"Неужели пуля пролетела мимо?" - подумал Ярманка, но тотчас же услышал, как о снежную корку шелестит густая шерсть подстреленного зверя; легко переметнулся через высокий камень. На тропе, жалко запрокинув голову и широко разбросав ноги, лежал седой куран, а в двух шагах от него - такой же красавец неловко сел на светло-голубой снег, обмяк и привалился к старому кедру.
   Еще не понимая случившегося, парень суетливо бросался от одной звериной туши к другой. У обоих в боках - раны навылет. Ярманка провел шершавой ладонью по своим пылающим губам и впервые в эту осень восторженно улыбнулся.
   - Вот это хватанула пуля! Двоих - одна. - И сам себе объяснил: - Этот стоял, а этот бежал да поравнялся.
   Он ощупал спины куранов - жирны ли? Широко расставив ноги, приподнял зверей за изящные рога - тяжелы ли? Никто в кочевье не знал такой удачи! Ни отец, ни деды.
   Охотник быстро развел большой костер, черкнул ножом по животу и ногам первого курана и начал отдирать шкуру. Освежевав обоих, он съел еще не успевшие остыть почки. От мяса, лежавшего на снегу, шел пар. На березовом вертеле жарилась печенка. Ярманка смотрел на нее и облизывал губы. Разве может быть что-нибудь вкуснее кураньей печенки, поджаренной на месте охоты? Да и нельзя не жарить, иначе следующая охота будет неудачной.
   Ярманка был доволен тем, что обрадует отца хорошей добычей. Но в ту же минуту он, вспомнив о домашнем очаге, о Чаных, горько усмехнулся: "Удача!.. Приеду, а в аиле - беззубая старуха!"
   Ему не хотелось ехать домой. Повернуть бы коня и скакать все дальше и дальше от своего стойбища, скакать так, чтобы в ушах звенело. Есть же, поди, такая долина на земле, где жизнь весела и безмятежна, как солнечный день, где нет родовых арканов, сплетенных неизвестно каким безумным стариком, и где можно жить не так, как велят обычаи, а как сердцу хочется.
   Он огибал один из лысых отрогов хребта. Легкий ветерок перебросил пышную кисть с затылка на лицо и шаловливо перебирал шелковые ниточки.
   - Ветры, ветры вольные... - грустно промолвил Ярманка. - Вы промчитесь по горам быстрее тонконогих куранов, расскажите молодой алтайке, которая девушкой была чище луны и краше солнца, что я последние дни живу в этой долине.
   Вспомнив, что Чаных уже должна родить, Ярманка вздохнул.
   Минуту спустя он запел песню, слышанную в юности от такого же разнесчастного парня:
   Я не буду есть мясо,
   Сваренное накануне,
   Я не буду жить со старухой,
   Оставленной братом.
   Все громче и громче звучал его голос:
   Не люблю я реку,
   Засыпанную мелкими камнями,
   Уйду от старой бабы,
   Имеющей дырявую голову.
   Широкие брови внезапно сдвинулись, образовав над переносьем тугой узел, глаза потемнели.
   "А может быть, аил вонючего сурка Яманайке показался милым? Говорят, что самое черствое сердце можно лаской растопить, как масло на огне".
   Ярманка хмурился. На потные бока спотыкавшейся лошади то и дело сыпались яростные удары плети.
   Открылась долина Голубых Ветров. Над аилами, окруженными снежными завалинами, вился дым.
   Остроухая собака встретила хозяина радостным повизгиванием, подпрыгивала до седла, как бы хотела облапить.
   На шум вышел сам Токуш, прикрывая голую грудь лохмотьями шубы.
   - С полночи баба мается, - глухо предупредил сына, а потом, взглянув на добычу, воскликнул: - Глаз у тебя мой, верный! Я, бывало, меньше двух куранов никогда не привозил. Белку бил только в глаз.
   Услышав, что два красавца взяты одним выстрелом, старик удовлетворенно прошамкал:
   - К счастью! Жена благополучно разродится.
   Ярманке снова захотелось бежать, закрыв глаза.
