– Любопытно, – только и нашёлся я что сказать.
   – Тебе хочется знать, наверное, для чего я этим занимаюсь?
   – Для чего же?
   – Понимаешь, уж слишком благополучным стало моё существование. Настолько благополучным, что с некоторого времени я почувствовал какую-то странную тревогу на душе. Не проходит она, и всё! Как будто кто-то шепчет мне, что это благополучие и есть уже наступившая смерть. Понимаешь? Вот тогда-то я и придумал собирать свою морскую танатотеку, это я так называю свою коллекцию. Мне сразу стало легче… Когда чувство предельного благополучия снова начинает мне мешать жить, я достаю папочки и принимаюсь не спеша читать одно дело за другим…
   – И что же, легче становится?
   – Всю хандру снимает как рукой.
   – Выходит, тебе-то они помогают, – с завистью сказал я.
   – Кто помогает?
   – Тени, – ответил я без обиняков. – Те самые, которые в нашем мире сводят человека с ума. Тот, кто видит их, считается сумасшедшим.
   – Ну, я-то их не вижу, слава богу. Меня сводит с ума, пожалуй, только этот Пётр… Представляешь, Антон, жил когда-то человек, чего-то делал, служил во флоте… А потом в лесу где-то в Финляндии появилась одинокая могила, кто-то ограду ему соорудил, покрасил зелёной краской. И эта надпись: "Пётръ" – с твёрдым ером на конце.
   – Что, грустно, Алёша?
   – Грустно, Антоша. Давай выпьем.
   – Не откажусь, пожалуй.
   И они в этот вечер упились коньяку, благо горячительного напитка был изрядный запасец у кавторанга, они уснули в креслах – и вот их уже нет, они снова тени, я иду босыми ногами по холодному кафелю, и с них стекает на пол кровь, обильной струёй бегущая из раны на ноге, а где эта рана, я не вижу. Вышло неудачно: вначале я выглянула из окна одиннадцатого этажа и поняла, что не смогу выпрыгнуть, такая была страшная высота, и страх, и гадкая какая-то мысль всё крутилась в голове, вроде бы насмешка над самой собою, над собственным трупом, который вскоре будет валяться внизу, раскорячив ноги. Тогда я вышла из квартиры, вызвала лифт, он пришёл сразу, послушно, я зашла в кабину и проехала вниз до пятого этажа. Там вышла, лифт тут же включился и уехал, я выдавила локтями окно на лестничной площадке и, на этот раз не глядя вниз, встала одним коленом на подоконник, руками рванула на себя и выкинула тело в оконную пустоту, сквозь зубастые осколки стёкол, что торчали по краям рамы. Когда я проваливалась в темноту, сверкнули вверху какие-то тысячи огней – и как будто сразу же я ударилась, удар был таким тяжким, грубым, что и вообразить такого раньше не могла бы. Снова какая-то гадкая мыслишка полезла в голову, и я поняла, что не убита, что всё ещё нахожусь в жизни и опять надо будет что-то делать.
   Она встала, всё время чувствуя, что кто-то ледяными глазами смотрит на неё, и хотя она вроде бы всё, что делала, делала в угоду ему,этот наблюдающий взирал на неё с жестоким презрением. И гадкая мысль была о том, что он увидит её кровь, и не просто кровь из разбитого тела, а кровь оттуда(ещё раньше узнала при одной случившейся авиакатастрофе, когда выносили из-под обломков самолёта трупы, что у женщин от жестокого удара бывают такие кровотечения…). И мысль эта была невыносима, она заслонила собою всё, что могло ещё прийти ей в голову, она вновь разбила стекло и влезла с бетонного козырька над входом, на который она упала, назад в окно, снова вызвала лифт и поехала – на этот раз вверх. Дверь в квартиру была не заперта, она зашла туда, сразу увидела свой раскрытый чемодан, достала оттуда алого цвета купальные трусики. Стянув и стоптав с себя всю окровавленную одежду, она натянула эти трусики и надела первое, что попалось под руки в платяном шкафу хозяина – его полосатый матросский тельник. И в таком виде она опять вышла из квартиры, оставляя за собою кровавые следы, и уже в третий раз рукою разбила стекло в окне, выходящее на лестничную площадку – на этот раз одиннадцатого этажа.
