Ящик тумбочки у кровати, едва выдвинувшись, открывает слоновую кость на рукоятке маленького револьвера. Револьвер переходит в сумочку. Сумочка не закрывается. Револьвер возвращается в ящик. Снова отправляется в сумочку. Запирается в сумочке.
   Из другой комнаты доносятся разыгрываемые на фортепьяно гаммы. У маленького Джанфранко урок музыки. Гаммы на фортепьяно.
   Гаммы прерываются на полутакте. Молодой бледный учитель музыки, как на пружине, вскакивает со стульчика.
   – О! Доброе утро, синьора Паулатим!
   – Привет, мама!
   – Пойди поиграй в саду, Джанфранко.
   – Ура! До свидания, профессор!
   – Э-э… синьора Паулатим… Мы повторяли экзерсисы, синьора Паулатим…
   Впалые щеки учителя ни с того, ни с сего заливает краска. Одна клавиша с робкой нервозностью начинает выбивать: "Тлинь, тлинь…"
   – Э-э… синьорино делает успе… Что вы сказали? О синьора… Боже, синьора… Почему вы так на меня смо… Как мож…
   "Тлинь, тлинь" обрывается.
   – Синьора Паулатим! Я… я… Синьора!
   Целая группа тяжело придавленных клавишей громко вскрикивает: "Блён-блён-блён!"
   – Синьора Паулатим! Оттавия! Я…
 
   Тем временем счетные машины по-прежнему выбивают шестьдесят чисел в минуту.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   Пресс по-прежнему штампует тысячу семьсот компрессов в час.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   Пакеты с готовыми трубочками по-прежнему пакуются по триста пятьдесят штук ежечасно.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   Пакеты, заклеенные этикетками, по-прежнему скачут по воздуху до ящиков в упаковочном цехе.
   – Хоп! Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   Крышки ящиков по-прежнему заколачиваются ударами молотков.
   – Пам! Пам! Пам!
   – Всего доброго!
   Грузовики наполняются ящиками.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим.
   – Мою машину, быстро!
   – Куда прикажете, коммендаторе Паулатим?
   – Домой!
   Все светофоры красные. Они вспыхивают красным один за другим.
   Ворота "Виллы Оттавия" не успевают вовремя распахнуться.
   – Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
   – Доброе утро!
   Струя из шланга рассыпает блестки по зелени газона.
   – Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
   – Доброе утро!
   Выбивалки поднимают облака пыли.
   – Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
   – Доброе утро!
   Стол уже накрыт.
   – Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
   – Доброе утро!
   На лестнице опилки высушивают мрамор.
   – Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
   – Доброе утро!
   Ящик тумбочки синьоры открыт. Не видно маленького револьвера с рукояткой из слоновой кости. В ящике другой тумбочки лежит большой маузер. Большой маузер перебирается в карман пиджака. Вынимается из кармана пиджака. Возвращается в ящик. Снова скрывается в кармане. Из другой комнаты не слышно рояля, хотя в этот час у маленького Джанфранко должен быть урок музыки. Слышно какое-то непонятное шушуканье. Непонятное шушуканье.
   – А! Оттавия! Ты! Как ты можешь!
   Руки учителя, внезапно разомкнувшие объятия, падают локтями на клавиатуру: "Блям!"
   Порыв ветра от захлопнутой двери срывает с пюпитра ноты и разносит их по всей комнате.
   На улице выбивалки все еще прыгают по коврам.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   Грабли уже стерли следы протекторов.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   По милости слишком усердного шланга газон наполовину затоплен.
   – Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
   – Всего доброго!
   В самом дальнем углу сада огромная вольера с кондиционированным воздухом полна тропических птиц. Колибри с хвостами, переливающимися всеми цветами радуги, голубые фазаны, пестрые африканские куропатки пробуждаются от своего оцепенения, недовольно вытягивают шеи, распускают крылья, топорщат перья и принимаются пищать, свиристеть, чирикать.
   Пыль, поднятая выбивалками, снова садится на ковры.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Грабли запираются в будке.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   Шланг лежит, свернувшись, будто змея, впавшая в спячку.
