободном краешке его скамейки. Мужчины были непохожи друг на друга, но во всех лицах было что-то неуловимо чиновничье. Единственным исключением был офицер военно-воздушных сил, одетый в форму, украшенную многочисленными нашивками. Даже на лицах женщин можно было прочесть, что они едут навестить родственников, которые служат чиновниками в министерстве, или, может быть, даже сами едут в такое-то министерство по своим или по чужим делам. И все пассажиры (некоторые подняв глаза от газеты "Иль темпо") уставились на Федерико, лежащего на высоте их колен, и принялись наблюдать, как это бесформенное, укутанное в пальто, безногое, словно тюлень, взъерошенное существо в берете, съехавшем на затылок, поднимает голову с измазанной слюной подушки, потирает щеку, на которой отпечатались складки сбившейся наволочки, садится, неуклюже, по-тюленьи потягивается, разминает ноги, потом старается всунуть их в тапочки, которые почему-то все время надеваются не на ту ногу, расстегивает пальто, почесывает себя где-то между двумя джемперами и помятой рубашкой, окидывает их еще не совсем осмысленным взглядом заспанных глаз и улыбается.