   Тот, кто издали следил за нею ледяными глазами, летел в мировом пространстве, неукротимо удаляясь от меня, и я воскликнул ему вслед с горечью и упрёком:
   – Вот как! Ты ничего не хочешь сказать?
   Ни слова в ответ, лишь растерянное мигание миллиардов звёздных огней. Гость из Пустоты отлетел со скоростью, превосходящею скорость света, поэтому словам моим было не догнать его.
   – Как! – вскричал я. – Ты знаешь, что я свою волю и возможности могу проявить через звёзды, через деревья или поступки мелких людей, ты знаешь, к чему я устремлён – и ты молчишь? В неистовстве самоотречения Деметры можно предугадать всю серьёзность её трагических намерений – и ты молчишь? Если в одном малом существе, так сильно привязанном к жизни, – в человеке – жестоко и неодолимо бушует огонь самоуничтожения, то это начало присуще и всему моему Лесу… И ты молчишь? Всё моё вещество жизни трепещет от жажды зелено сиять во времени – и тут же, в самом расцвете существования, вздрагивает от вожделения вернуться к изначалу пустоты, отвергнув самое себя… и ты молчишь?! Весь мир моих дивных, таинственных деревьев готовится к последнему порыву самосожжения в большом огне – и ты молчишь, отлетаешь, скрываешься за гранью мне доступных пространств?
   Отче, помоги мне, может быть, это Ты? Если хоть одна звезда в космосе окажется способной взорвать самое себя, то и вся Вселенная сумеет это сделать. Спаси, удержи меня от воли моей страшной. Отец мой неизвестный! Ведь Ты должен быть у меня, иначе откуда я? Я существую, значит, существуешь и Ты. На земле люди знают своих кровных отцов, но это скоротечные отцы, которые странным образом любят нас – почти ненавидя, а затем однажды падают и умирают с чувством глубокой вины в душе.
 

IV

 
   Степан Николаевич Тураев скончался днём в лесу от внезапной остановки сердца, которое не переставало биться по протяжении более чем шестидесяти лет и не пожелало останавливаться даже в аду плена и концлагеря. В последний же день сердце начало примолкать на какие-то краткие мгновенья, совершенно непонятные для их осознания или сравнения с другими мгновениями жизни. Чтобы как-то преодолеть тот неимоверный по скорби и гнёту порог истины, что вот и на самом деле пришла смерть и всей жизни как будто и не было, Степан Николаевич отправился на ночную охоту, хотя грудь с левой стороны сдавливало и жгло нещадной болью. Вот и, сходив в ночь, Степан Тураев упал под раздвоенной сосной-лирой на Колиной поляне – считать ли такую смерть шагом сознательного самоистребления?
   Николай Николаевич, отец Степана и дед Глеба Степановича, свой уход на житьё в лесной пустыне совершил всё же подчиняясь этому смутному скрытому порыву. Мне в этой ветви человеческой близко именно данное трагическое свойство крови, которая течёт в её извилистых сосудах, неся в себе столь сильный заряд бунта человеческой мошки противу великой воли царственной Вселенной. Близка потому для меня данная тураевская постоянная готовность к покушению на самое главное в себе, что во мне самом то и дело прорастает такое же демоническое зерно, и путь бунта представляется мне самым привлекательным. Облить себя бензином и сжечь на площади перед беломраморным дворцом, выражая подобным способом своё окончательное несогласие с насильственными действиями правительства, – такое решение могло прийти только к человеку, к нему одному во всём Мире Вещества, – и поэтому предполагаю, что в каждом человеке проявляюсь я и я проявляюсь в каждом человеке. Ибо мне, их одинокому Отцу, которого они не знают (так же как и я не знаю своего), – мне тоже хочется поджечь себя, чтобы привлечь к себе внимание тех, кто выше меня и кому совершенно нет дела до таких, как я.