   ...Чаных с трепетом ждала рождения сына, не раз говорила соседкам:
   - Дочь - как птица: вырастет, и покинет материнское гнездо, улетит в чужой сеок. А сын прокормит мать до смерти и в даль годов понесет память о семье.
   Она не знала, будет ли Ярманка любить сына, но была твердо уверена, что после родов он не бросит ее: сына нужно воспитывать. Если он еще раз осмелится назвать ее беззубой старухой, то соседи постыдят его:
   - Какая же она старуха, если родила тебе такого молодца.
   Она с нетерпением ждала того дня, когда поднимет с земли крепкотелого, здорового сына, похожего на отца. Все лето старательно мяла овчинки для ребенка, терпеливо, по былинке, собирала мягкую траву на подстилку. Сухой травы у нее хватит надолго. С появлением люльки аил наполнится чудным запахом, понятным только матери. Не раз видела себя сидящей на кровати с ребенком на коленях. Она представляла себе, как сын будет размахивать ручками. Все соседи увидят, что она еще молода и красива. Муж обрадуется сыну, и потечет тогда безмятежная жизнь.
   Минувшей ночью, укладывая детей в яму, вырытую возле очага, закрывала их сеном и обрывками овчин.
   Вдруг по животу ее разлилась огненная боль. Чаных вскрикнула и повалилась на голую землю. Она кулаками сжимала тугой живот и громко стонала. От острой боли закружилась голова.
   Что-то обжигающее полилось в рот. Чаных устало открыла глаза, на искусанных губах почувствовала араку.
   Две старухи за руки подняли ее к аркану, протянутому через аил.
   - Вот так и ходи - полегчает. Ребеночек упадет прямо на чистую земельку. Матери наши так делали.
   Чаных положила трясущуюся руку на аркан и поползла к двери. Крик ее становился все громче и отчаяннее. Старухи, едва удерживая ее, настойчиво приказывали:
   - Потряхивайся сильнее!
   Вошли еще две старухи. Шубы их были потерты, украшения пооборваны, из-под засаленных шапок тощими ручьями стекали седые космы.
   Чаных легла на спину - стон стал глуше и облегченнее. Старухи суетливо склонились над ней. Послышался пронзительный крик и сразу же - бормотанье:
   - Пусть столько будет у тебя скотинок, сколько сейчас на тебе пылинок...
   Старый Токуш вовремя втолкнул сына в аил, но тот, едва сдерживая дрожь, отвернулся от жены и старух.
   "Родился. Завтра надо барана резать. Придут гости, имя сына будут спрашивать".
   Ярманка вышел из жилища и бесшумно прикрыл легкую косую дверь; обходя аил, столкнулся с Суртаевым, одетым в черный полушубок, кураньи кисы и рысью шапку, сдвинутую на затылок.
   Неожиданная встреча обрадовала. Хорошо, что Филипп Иванович все еще живет в их долине. Он учит людей новой жизни. И он поймет Ярманку, даст хороший совет. Надо поговорить с ним откровенно обо всем.
   Суртаев заговорил первым. И про охоту, и про скот спросил, здоровьем Чаных поинтересовался. Все время посматривал в глаза Ярманки, да так внимательно, словно пытался разгадать, чем парень огорчен.
   - У тебя есть какой-то разговор ко мне? - Взял его за руку возле локтя. - Говори чистосердечно.
   Ярманка попросил отойти подальше от аила. Заговорил робким полушепотом:
   - Я хотел узнать... бабу украсть можно?
   - Что ты? Как же можно человека украсть? Воровать вообще нельзя.
   - А один человек у меня невесту укрыл... Я хочу ее к себе привезти.
   - А-а, помню, помню. Это Яманай? - Филипп Иванович снова взял парня за руку. - Я понимаю твое горе. Но, друг мой, не торопись с решением. Обдумай все. Ты еще молодой. Сколько тебе годков-то? Восемнадцатый? Немного. На тебя старики уже успели надеть хомут. Сейчас ты говоришь о втором. А тебе надо учиться. Грамотой надо овладевать.
   Ярманка задумался. Он знал: учиться надо, но ему хотелось, чтобы Яманай всюду была с ним.