   – Всего доброго, синьора Паулатим!
   – Всего доброго!
   В самом дальнем углу сада вольера с коллекцией птиц тропических стран. Туканы с огромными оранжевыми клювами и птицы-лиры с воздушными хвостами хлопают крыльями и кричат от удивления: в столь необычный час к ним никогда не заглядывают гости.
   А пресс по-прежнему штампует компрессы, пакеты с этикеткой "Паулатим" по-прежнему наполняют ящики, ящики по-прежнему набиваются в грузовики.
   Коммендаторе Паулатим подносит ствол большого маузера к виску, перечеркнутому пластмассовой дужкой очков. Райские птицы, какаду, колибри замирают в молчании.
   Синьора Паулатим вытаскивает из сумочки маленький револьвер с рукояткой из слоновой кости.
   – Коррадо, посмей только застрелиться – убью!
   Рука коммендаторе Паулатим, сжимающая большой маузер, медленно скользит вдоль шва на брюках.
   Стрелки продолжают трепетать в банках манометров, пишущие машинки выбивают: "В ответ на Ваш запрос…", ковры убираются с террасы, пакеты скачут: "Хоп! Хоп!", белая ливрея сменяется полосатой, бело-красной.
   Синьора Паулатим подносит дуло маленького револьвера с ручкой из слоновой кости к виску, украшенному медно-красным локоном. Пересмешники и удоды замолкают.
   Поднимается тяжелый маузер, зажатый в руке коммендаторе Паулатим.
   – Оттавия, посмей только застрелиться – убью!
   Револьвер с ручкой из слоновой кости медленно скользит по складкам меховой накидки.
   Маленький Джанфранко играет в мяч с дочерью садовника. Мяч откатывается к самой вольере.
   – Ой, смотри, там папа и мама!
   – Что они делают?
   – У них дуэль. Они стреляются на дуэли.
   – Сейчас они будут стрелять, да? Скажи, они будут стрелять?
   – Нет, очень близко подошли друг к другу.
   Оба револьвера падают на гравий.
   – Что же, они обнимаются? Почему уходят?
   – Давай возьмем пистолеты.
   – Давай.
   – Во что играем?
   – В маленьких преступников.
   – Давай.
   Птицы хлопают индиговыми и изумрудными крыльями по стеклам вольеры с кондиционированным воздухом и испускают оглушительные трели. Ребята направляют на них револьверы и начинают скакать, изображая воинственный танец краснокожих.
   – Понедельник, воскресенье, малолетних преступленья. Вторник, пятница, четверг, папа, мама, руки вверх!
   – Стрельба в лет! Стреляем в лет!
   – Давай.
   Джанфранко открывает стеклянные дверцы вольеры. Секунду птицы сидят неподвижно, не понимая, что произошло.
   – Кыш! Кыш!
   Разноцветная стая серебристых фазанов, водяных курочек и голубых попугайчиков вырывается на волю. Сбившись вместе, взмывают они в небо. Ребята нажимают на курки, стреляют. Стая шире разлетается в воздухе, но ни одна птица не падает. Лишь несколько красных, зеленых и пестреньких перышек, кружась, опускаются на землю. А ребята все стреляют, стреляют, пока не кончается обойма. Но стая уже далеко.
   Гудок возвещает обеденный перерыв. Из служебных ворот "Фармацевтического производства Паулатим С. А." выплескивается толпа велосипедов, мотопедов и мотоциклов. Они заполняют улицу и, сбившись в широкую плотную стаю, трогаются с места. Прихотливо петляя по небу, стайка птиц оказывается как раз над ними. Мелькают колесные спицы велосипедов, в такт им мелькают яркие птичьи перышки. Некоторое время они движутся вместе – серые и черные рабочие и разноцветное облачко птиц, парящее над их головами, словно облачко песни без слов и без мелодии, слетевшей с их губ, песни, которую они не умеют пропеть.
 
 

Из цикла "Трудные воспоминания".