   Выражая своё сокровенное, космическое, родовое через то, что говорят люди, я уже не пойму, что же они говорят. Значит, я перестал сам понимать, что я говорю и чего хочу. Для тех, кому непонятна эта моя растерянность творца, которому его творение непослушно, и живёт оно своей таинственной жизнью, а порой строптиво перечит ему, – неизвестным мне гостям из вселенской пустоты я предоставляю право судить, почему я с деревьями Леса человеческого обхожусь гораздо суровее, чем с зелёными существами древесного Леса. Майя этого леса послушна мне и в зыбучих, нежных туманах предутренних снов ластится к моему сердцу, приникает к самому нежному его средоточию, и я люблю ласки своих зеленокудрых детей. Я счастлив их тысячелетним благополучием, моя мысль полнится горделивым сознанием того, что здесь-то я, кажется, достиг совершенства. Совсем иные ощущения идут ко мне от майи леса человеческого, и связано с человечеством моё самое больное, неразрешимое и, стало быть, самое главное начало.
   Входя в тёмную скорлупку каждого произносимого людьми слова, укладываясь в прокрустово ложе грамматических правил разных языков, моё желание, моё волеизлияние обретает внешнюю форму – но я бы хотел знать, почему она столь причудлива, хаотична и порою даже безобразна! Да, истинно не пойму, что же говорят люди ради постижения смысла своего существования, для определения своего места в иерархии космических тел. Я утомился, произнося устами миллионов земнородных мыслителей самую разнообразную чепуху о великой, совершенно непостижимой значимости человеческого существования. Нет! Если я болезненно и сильно люблю свою человеческую ипостась – то это вовсе не из-за того, что в своих натурфилософских представлениях земнородные придают своему существованию столь высокое значение. Пусть себе придают – не эта дерзость является главным, что вложено моим отцовством в феномен человека.
   Утром явилась на кордон желтенькая корова с ремешком тёмной шерсти вдоль хребта – и, посчитав, что она отбилась от деревенского стада, обычно выгоняемого в лес, чтобы паслось по краям болот и на тенистых лесных дорогах, Степан Николаевич решил корову поймать и привязать. Когда он с верёвкой, спрятанной за спину, и куском хлеба в протянутой руке направился к корове, она вдруг принялась делать движения головою, какие обычно коровы не делают – быстро замотала ею из стороны в сторону, даже большие уши её захлопали. Как будто бы отрицательно (по-человечески) отвечала на какой-нибудь заданный ей вопрос – и отрицала бурно и очень долго, Степан даже в изумлении остановился и стал ожидать, когда же корова перестанет мотать головою. В эту минуту и вспыхнуло в голове какое-то беззвучное холодное пламя, выплыла из него неподвижная, как статуя, покойница Настя с какими-то сумками, переброшенными через плечо, и Степан Николаевич вспомнил, что соловую коровку эту, с коричневым ремешком шерсти вдоль спины, торговали они у одного куршака в Ветчанах, часа два торговались, да так и не сошлись в цене… Корова отпрянула вдруг и нелепо, тяжеловесно взбрыкивая ногами и бодая воздух головою, кинулась назад в лес, мгновенно исчезла за кустами. Исчезла и Настя, словно медленно растаяла в воздухе. Степан решил, что пришёл его последний час, коли уж среди бела дня привелось ему увидеть покойницу.