   Филипп Иванович продолжал:
   - Мы решили тебя в школу взять, в село. О семье не беспокойся: Борлай с Байрымом сделают для нее все. Мы тоже поможем. Согласен?
   - Ие, - тихо молвил парень и, подняв глаза на Суртаева, попросил: Яманай тоже возьмите в школу.
   - Вот это труднее. Она замужем. Отпустит ли муж?
   - Зачем его спрашивать? Надо ее спросить.
   Про себя Ярманка решил, что он повидает Яманай и, если она не забыла его, уговорит поехать учиться.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   1
   Привязав лошадей, навьюченных убогим домашним скарбом, Таланкеленг смело толкнул плечом тесовые ворота. Он держался так настороженно, что при первой опасности готов был метнуться по-заячьи в сторону и скрыться в лесу. Тяжелые ворота распахнулись с треском и скрипом.
   Двор был чисто выметен. Таланкеленг увидел несколько работников. Каждый был занят своим делом. У толстых столбов, свернувшись, дремали лохматые псы. В первую минуту никто не заметил нежданного посетителя, боязливо озиравшегося по сторонам.
   Вдруг из сарая выбежал хозяин. Он был похож на рассерженного хорька. Размахивая кривым зубом от конных граблей, он кричал:
   - Кто сломал? Сказывайте, паршивцы!
   Работники молчали.
   - Всех без мяса оставлю, коли не скажете.
   Залаяли проснувшиеся собаки.
   Таланкеленг попятился к воротам.
   "Уйти бы незамеченным. В худое время попал: теперь у него рука тяжелая, - думал он. - Напоказ машина стояла, а ее сломали".
   Сапог увидел его.
   - Ты куда ползешь? - крикнул он, потом мотнул головой на белую юрту: Пойдем.
   Утепленная к зиме юрта до самого дымохода была обвита новыми кошмами, а изнутри обвешана коврами. Нога тонула в медвежьих шкурах.
   "Последний раз перешагиваю порог юрты Большого Человека", - подумал Таланкеленг, и на его лице прибавилось морщин.
   Хозяин звериным броском повернулся к нему.
   - Говори, гнилая башка!
   - Я тут ни в чем не виноват... Борлай сам догадался. Я не виноват... трубку потерял... Не виноват... Он трубку нашел.
   - Собаку кормят - так от нее все-таки польза есть: двор стережет, на охоте зверя следит. А от тебя какая польза? Какая польза, спрашиваю?
   Таланкеленг заикался, силясь вымолвить хотя бы одно слово.
   - "Борлай догадался"! - продолжал Сапог, злобно передразнивая и потрясая кулаком. - Это хитрый зверь: его в простую ловушку не поймаешь. Учил тебя, дурака, как делать, как следы заметать...
   Искривленные губы Сапога дрожали, слюна летела брызгами.
   - Ты все мне испортил... Рассказывай, что в Агаше было? О чем тебя спрашивали?
   А в Агаше, куда Таланкеленга отвез Суртаев, его допрашивали в милиции, пытаясь установить вину. Прямых свидетелей не было, а клятва в невиновности помогла. Начальник милиции заколебался: "Может, и верно непричастен он к разрушению аилов. Трубка - не доказательство. Таких трубок у алтайцев много".
   Правда, чувствовалось, что алтаец всем своим существом предан старому, преклоняется перед баями, что душа его темна и закрыта, но этого было мало для того, чтобы обвинить его в преступлении. И Таланкеленга отпустили...
   И вот сейчас, рассказывая своему повелителю о допросе, он немного оживился. Он крепко держался там, не выдал хозяина - в этом было его спасение...
   - Ладно... - бросил Сапог, смягчаясь, но тут же пригрозил Таланкеленгу: - Еще раз ошибешься - прощайся с жизнью.
   Расхаживая по медвежьим шкурам и сжимая кулаки, Сапог скрипел:
   - Я пообломаю рога этому Борлаю и его дружкам. С кем бороться задумал... Скручу, как сыромятный ремень!
   Выглянув из юрты, потребовал:
   - Коня мне! Быстрее седлайте!