Перевод А. Короткова

Человек среди полыни

 
   По утрам, когда только-только забрезжит, видна Корсика. Она кажется нагруженным горами кораблем, плывущим над горизонтом. В какой-нибудь другой стране о ней создали бы легенды. А у нас – нет. Корсика – бедная страна, гораздо беднее нашей, никто туда не ездил, никто о ней не думал. Если утром видна Корсика – это значит жди ясной, безветренной погоды, значит не будет дождя.
   В такое-то вот утро, на зорьке, мы с отцом взбирались по каменистому склону Колла Белла. С нами была собака, которую мы вели на цепи. Отец закутал себе грудь и спину шарфами, поверх шарфов напялил какие-то накидки, охотничьи тужурки, жилетки, нацепил сумки, патронташи, а поверх всей этой амуниции торчала его белая козлиная борода. На ногах у него были старые, покрытые царапинами кожаные краги. На мне была изрядно поношенная, тесная курточка, со слишком короткими рукавами и такая кургузая, что едва доходила мне до поясницы, и столь же ветхие и куцые штаны. Я шел таким же, как отец, широким шагом, но в отличие от него глубоко засунул руки в карманы и втянул в плечи длинную шею. При нас были старые охотничьи ружья довольно хорошей работы, но запущенные и шершавые от ржавчины. За нами плелся спаньель с длинными, до самой земли, ушами и короткой шерстью, которая на бедрах свалялась, а местами совсем вылезла. Пса волокли на здоровенной цепи, больше подходившей для медведя.
   – Ты оставайся здесь с собакой, – сказал мне отец. – Будешь следить отсюда за обеими тропинками. А я перевалю через гребень. Как только я дойду до места и свистну, спускай собаку и гляди в оба: заяц может выскочить в любую секунду.
   Он полез дальше вверх по склону, а я присел на землю рядом с собакой, которая принялась скулить, потому что хотела идти с отцом. Колла Белла – это возвышенность с беловатыми склонами, сплошь заросшими жесткой серой полынью. Когда-то весь склон был разделен широкими террасами, но теперь поддерживавшая их кладка обвалилась. Ниже, у ее основания, виднелась черная дымка оливковых рощ, выше по склону – леса, общипанные и рыжие от пожаров, похожие на облезлую спину старой собаки. В сером свете зари все предметы казались неясными. Так бывает, когда только что проснулся и смотришь вокруг через полузакрытые веки. Море, пронизанное прозрачной мглой, сливалось с небом.
   Послышался свист. Это отец подавал сигнал. Собака, спущенная с цепи, широкими зигзагами понеслась вверх по каменной осыпи, оглашая воздух лаем. Потом она замолчала, обнюхала камни и, выбрав направление, побежала дальше, время от времени быстро опуская нос к земле и вытянув хвост, под которым словно светилось белое, похожее на ромбик пятнышко.
   Я сидел, положив ружье на колени и упершись взглядом в то место, где пересекались тропинки и где мог появиться заяц. Заря зажигала краски одну за другой. Сперва красную на ягодах аронника 18и свежих надрезах, опоясывавших стволы сосен. Потом зеленую – сто, тысячу разных красок, которыми расцветились лужайки и кустарники в лесу, только что казавшиеся одинаковыми, а сейчас, с каждой секундой, вспыхивавшие все новыми, не похожими один на другой оттенками зеленого. Потом голубую – ослепительную, бьющую в глаза голубизну моря, по сравнению с которой голубое сияние неба казалось робким и блеклым. Корсика исчезла, выпитая этим блеском, однако граница между морем и небом пока еще не проявлялась. Даль по-прежнему была смутной и нереальной, и туда страшно было смотреть, как страшно смотреть в ничто.