   Но он так и не вспомнил, что на этом же месте много лет назад он остановился, повернулся к жене, которая с сумками через плечо шла следом, и начал ругательски ругать Настю за её жадность: очень уж понравилась красивая крепенькая коровка Степану, а не купили её из-за каких-то трёхсот рублей дореформенными – это Настя упёрлась и отвергла покупку. Подойдя к мужу шага на три, она остановилась и молча выслушала его сердитую брань, Степан напоследок весьма круто матюгнулся и вмиг успокоился, порешив: завтра же снова пойду к куршаку и куплю корову. Тут он с удивлением заметил, что Настя плачет, тяжёлые слёзы выкатываются из её глаз и бегут по смуглым румяным щёкам. Не сказав ни слова, Степан виновато съёжился и, повернувшись, торопливо зашагал к дому – на этом месте он и увидел призрачную Настю, когда в его памяти, распространённой почти по шести десяткам лет земного времени, произошли какие-то внезапные короткие замыкания.
   Вечером он уже не захотел приготовить себе еды, тянуло лечь в кровать, но Степан переселил себя, ясно понимая, что если сейчас ляжет, то больше не встанет. Он собрался, взял из-под печи трубку сухой бересты, сунул спички в карман и в сумерках вышел из дому. Последний весенний вечер в его жизни был тёплым и бархатно-смуглым, словно залитый сгущённым светом отгоревшего дня. Степан Тураев почувствовал, что в наступающей темноте прошедший день будет тихо дозревать, как огромный синий плод, что много таинственных хлопот предстоит всем маленьким участникам дня, чтобы пестовать его, укрывать на ночь и оберегать. И только один он с берестою в левой руке и спичками в кармане не имеет к этим секретным трудам никакого отношения. Ему уже дальше не жить, и прожитая жизнь получилась такой страшной, что Степан Николаевич был уверен: никогда люди прошлых поколений не проживали столь страшных жизней. А теперь он ещё раз, в последний, хотел соприкоснуться с тем в чудесной всё же отлетающей жизни, что совершенно не имело отношения к суете и делам всеобщего человеческого зла.
   Случайно когда-то открыл он в родных лесах эти силы весенних ночей, никогда не мог объяснить себе, что это такое – среди понятных и беспощадных сил людского созидания и уничтожения. И не рассмотрел как следует ни одного зверя или чудовища, проносившегося мимо, – а сегодня он взял бересту и спички, чтобы в нужный момент запалить огонь и посмотреть на это,попытаться хоть что-то понять к концу своей жизни.
   Когда в сгустившейся почти до черноты лесной мгле добрался он до старой просеки, на него по её прямому коридору, пустоту которого можно было бы ощутить, выстрелив в неё из пушки, – с тяжким топотом понеслось первое в эту ночную охоту чудовище. И Степан в заячьем страхе кинулся прочь с его дороги, но споткнулся, упал, показалось, что топот огромных ног шквалит наперерез – вскочил, метнулся назад, прыгая через заросли маленьких ёлочек. Это было место, где сразу после войны работали немецкие военнопленные, рубили лес, и здесь Ральф Шрайбер в миг, когда пуля охранника разбила ему голову, увидел то же самое мчавшееся во мгле чудовище. И здесь же, с края просеки, он был неглубоко зарыт в мёрзлую землю, а весною лисы растащили его косточки – мимо бывшей его могилы снова промчалось громадное нечто, запалённо дыша и отфыркиваясь. Степан мог бы коснуться его чёрной туши, но он, судорожно сжимая в кулаке свёрнутую бересту, лишь отшатнулся в сторону и прикрыл голову руками. Обуявший его страх был велик и леденящ и целителен тем всеуничтожающим ужасом души, после которого в ней ничего не остаётся, и она как бы робко рождается заново и, потеряв вместе с пережитым потрясением все прежние тревоги, опять жадно тянется к жизни.
   В это мгновение, когда душа медленно обретала себя, тело Степана Тураева, низко наклонённое к земле, оказалось на том самом месте, где был убит Ральф Шрайбер, в которого с подрубленной им ели перешло хранившееся в дереве, как в столетнем надёжном сосуде, некое беспокойное тяготение куда-то вернуться– неодолимый зов утраченного рая.