   Таланкеленг понял: гроза миновала. Пригнув голову, он выполз во двор и побежал к воротам. Наступая на полы длинной шубы, когда-то подаренной хозяином, то и дело падал.
   За воротами он вздохнул, вытер рукавом вспотевшее лицо и разбитой походкой направился к лесу, в котором стоял его ветхий летний аил.
   Снег в лесу все глубже и глубже. Вот он уже до пояса, а Таланкеленг бредет и бредет, ничего не замечая. Все случившееся - как сон. Поскорее бы проснуться, чтобы снова почувствовать себя другом главы сеока Мундус, Большого Человека - Сапога Тыдыкова.
   2
   Нахлестывая коня длинной плетью с серебряной рукояткой, Сапог выехал за ворота. Теперь он уже спокойно разговаривал сам с собою:
   - Есть такие лиственницы, которые многие столетия возвышаются над землей, и никакие ураганы не могут повалить их. Наоборот, с каждым годом они становятся крепче, смолистее и звонкостволее. И меня не свалят. Не свалят...
   Но постепенно голова поникла в задумчивости, и зоркий конь перешел на крупный шаг.
   "Нынче год несчастливый... В два дня столько неприятных новостей! Беды сыплются на мою голову, как из разорванной сумины. Аргачи, даже не побывав у меня, своего хозяина, уехал в какую-то школу... Учиться, видите ли, им, бестабунным, надо... Борлай распознал дела этого пустоголового Таланкеленга... И в завершение всего секретарь обкома приехал прямо к Токушевым, собрал всю бедноту на собрание. Что они там решили - неизвестно. Наверно, что-то замышляют против меня?
   Говорухин мог бы растолковать, в чем тут дело, но где он сейчас неведомо. В один день я лишился и Аргачи, и Таланкеленга... Большая потеря!"
   Сапог вскинул голову, хрипло вымолвил:
   - Съезжу к Копшолаю, к брату Мултуку, и вместе... Вместе? А зачем они мне?
   В раздумье натянул поводья.
   "Я глава сеока Мундус. Я, а не Копшолай. Один свалю десяток таких, как Токушевы. В этих делах - чем меньше людей, тем спокойнее".
   Повернув назад, он вдруг остановил взгляд на маленьком аиле Анытпаса:
   "Зачем я женил его?.. За Яманайкой погнался? Нет, Яманаек и без того достаточно... Мне нужны верные люди".
   И он направил коня в сторону фиолетовой сопки, где жил шаман Шатый.
   "Одного свалю - молва пойдет по всем горам, сердчишки затрепещут, как листья на осине. Да!"
   Достал монгольскую трубку и, выбивая пепел, долго стучал о луку седла.
   3
   Лошади паслись на горах, разгребая мягкий снег. Вместе с табунами кочевали пастухи, ночуя около костров. Иногда табуны уходили за тридцать километров от Каракольской долины. Раза два в месяц один из пастухов спускался за табаком, солью, чаем и талканом.
   Теплый дождик в конце ноября застал пастухов вдали от Каракола. Всю ночь они вертелись около костра, подставляя то один, то другой бок, но к утру рваные шубы их были мокры до последней шерстинки. Перед рассветом с ледяных вершин свалился ветер и разметал серые тучи. Над горами повисло бледное, как лед, небо, запорошенное звездами. Вскоре снег огрубел и стал потрескивать под ногами, словно хрупкое стекло. Над землей поднялся белый туман, деревья оделись снежной коркой. Шубы на пастухах заледенели. Костер не спасал от дрожи. Пока правый бок, повернутый к огню, оттаивал, левый снова леденел. Острые иглы ветра прокалывали шубы и вонзались в тело.
   Через два дня Анытпаса привезли домой на жердях, притороченных к седлам. Глаза больного были закрыты, на щеках выступил болезненный румянец, на потрескавшихся губах засохла кровь.
   Больного мужа Яманай встретила молча. Когда-то стройная фигура ее теперь в шубе и чегедеке напоминала пугало. Она высохла и пожелтела.
   Яманай смотрела на мужа. Нет, не жалко его.