   Но вот у подножия холмов и на морском берегу внезапно родились крыши, дома, улицы. Так вдруг этот город рождался из царства тени каждое утро, разом вспыхивая рыжей черепицей, мерцающими блестками стекол, белизной оштукатуренных стен. Каждое утро лучи рассвета заново выписывали мельчайшие его детали, рассказывали о каждом закоулке, перебирали каждый дом. Потом они взбирались вверх по холму, то и дело открывая какую-нибудь новую подробность, новые полоски вспаханной земли, новые дома. Наконец они добирались до заросшей полынью, желтой и пустынной Колла Белла и открывали еще один дом, одиноко затерявшийся высоко на склоне у самой опушки леса, домик Бачиччина Блаженного, который был от меня на расстоянии выстрела из моего ружья.
   Укрытый тенью, домик Бачиччина Блаженного казался отсюда беспорядочной грудой камней. Вокруг него протянулась полоска серой, окаменевшей под солнцем земли, словно перенесенной сюда с луны. Из земли торчали стебли растений, до того голые, что казалось, будто хозяин выращивает тросточки. Немного поодаль тянулись веревки, как будто в доме собрались сушить белье. На самом же деле это были тощие, как скелеты, виноградные лозы. Только у хилой смоковницы, выросшей на краю обработанной полоски земли, как видно, хватило сил распустить листья, но под их тяжестью она согнулась в три погибели.
   Из дому вышел Бачиччин. Он был так худ, что его можно было разглядеть только в профиль, иначе видны были только седые растрепанные усы. На нем были бумазейный костюм и шерстяной шлем.
   Увидев меня, сидящего в засаде, он подошел поближе.
   – Зайчиков, зайчиков, – сказал он.
   – Зайцев, как всегда, зайцев, – ответил я.
   – На этом самом склоне неделю назад я стрелял вот в такого! Здоровый! Ну как отсюда – и вон туда. Промахнулся.
   – Вот подлость!
   – Подлость, подлость. На зайцев я теперь не гожусь. Теперь, я считаю, самое милое для меня дело – стать под елку и подстреливать дроздов. За утро можно пять-шесть штук подстрелить.
   – Значит, есть чем полакомиться, а, Бачиччин?
   – Какое! Сколько ни стрелял – все мимо! Да…
   – Бывает. Патронами заряжали?
   – Патронами, патронами.
   – Магазинные, они все никуда. Сами набиваете?
   – А то как же! Сам. И набиваю, и все. Может, плохо набиваю.
   – О! На это нужно уменье.
   – Вот, вот!
   Он стал, скрестив руки, как раз на том месте, где перекрещивались тропинки. "Если он не уйдет отсюда, то зайца мне не видать. Сейчас я ему скажу, чтобы отошел", – думал я, но ничего не говорил и продолжал сидеть на своем месте.
   – А дождя все нет, дождя все нет, – сказал он.
   – Корсика-то сегодня, видели?
   – Корсика… Все горит. Корсика…
   – Неудачный год, Бачиччин.
   – Неудачный, неудачный. Сажаешь, к примеру, бобы. А что родится?
   – Что родится?
   – Что родится? Ничего.
   – Плохие семена вам продали, Бачиччин.
   – И семена плохие, и год плохой. Восемь кустов артишоков.
   – Черт возьми!
   – И скажите, сколько у меня осталось?
   – Сколько?
   – Все погибли.
   – Черт возьми!
   Из дома вышла Костанцина, дочь Бачиччина Блаженного. Ей можно было дать лет шестнадцать. Лицо ее напоминало формой оливку, глаза, рот, ноздри – оливки поменьше. И груди у нее тоже, наверно, были как оливки. Вся она была складная, точеная, как статуэтка, и дикая, как горная козочка. За плечами – косички, на ногах длинные шерстяные чулки.
   – Костанцина! – позвал я.
   – О!
   Однако она не подошла, боялась спугнуть зайца.
   – Не лает, видно, еще не подняла, – сказал Блаженный.
   Мы прислушались.
   – Не лает, можешь еще посидеть, – сказал Бачиччин и пошел прочь.
   Костанцина присела рядом со мной. Бачиччин Блаженный отправился на свой голый участок и начал подстригать тощие плети виноградных лоз. Время от времени он прерывал это занятие и подходил к нам поговорить.
   – Ну, Танчина, что новенького на Колла Белла? – спросил я.