   Когда Ральф Шрайбер увидел несущееся на него со стремительностью громадной машины чёрное звериное тело, он наряду с этим увидел, как бы со стороны, собственное упавшее на снег тело и понял, что может пребывать в пространстве как-то и без помощи этого костлявого измученного тела, полного голодной тоски и ноющей боли в правом плече, а теперь и с пробитой пулей головою, из которой на снег вытекала, дымясь на морозе, пенистая алая кровь. Но чёрный зверь набегал с угрожающей стремительностью – и Ральф Шрайбер, свободный от своего пришедшего в негодность тела, совершенно непринуждённо и мгновенно оказался спрятанным внутри маленькой трёхрукой сосенки – и почувствовал, что ему здесь вполне хорошо. Последнее, что успел заметить Ральф Шрайбер, прежде чем впасть в столетнюю дрёму, это ногу в сапоге, которая была ногою сержанта Обрезова, а чёрный зверь, пробежавший мимо, удалялся по широкому коридору просеки, делаясь всё меньше и меньше…
   А сегодня утром, лет тридцать спустя, выросшая сосна задрожала, взгудела под стальными зубьями механической пилы, и спящая в ней душа очнулась в тот момент, когда, покачнувшись, стройное дерево пошло вершиною вниз – едва успела душа бывшего немецкого военнопленного взлететь над грянувшим оземь стволом и, вспомнив мгновенно тоску и боль по утерянному раю, вошла в широкую грудь того, кто спилил сосну… И вот к вечеру того же весеннего дня Тураев Степан снова пришёл к вырубке, и в его сердце была тревожная боль, и тоска по чему-то навсегда утраченному, и непреодолимое желание всё это вернуть – вернуться к вечному блаженству бытия.
   Прижавшись правым плечом к невидимому дереву, в левой вздрагивающей руке держа скрученную в трубку бересту, во мраке леса стоял Степан Тураев, в ком теперь уже находился и Ральф Шрайбер – и в обоих растворился древний пращур тураевского рода с его скорбью по разорённому гнездовью, с тоскою по умерщвлённому врагом племени. Ральф так сильно любил свою дочку, первого ребёнка, что сам обихаживал её с пелёнками и подгузниками, Степан тоже жалел Ксению, старшенькую, более других своих детей, так же и его пращур, звериный охотник, сильно любил старшего сына, будущего Турая, татарского баскака на земле отцов. Пережитые пращуром муки, когда, незадолго до его смерти, слабый отрок со слёзными стенаниями обращался к нему, и сообщение Ральфу в письме о том, что его малютка научилась правильно надевать башмачки на левую и правую ножку, одинаковым образом подействовали на отцов, явившись той последней каплей, которая переполнила чашу их мучения. Степан же Тураев всю жизнь боялся получить страшное известие о том, что дочь снова чего-нибудь натворила – и на этот раз со страшным исходом – в последние часы своей жизни, затаясь в темноте леса, он на долгую минуту словно забыл, где находится и что значит для него этот ночной выход в лес, – вдруг едкие слёзы пробили толщу тьмы в его глазах, и смертельная скорбь по своему ребёнку, обречённому существовать без отцовской защиты, охватила сердце Ральфа Шрайбера и помутила разум древнего зверолова.
   Ральф с облегчением принял решение не идти больше в этот страшный лесной лагерь, где гуляющие по двору и баракам крысы выглядят гораздо значительнее обмороженных, сходящих с ума от голода и холода пленных, где на соседних нарах может появиться призрак доходяги Кристельбрудера, которого давным-давно увезли на деревянных салазках двое дежурных. А пращур Тураевых решил, увидев над дымящимся пепелищем родной деревни колонну бредущих призраков, что это души его убиенных сородичей; может быть, там и двое других его детей, – Степан Николаевич очнулся неожиданно и понял, что он на ночной охоте, что истинное знание пришло к нему: это для него последняя ночь в лесу. И Ксении теперь ничем нельзя помочь и надо её оставить в жизни со всем тем, как у неё сложилось, а самому навсегда уходить туда, откуда нет возврата.