   Обругав себя за малодушие, подумала: "Надо было убежать тогда, в первые дни свадьбы, когда Анытпас, соблюдая обычаи, не подходил ко мне. Теперь жила бы в новом аиле, на тихом месте, с Ярманкой... Он мне куранов стрелял бы".
   Она так бы и сделала, если бы в сердце не возникло сомнение в преданности парня. Не приехал он. Наверно, решил жить со старухой.
   Анытпаса уложили на кровать. Желтая, сухая рука его царапала грудь, будто он хотел вырвать мучительную боль... Дыхание было редкое и тяжелое, с глухим хрипом.
   Взглянув на него, Яманай обрадовалась: "Не выживет. А у него нет родственников, которые после его смерти потащили бы меня к себе, - я останусь свободной, уйду к отцу. Хотя украдкой, но буду встречаться с Ярманкой. Через девять лун после встречи родится ребенок, мое утешение. Буду смотреть на маленького и вспоминать: в нем кровь того, с кем проводила тихие ночи на лунных полянах в лесу. Мальчик или девочка? Лучше если девочка. Я сделаю все, чтобы ее жизнь не была горькой медвежьей желчью, как моя".
   Вечером больной открыл помутившиеся глаза, медленно обшарил аил тупым взглядом. Потом он умоляюще остановился на равнодушном лице жены и протянул трясущуюся руку:
   - Воды!
   Поднося мужу чашку холодной воды, Яманай украдкой взглянула на толстые губы и с неприязнью подумала: "Какой противный большой рот".
   Больной выронил чашку, вода потекла в очаг, - с горечью вымолвил:
   - Покамлать бы...
   Хорошо бы покамлать сейчас, но где взять коня, чем заплатить каму? На горячем лбу больного собрались тонкие складки. К концу второго дня, когда Анытпас почувствовал, что крепнет огонь, разливающийся по всему телу, он, задыхаясь, попросил:
   - Сходи к Большому Человеку, поговори с ним... Он добрый...
   Яманай, не дослушав мужа, вышла из аила, постояла на лужайке, глядя на белые горбы гор, за которыми, как говорили ей, лежала неведомая для нее долина Голубых Ветров, и, вернувшись, сказала, что Сапога нет дома.
   Теперь Яманай спала на голой земле, возле огня. Сон ее был тревожен. При самом тихом стоне больного она вскакивала и, поднося ему чашку теплой воды, мысленно произносила: "Человек ведь все-таки... Да и не виноват он в моем несчастье".
   Ранним утром в аил вошел Сапог, а за ним Шатый с прислужниками. Яманай вскочила и, поняв повелительный взгляд кама, ушла из жилища. Анытпас приподнял голову, намереваясь сесть. Он с глубокой благодарностью и преданностью смотрел то на хозяина, то на Шатыя, веря, что от них зависит его выздоровление. Сапог склонился над кроватью.
   - Больно ломает тебя, мой послушный сын?
   Анытпас бессильно уронил голову на войлочную подушку и тихо простонал.
   Сапог сам добавил дров в угасающий костер, заговорил по-отечески строго:
   - Эрлику камлать надо, сын мой, обязательно. Возьмет он тебя к себе в слуги, коли не умилостивишь. Слышишь?
   Больной открывал рот, силясь что-то вымолвить, но голос был так слаб, что разобрать слова было невозможно.
   - Коня для жертвоприношения, говоришь, нет? - заботливо спросил хозяин, поблескивая лисьими глазами.
   Анытпас пошевелил головой.
   - О тихом человеке душа моя стонет. Сердце болит, когда вижу сородича в несчастье, - продолжал Сапог, приложив руки к своей груди. - Коня дам. Сам Шатый будет камлать тебе. Хотя и тяжело зимой к Эрлику спускаться, но старик согласится. Я попрошу его, и он не откажет мне.
   Веки больного сомкнулись, на щеки выкатились мелкие слезинки надежды и благодарности.
   Хозяин закончил, строго погрозив пальцем:
   - Только ты не будь таким бесстыжим, как Аргачи и Борлай... Знай, что у покорного человека табун в пятьдесят коней будет.
   В открытые двери посмотрел на Яманай, задерживая взгляд на ее груди.
   Женщина вздрогнула и, ссутулившись, закрыла грудь руками.
   Сапог встал и вышел.
   Старики-прислужники надели на Шатыя пеструю шубу, к которой были пришиты колокольчики, жестяные обломки, разноцветные ленточки, ремешки и крылья филина. Потом они долго грели над костром большой бубен, размалеванный краской, похожей на запекшуюся кровь.
   4
   Шатый принял из рук старого прислужника разогретый бубен и, постучав в него над огнем, хрипло запел:
   Каменный очаг не покачнется,
   Огонь будет жарким...
   Потом он встал в воинственную позу, вскинул бубен выше головы и потряс им:
   Облачноглазый Бура-хан!
   Би-кижи, имеющий ледяные ноги!
   Байбура, имеющий черные глаза!
   Златогранный мой Ак-Яик!
   Трехрогая черная скала - Алтай мой!
   После этого он обратился за помощью к давно умершему предку, самому знаменитому каму:
   На высоте вечности зимующий!
   Прозванный Синей Ясностью!
   Признанный небесным!
   Омывающийся в Алтын-коле,
   Мой прадед Чечуш,
   Помоги мне!
   Убогий аил в глазах больного колыхался. Где-то зловеще ухали филины да тревожно колобродили бубны.
   Возле кровати приземистый человек дико орал, то быстро приседая, то высоко подпрыгивая и размахивая руками, - стало быть, дрался с кем-то сильным и ловким.
   "На сером гусе кам полетел к Эрлику, - подумал больной. - У гуся лошадиные уши, в ушах золотые серьги, а в хвосте стрела. Летит он быстрее молнии. Вот сейчас откроются золотые ворота горы Уженю и Шатый улетит под землю".
   Ездишь ты на темно-мухортом коне.
   Спишь на постели из черных бобров...
   "Это он восхваляет Эрлика. Сейчас начнет упрашивать".
   Шаман крутился волчком, ухал, словно пугал кого-то. Потом он остановился возле кровати и прерывающимся голосом сообщил:
   - У Эрлика сдох лучший конь. Бог взамен этого коня сначала облюбовал того, кто увел народ в долину Голубых Ветров, но потом ты больше приглянулся ему. Не знаю, упрошу ли. Шибко тяжело. Наверно, возьмет тебя сердитый Эрлик и сделает конем.
   Больной в отчаянии открыл глаза. Ему показалось, что старые лиственницы склонились над аилом и шепчут сотнями голосов: "Эрлик съест. Эрлик съест..."
   Он силился уверить себя, что это в кедраче ветер шелестит лохматыми вершинами деревьев.
   Опять полился знакомый голос, утешая:
   - Шибко сердитый Эрлик сегодня: так стучал лошадиными копытами, что железный аил его дрожал. Черный остров два раза в Черное озеро погружался... Гнев Эрлика сыпался на меня потоками искр. Ты, наверно, в это время слышал грозу? От ресниц моих не осталось ни одного волоска. Из опаленных глаз моих лились густые, словно кровь, слезы.
   Вздохнув облегченно, кам слизнул пену с губ.
   - Еле умолил. Согласился Эрлик взять не тебя, а отступника от старины, изменника сеоку Мундус, того, кто увел народ в долину Голубых Ветров, того поганого человека, который носит шубу с волчьим воротником и рысью шапку с малиновой кистью.
   Больной слегка приподнялся. Он понял, что кам говорит о Борлае Токушеве.
   Шатый согнул руки так, что казалось - держал невидимое ружье:
   - Пук - и только. Не будет изменника.
   Наклонился к больному, обнадеживающе посмотрел в глаза:
   - Никогда не будешь хворать.
   Анытпас впервые почувствовал с особенной остротой, как ему хочется жить. Теперь у него и аил свой, и жена есть, еще немного - и свои кони будут. Большой Человек такой добрый, такой заботливый! Сам кам Шатый говорит, что видел на небе зародыши скота, который будет принадлежать ему, Анытпасу Чичанову.
   - Не хочу умирать... Сделаю все.
   Старики-прислужники подбежали к шаману, неся ему тажуур с водкой и большие куски горячей конины.