   Девушка начала добросовестно рассказывать:
   – Вчера ночью я видела зайчат, там, наверху. Они скакали под луной и делали так: "ги! ги!" Вчера за дубом гриб родился. Ядовитый, красный с белыми крапинками. Я его убила камнем. А еще вчера в полдень змея по тропинке спустилась большая, желтая. Она живет вот там, в кустарнике. Не бросай в нее камнями, она хорошая.
   – Танчина, а тебе нравится жить на Колла Белла?
   – По вечерам – нет. В четыре поднимается туман, и города уже не видно. И еще ночью слышно, как филин воет.
   – А ты боишься его, филина?
   – Нет. Я боюсь бомб и аэропланов.
   Подошел Бачиччин.
   – Ну, а война? Как там война?
   – Война уже давно кончилась, Бачиччин.
   – Так. Значит, все, что у нас делается, – заместо войны. А я вот не верю, чтобы она кончилась. Сколько раз это говорили, столько она и начиналась, не так, так этак. Непонятно говорю?
   – Нет, все понятно говорите.
   – Где тебе больше нравится, Танчина, на Колла Белла или в городе? – спросил я.
   – В городе есть тир, – ответила она, – там трамваи, люди толкаются, кино, мороженое, пляж с зонтиками.
   – Эта еще не так в город рвется, – вмешался Бачиччин. – А вот другая как повадилась туда ходить, так и не вернулась.
   – Где же она сейчас?
   – М-м…
   – М-м… Хоть бы дождь пошел.
   – Да, да. Дождик бы. Корсика-то сегодня утром. Непонятно говорю?
   – Нет, понятно говорите.
   Вдалеке послышался собачий лай.
   – Собака зайца подняла, – сказал я.
   Потоптавшись, Блаженный встал на самой тропинке и скрестил руки.
   – Гонит, хорошо гонит, – сказал он. – Вот у меня была собака, звали ее Чилилла. Три дня могла зайца гнать. Раз подняла одного на вершине, в лесу, и прямо на меня вывела, в двух метрах, прямехонько на мушку. Я дуплетом – раз, два. Промах.
   – Все гладко никогда не бывает.
   – Не бывает. Ну ладно, погнала она его дальше. Два часа гоняла…
   Раздались два выстрела, и через некоторое время снова послышался собачий лай, который стал постепенно приближаться к нам.
   – …А через два часа, – продолжал Бачиччин, – опять подвела мне косого, точно как в первый раз. А я опять возьми да и промахнись, пес его дери!
   В этот момент на тропинке появился стрелой летящий заяц. Подскакав чуть ли не к самым ногам Бачиччина, он метнулся в сторону и исчез в кустах. Я даже не успел прицелиться.
   – А, черт! – крикнул я.
   – Что такое? – спросил Блаженный.
   – Ничего, – сказал я.
   Даже Костанцина ничего не видала, потому что ушла домой.
   – Ну, хорошо, – снова начал Блаженный, – погнала она его в третий раз. И до тех пор гоняла, пока я его не подшиб. Вот это собака!
   – Где же она теперь?
   – Сбежала.
   – Да, все гладко никогда не бывает.
   Ругаясь на чем свет стоит, на тропинку вышел отец. За ним, тяжело дыша, шла собака.
   – Ну вот на волосок! – сказал отец. – И ведь как отсюда – вот сюда. Такой зверюга – во! Видели вы его?
   – Где там! – ответил Блаженный.
   Я закинул за плечо ружье, и мы стали спускаться.
 

Братья Баньяско

 
   Я не живу дома месяцами, иногда даже годами. Но когда бы я ни возвратился, дом всегда на прежнем месте, на вершине холма, покрыт все той же побуревшей от времени штукатуркой, по которой его можно узнать издали, и все так же, словно дымом, окружен густой оливковой рощей. Дом этот старинный. Повсюду сводчатые арки, похожие на мосты, на стенах масонские знаки, нарисованные еще моими стариками, чтобы отпугивать священников. А в доме – мой брат. Правда, он тоже вечно колесит по свету, но домой наведывается чаще, чем я, поэтому, возвращаясь, я обязательно его застаю. Входя в дом, брат первым делом оглядывается по сторонам, и, убедившись, что его брюки для верховой езды, охотничья куртка, бумазейная фуфайка целы и висят на прежнем месте, берет первую попавшуюся трубку и, не заботясь о том, тянет она или нет, принимается курить.