   Второй зверь оказался не менее огромным, но летающим – без всяких размахиваний крыльями, низко над самыми деревьями, бесшумно, бреющим полётом. И в другие охоты Степан видывал издали тень этого чудища, нависающую в полупрозрачной синеве ночного простора, над розными вершинами деревьев, планирующую среди звёздных искр, гася их, как текучее пятно разлитых чернил. На сей раз чудовищный летяга навис брюхом над тем местом, где пребывал Степан Тураев, и долго закрывал небо, пока проплывал в воздухе от головы своей до хвоста. Хотя зверило не взмахивал крыльями и парил в невесомости, но лёгкий шум исходил от его грандиозной массы, это было похоже на негромкое побрякивание сотен тысяч солдатских котелков или какой-нибудь другой посуды из глухозвучащего металла. Запрокинув голову, Степан Тураев смотрел в брюхо загадочному существу, похожему на чёрную самодвижущуюся тучу, с безмерно великим туловищем и совсем маленькой, в сравнении с телом, треугольной головою на длинной змеевидной шее. Когда оно тихо и странно отбрякало вверху и скрылось, медленно мотнув над просекою изогнутым хвостом величиною с излучину реки, Степан глубоко вздохнул и, что-то начиная постигать в глубине своего сознания, отправился в ту же сторону, куда пролетел этот летающий зверь.
   Затем начались внезапные встречи, необъяснимые проявления ночных существ, которыми для Степана Тураева были и ужасны, и мистически притягательны эти сокровенные в глубоких ночах безоружные охоты. Вдруг из-под самых ног вспрянул и понёсся в сторону какой-то низкорослый, но широкий зверь на мягких лапах, впопыхах ударился черепом головы о ствол дерева и очень внятно, почти по-человечески охнул, отскочил в сторону и тут же бесшумно растворился во мгле. Пройдя краем просеки до начала просторной лесной дороги, ведущей к болотным покосам, называемым Брюховицами, Степан свернул в сторону, осторожными движениями ставя ногу на твёрдую тропу, – и вздрогнул, потрясённый ужасом, словно электрическим током, и замер на месте, остолбенев: прямо перед ним на расстоянии, исключающем всякую надежду на бегство, покоилось на земле нечто с огромными светящимися глазами, и чёрные срединные точки зрачков были направлены так, что он ощущал на себе их пристальный взгляд. Долго стоял Степан ни жив ни мёртв, охваченный ужасом и каким-то глубоким смущением под взглядом огненных осмысленных глаз, которые редко, спокойно моргали, на мгновение погасая в темноте и вновь зажигаясь.
   Но внезапно разверзлась какая-то великая ямина у самых ног его, и оттуда, словно из глубокой шахты, с гулом и всхлипываниями вырвалось какое-то мохнатое тело и унеслось вверх, а вслед за ним, сверкнув в последний раз, умчались и огненные глаза. И тогда, еле обретя дыхание, ночной охотник сломал на ощупь какую-то палочку и долго тыкал ею перед собою, прежде чем решиться ступить шаг. Ямины уже не было, она мгновенно затянулась, должно быть, – но ещё долго, шагов сто, напуганный Степан брёл по лесной дороге с предосторожностями слепца.
   Какие-то очень нежные на ощупь, очень длинные – казалось, бесконечные – лианы пересекли ему путь, он начал пробираться сквозь их заросли, перебирая по ним руками, – и вдруг ощутил, что все они живые, налитые изнутри тёплой упругостью не очень мощных, податливых тел, – но стало ему и тут страшно, что этот клубок живых лиан бесконечен и он будет веками пробираться в темноте среди их нависающих нежных плетей. Но кончилось всё внезапно: Степан не заметил, как выбрался из зарослей живых лиан, – он обнаружил себя на том, что идёт по совершенно свободному месту и машет над собою руками, как ветряная мельница крылами, всё ещё убирая с пути уже не существующее препятствие.