   5
   Дикий ветер гнал по земле клубы жесткого, старого снега, смешивал со свежим и, высоко подбрасывая, крутил белые вихри. Ветер пошатывал Ярманку, закрывавшего лицо рукавом шубы и пробиравшегося к богатой усадьбе.
   "Если Анытпас дома, то спит на кровати. А Яманай добавляет дров в костер, кипятит чай. Ей, наверно, нравится пить чай одной, когда спит нелюбимый, постылый".
   Ярманка не мог даже мысленно произнести слово "муж". Он приподнял руку, чтобы посмотреть вперед, но ветер бросил ему в глаза целые пригоршни снега.
   "Раздурилась непогода!.. А утро было такое тихое... Но буран мне поможет! - думал он. - Никто нас не увидит, не услышит. Собаки попрятались".
   Он ясно представил себе, как откроет двери чужого аила. Яманай увидит знакомое лицо и сразу же бросится навстречу. От неожиданной радости по щекам ее потекут слезы.
   Ярманка стукнулся лбом о что-то шершавое, откинул руку. Перед ним знакомая старая лиственница. Слева - берег реки.
   "А-а, теперь знаю, куда я пришел! Немножко вправо и вперед".
   Он согнулся, закрыл лицо ладонью и пошел против ветра.
   Смеркалось. Снег казался серым.
   "Я помогу ей научиться читать книги. Учиться вместе будем. Заведующий говорил, что мало женщин в школе. На одну прибавится... У нее родится ребенок. Мальчик или девочка? Все равно. С моими глазами и бровями, с ее щеками и носом".
   Вот и аилы. Кажется, аил Анытпаса крайний? Что это? Не видно искр, не пахнет дымом. С восточной стороны - сугроб.
   Ярманка начал ногами отгребать снег, чтобы открыть дверь. "По холодному очагу, по вещам узнаю, что с ней случилось".
   Аил был пуст. В нем остался только железный треножник, когда-то поддерживавший казан над костром, и Ярманка подумал, что Яманай с мужем живут теперь в усадьбе. Наверно, беда загнала их туда. А может, сила. Или хозяйская хитрость заманила в капкан.
   Он выбежал из аила и направился к усадьбе Сапога.
   6
   Ночью глухо стонали горы.
   Яманай металась по освещенной комнате, то закрывала глаза, то затыкала уши. Ей казалось, что за дверями злобно выла голодная волчья стая, а по закрытым ставням кто-то с огромной силой бил камнями. Звери разъяренно царапали пол, зубами рвали щепы от дверей. Сейчас они ворвутся сюда, а у нее нет ничего, кроме тупого ножа.
   Она вздрагивала и крепко сжимала руками челюсти, чтобы не стучали зубы.
   Иногда она бросалась к больному, вытянувшемуся на железной кровати, хотела спросить, зачем их перевели в чужой теплый дом, где не мудрено задохнуться, но Анытпас лежал без движения, закрыв глаза, и только на груди его тихонько приподымалась шуба.
   - Почему вдруг такая милость? - вслух спрашивала себя. - До камлания полгода ни одного куска мяса не видела, а теперь хозяин каждый день присылает по бараньей лопатке.
   Всякий раз, принимая мясо из рук старой алтайки, гнусавившей: "У Большого Человека о вас день и ночь заботы, болезнь твоего мужа сердце его тревожит", - Яманай чувствовала, что у нее дух захватывало от непонятного страха.
   Она прикорнула в уголке, положила обе руки под голову, стиснула зубы и крепко закрыла глаза.
   "Говорят: кто сначала подарит, тот после обдерет".
   Гром на крыше все сильнее и сильнее. Казалось, горы поднялись и валятся на дом. Теперь бы убежать в аил: там и одной не так страшно, как здесь.
   Вдруг - чьи-то шаги. Яманай проворно вскочила и, отвернувшись в угол, прижалась к стенам.
   Постукивая обмерзшими кисами, вошла старая алтайка с тощими седыми космами, выбившимися из-под продымленной и засаленной шапки.
   - Пойдем со мной, краса голубых долин. Большой Человек тебя зовет.