   – А! – говорит он при моем появлении, и, хотя мы годами не видимся, незаметно, чтобы он особенно ждал моего приезда.
   – Алло! – отвечаю я.
   И это вовсе не значит, что мы питаем друг к другу неприязнь. Повстречайся мы где-нибудь в другом городе, мы очень обрадовались бы и, во всяком случае, хлопнули бы друг друга по плечу и воскликнули: "Скажи на милость! Нет, подумать только!" Просто наш дом не такой, как все, у нас в доме испокон веков именно так принято себя вести.
   Итак, оба мы, засунув руки в карманы, молча проходим по комнатам, испытывая какую-то неловкость, пока вдруг брат не начнет говорить, как бы продолжая только что прерванный разговор.
   – Вчера ночью, – говорит он, – сын Джачинты чуть было не поплатился шкурой.
   – Давно бы тебе пора его пристрелить, – отвечаю я, даже если понятия не имею, о чем идет речь.
   Однако нам еще захочется расспросить друг друга, из каких краев мы возвратились, чем занимаемся, хорошо ли зарабатываем, обзавелись ли женами, народили ли детей. Но время для таких вопросов еще не наступило, ибо заняться таким разговором сейчас – значит нарушить традицию.
   – Ты знаешь, что в пятницу ночью наша очередь пускать воду из Глубокого колодца? – говорит брат.
   – Да, в пятницу ночью, – соглашаюсь я, хотя ничего подобного не помню, а возможно, даже никогда и не знал об этом.
   – И ты думаешь, она нам так и достается каждую пятницу, наша вода? – говорит он. – Если не стоять там и не караулить, они ее непременно пускают себе. Вот вчера ночью иду я туда часов уже около одиннадцати, гляжу: бежит один с мотыгой. Подхожу, а вода пущена на землю этой Джачинты.
   – Надо было тебе его пристрелить, – говорю я, уже закипая злобой.
   Месяцами я не вспоминал, что существует проблема воды из Глубокого колодца, через неделю я уеду и снова забуду о ней, но вот сейчас я полон злобы из-за воды, которую крали у нас в течение всех прошедших месяцев и будут красть в течение всех будущих.
   Тем временем я брожу по лестницам и комнатам в сопровождении брата, который посасывает свою трубку. Мы бредем по лестницам и комнатам, где по стенам развешаны старинные и современные ружья, старые пороховницы, охотничьи рога и головы оленей, и на лестницах и в комнатах, на стенах которых вместо распятий видны масонские знаки, пахнет затхлостью и трухой. Брат рассказывает о том, что крадут у нас батраки, об урожаях, падающих из года в год, о чужих козах, которые пасутся на наших лугах, о наших лесах, куда ходят по дрова жители всей долины. А я хожу, вытаскиваю из шкафов охотничьи куртки, краги, фуфайки с глубокими карманами для патронов, расположенными вокруг пояса, снимаю помятое городское платье и гляжусь в зеркала, облаченный в кожу и бумазею.
   Скоро мы с двустволками за плечами уже спускаемся по тропинке посмотреть, не удастся ли подстрелить влет или подкараулить какую-нибудь дичь. Но не успеваем мы сделать и ста шагов, как на нас обрушивается целый дождь камешков. Они пущены очень сильно, как видно, из рогатки. Однако мы не оборачиваемся, делаем вид, будто ничего не заметили, и шагаем дальше, не спуская глаз с густой стены виноградников, окаймляющих дорогу. Из-за серых от сульфата листьев показывается мальчишечья физиономия. Физиономия совсем круглая, красная и так густо усыпана веснушками, облепившими нос и скулы, что напоминает персик, изъеденный тлей.