   Тут и подумал Степан, что выбрался наконец туда, куда и устремлялся, -вокруг него была пустота болотистых покосов, он выбрался на Выгора. Здесь и следовало поискать то, что он наметил в эту ночь искать, – здесь ему предстоит или погибнуть от зачаровывавших его всю жизнь таинственных ночных сил, или наконец увидеть их спокойными глазами. Он заранее достал из кармана спички, тихонько погромыхал ими, в другой руке расправил бересту и двинулся вперёд в темень. И как следовало ожидать, вскоре он услышал как бы негромкое побрякивание тысяч и тысяч солдатских котелков, словно в непроницаемой мгле ночи таившаяся огромная армия собиралась скрытно поужинать, не разжигая костров, строжайшим образом сохраняя полную секретность.
   Он шёл в плотной, густой темноте безлунной ночи, разбавленной лишь светом нескольких звёзд, скоротечно промелькнувших в прорехах чёрных туч, – вытянув перед собою руки, в которых были зажаты кусок бересты и коробок спичек, он шёл и ждал, когда эти руки упрутся в нечто, – и неожиданно подумал, что если ему таким-то образом пришлось бы уйти из человеческой жизни в иной мир, то, пожалуй, каким бы страшным ни предстал этот иной мир, не будет он страшнее человеческого, где эти немецкие концлагеря, русские концлагеря, где на войне массы одних людей набегают на других, чтобы умертвить их в рукопашном бою, – и безумно радуются, когда это им удаётся сделать хорошо, безболезненно для себя, и после называют друг друга героями, и плачут под натиском величавой гордости в сердце.
   Руки ночного охотника с маху упёрлись наконец в то, к чему были простёрты ещё издали: брякнуло при этом, и Степан Тураев подумал: что бы это ни было, но знаю, что это то самое, с чем люди на земле дальше жить не смогут. Он чиркнул спичкой и, низко пригнувшись, запалил бересту, затем выпрямился и поднял над головою свой маленький трескучий факел. То, что мгновенно увидел он, было вначале и непонятно, и грандиозно: какая-то нависшая крепостная стена, вся обложенная металлическими бляшками размером с боевой щит, с чем ходили на битву древние русские воины. Но в следующую секунду, когда берестяной факел вспыхнул в полное пламя, Степан Тураев, гибнущий человек, поднял как можно выше огонь над головой и увидел извороты уходящего ввысь колоссального змеиного туловища, переходящего в длинную шею, и вдали, там, где помаргивали в небе тусклые звёздочки, неторопливо ворочалась из стороны в сторону маленькая змеиная голова.
   Змей склонил бугристые ноздри вниз и подслеповато, словно старуха поверх очков, посмотрел себе под брюхо, увидел там что-то, и его голова в тот же миг стала стремительно, хотя и казалось, что медленно, опускаться на выгнутой шее вниз – и в это время береста вся сгорела в руке Степана, он тряхнул обожжёнными пальцами в воздухе – настала темнота. Теперь Степан Тураев ещё яснее понимал, что непонятной волей именно он, прошедший через кровь и гной войны, плена и концлагерей двадцатого века, он обнаружил в темноте майской ночи главную причину того, почему жизнь людей была столь невыносимой и мучительной. Он давно подозревал, что за видимой подоплёкой обычной человеческой жизни таится что-то невидимое, чудовищное, грозное и страшное, предназначением и смыслом чего является позорное уничтожение всех людей на земле. И вот теперь, во время своей последней ночной охоты, Степан Тураев обнаружил это чудовище, мирно притаившееся в темноте мягкой майской ночи – сопящего дракона, одетого в непробиваемый чешуйчатый панцирь из какого-то качественного металлического сплава.