   – Черт бы их драл, они даже детей на нас натравливают, – говорю я и начинаю ругать мальчишку.
   Тот снова высовывается, показывает нам язык и пускается наутек. Юркнув в калитку на виноградник, брат кидается за ним вдогонку. Он бежит вдоль шпалер винограда, не разбирая дороги. Я не отстаю от него. Наконец мы догоняем мальчишку. Брат вцепляется ему в волосы, я хватаю его за уши. Я понимаю, что ему больно, но продолжаю дергать, и чем больнее ему, тем больше я злюсь. Мы кричим:
   – Вот это тебе, а это за твоего отца, за то, что он подослал тебя!
   Мальчишка ревет, кусает меня за палец и удирает. В глубине зеленого коридора показывается черная женская фигура. Мальчишка подбегает к ней и прячет голову ей в передник. Женщина грозит нам кулаком и кричит:
   – Подлецы! Нашли кого обижать – ребенка! Как были насильниками, так и остались. Но погодите, нарветесь еще. Разочтутся с вами, разочтутся, будьте спокойны!
   Но мы уже идем своей дорогой и только пожимаем плечами: не отвечать же на ругань женщины.
   Идем и встречаем двух типов, которые бредут, согнувшись вдвое под тяжестью больших вязанок дров.
   – Эй, вы! – кричим мы и останавливаем их. – Где дрова взяли?
   – Где нашли, там и взяли, – говорят они и уже собираются идти дальше.
   – А нашли в нашем лесу! Сейчас вот заставим вас отнести их назад, а потом вздернем вас на каком-нибудь дереве.
   Те кладут груз на каменный барьерчик, окружающий соседний участок, поднимают потные лица и смотрят на нас из-под своих капюшонов, сшитых из мешковины и спускающихся им на самые плечи.
   – Откуда нам знать, где тут ваше и где не ваше? Мы не знаем, кто вы.
   И в самом деле, они как будто не похожи на местных жителей. Возможно, это просто безработные, которые подрядились нарубить дров. Ну что же, тем больше оснований объяснить им, кто мы такие.
   – Мы Баньяско. Никогда не слыхали?
   – Ни о ком мы здесь ничего не знаем. А что до дров, то мы их нарубили в коммунальном лесу.
   – В коммунальном лесу это запрещено. Сейчас мы позовем полицию и скажем, чтобы вас упрятали за решетку.
   – А! Теперь мы знаем, кто вы такие! – выпаливает вдруг один из них. – Кто же вас не знает? Недаром говорят, что вы готовы как угодно насолить бедняку! Но так и знайте, сколько веревочке ни виться, а кончику быть.
   – Какому это кончику? – начинаю было я, но потом мы решаем не связываться с ними и уходим, по очереди посылая им проклятия.
   Где-нибудь в другом месте мы с братом запросто заговариваем с кондукторами в трамваях, с продавцами газет, даем прикурить любому, кто бы ни попросил, и сами прикуриваем у первого встречного. Здесь же все не так, здесь мы ходим не иначе, как с двустволкой за плечами, и повсюду, где бы мы ни появились, сейчас же начинается свара.
   Мы проходим мимо остерии, где обосновалась секция коммунистов. Перед входом в остерию щит, на нем вырезки из газет, пришпиленные кнопками объявления. Среди них мы замечаем стишки, в которых говорится, что господа всегда остаются господами, и те, что творили беззакония прежде, – братья тех, что творят их сейчас. Слово "братья" подчеркнуто, и эта черта говорит о том, что авторы вкладывают в это слово двойной смысл и что стишок – против нас. На том же листке мы пишем: "Подлые лжецы", – и подписываемся: "Микеле Баньяско. Джакомо Баньяско". По пути мы заходим в столовую, где обедают люди, работающие далеко от дома, и, сидя за столом, покрытым холодной клеенкой, едим суп, ковыряем ногтями ломкий мякиш серого хлеба. Наш сосед по столу заговаривает о последних газетных новостях, и мы тоже говорим: