— Так почему же? — спрашивал он.
   — Не знаю. По-моему, тут сама правда.
   — Это оттого… оттого что здесь почти нет определенных очертаний; все зыбко, словно бы я рисовал зыбкое вещество листьев и всего прочего, а не жесткую форму. Определенность мне кажется мертвой. Только вот такая зыбкость и есть подлинная жизнь. Форма это мертвая корка. Истинная сущность зыбка.
   И Мириам, прикусив мизинец, размышляла над его словами. Они опять давали ей ощущение жизни, наполняли смыслом то, что прежде ничего для нее не значило. Она ухитрялась найти некую суть в словах, которые он с трудом подбирал для слишком отвлеченных мыслей. Через его речи она постигала то, что ею любимо в вещном мире.
   На другой день Мириам сидела на солнышке, а Пол писал сосны, освещенные красным, ослепительным закатным светом. Он работал молча.
   — Ага, вот оно! — вдруг сказал он. — Это мне и надо. Теперь посмотри и скажи, что здесь — стволы сосен или возносятся вверх раскаленные уголья, рассекает тьму летучий огонь? Вот вам неопалимая купина, она вовеки не сгорит.
   Мириам посмотрела и испугалась. Но почувствовала: стволы сосен великолепны и совсем как живые. Пол закрыл ящик с красками и встал. Вдруг внимательно посмотрел на Мириам.
   — Почему ты всегда печальная? — спросил он.
   — Печальная? — воскликнула она, испуганно вскинув на него чудесные карие глаза.
   — Да, — ответил он. — Ты всегда, всегда печальная.
   — Да нет… да ни чуточки! — возразила она.
   — Но даже твоя радость будто пламя, рожденное печалью, — настаивал Пол. — Ты никогда не бываешь веселая или даже просто довольная.
   — Правда, не бываю, — подумав, сказала Мириам. — А интересно, отчего.
   — Оттого что не бываешь, оттого что внутри ты, как сосна, другая, а потом сразу вспыхиваешь, ты не как обыкновенное дерево, у тех просто листья все время трепыхаются и веселые…
   Он запутался в собственных словах, но Мириам надолго задумалась над ними, а в Поле встрепенулось что-то незнакомое, показалось, он все стал чувствовать по-новому. Мириам стала ему так близка. И от этого все странно преобразилось.
   А иногда он ее ненавидел. Ее младшему братишке было всего пять лет. Он был болезненный малыш, с огромными карими глазами на необычном хрупком личике — один из «Хора ангелов» Рейнолдса[11], но было в нем и что-то от эльфа. Мириам часто опускалась на колени и крепко его обнимала.
   — Хьюберт, мой Хьюберт! — почти пела она, голос ее звенел безмерной любовью. — Хьюберт, мой Хьюберт!
   И, словно баюкая братишку, тихонько покачивалась с ним, лицо ее, озаренное любовью, было приподнято, глаза полузакрыты, голос источал любовь.
   — Не надо! — смущенно говорил малыш. — Не надо, Мириам!
   — Да-да, ты меня любишь, правда? — бормотала она глубоким гортанным голосом, словно в трансе, и раскачивалась, словно забылась в любовном исступлении.
   — Не надо! — повторял малыш, чистый детский лоб прорезала морщинка.
   — Ты меня любишь, ведь правда? — бормотала сестра.
   — Ну чего ты с ним так носишься? — воскликнул однажды Пол, страдая от неумеренности ее чувства. — Почему ты не можешь обращаться с ним просто?
   Мириам опустила малыша, поднялась, но не сказала ни слова. Присущая ей душевная безудержность, перехлестывающая обычные пределы, приводила Пола в бешенство. Эта бесстыдная обнаженность чувств, прорывающихся по пустякам, коробила его. Он привык к сдержанности своей матери. И в подобные минуты он всей душой, всем сердцем благодарил судьбу, что его мать такая разумная и здравомыслящая.
   Внутренняя жизнь Мириам отражалась в ее глазах; обычно темные, темные как храм, они вдруг вспыхивали, словно от пожара. Лицо ее почти неизменно оставалось задумчиво-сосредоточенным. Она могла бы быть одной из тех женщин, что пошли с Марией, когда умер Христос. Тело ее не отличалось гибкостью и живостью движений. Ходила она враскачку, довольно тяжело, в раздумье опустив голову. Она не была неловкой, но почему-то казалось, в каждом ее движении что-то не так. Вытирая посуду, она часто застывала в растерянности, огорченная, оттого что прямо в руках у нее распалась надвое чашка или стакан для вина. Должно быть, от страха и недоверия к себе она вложила в нехитрую работу излишне много силы. Ей не хватало свободы, непринужденности. Все было сковано ее неумеренностью, избытком силы, не имеющей выхода.
   Походка ее почти всегда оставалась чересчур напряженной, стремительной, враскачку. Иногда они с Полом бегали по лугу. Тогда в глазах ее сверкало что-то безудержное, исступленное, и Пола это пугало. Но при этом она была трусиха. Если надо было перелезть через изгородь, она теряла самообладание и в испуге хваталась за его руки. Ему не удавалось уговорить ее спрыгнуть даже с пустячной высоты. Глаза ее расширялись, полные откровенного страха, и веки трепетали.
   — Нет! — восклицала она, смеясь и ужасаясь, — нет!
   — Да прыгни же! — крикнул он однажды, дернул ее вперед, и она упала с изгороди.
   Но ее «Ах!», громкий крик боли, словно она теряет сознание, ранил Пола. Она благополучно опустилась на ноги, и потом у нее уже хватало для этого храбрости.
   Она была очень недовольна своей долей.
   — Тебе разве не нравится дома? — с удивлением спросил Пол.
   — А кому бы понравилось? — ответила она негромко, но горячо. — Что это за жизнь? Я убираю весь день, а братья в пять минут все опять перепачкают и раскидают. Не хочу я сидеть дома.
   — Чего ж ты хочешь?
   — Хочу что-нибудь делать. Хочу попытать счастья, как все. Почему, если я девушка, меня надо держать дома и не давать никакого ходу? Разве сидя дома я могу попытать счастья?
   — Попытать счастья в чем?
   — Что-то узнать, учиться, что-то делать. Это ж несправедливо, все потому, что я женщина.
   Пол удивился, — с такой горечью она говорила. У него дома Энни, похоже, только радовалась, что она девушка. Меньше ответственности, беззаботней. Ее вполне устраивало, что она не мужчина. А Мириам яростно об этом жалеет. И при всем этом ненавидит мужчин.
   — Но это ж все равно — что быть мужчиной, что женщиной, — нахмурился Пол неодобрительно.
   — Ха! Разве? Мужчинам дано все.
   — По-моему, женщины должны быть довольны, что они женщины, а мужчины — что они мужчины, — сказал Пол.
   — Нет! — Мириам покачала головой, — нет! Все дано мужчинам.
   — Но чего ты хочешь? — спросил он.
   — Хочу учиться. Почему должно быть так, что я ничего не знаю?
   — Что? Скажем, математику или французский?
   — А почему мне нельзя знать математику? Да! — воскликнула она, глаза ее стали еще огромнее, в них вспыхнул вызов.
   — Ну, ты можешь узнать столько, сколько знаю я, — сказал Пол. — Если хочешь, я тебя научу.
   Глаза у нее раскрылись еще шире. Какой из него учитель?!
   — Согласна? — спросил он.
   Она опустила голову, в раздумье пососала палец.
   — Д-да, — нерешительно ответила она.
   По обыкновению, он и об этом рассказал матери.
   — Я хочу учить Мириам алгебре, — сказал он.
   — Что ж, надеюсь, ей это пойдет на пользу, — ответила миссис Морел.
   Когда в понедельник вечером он пришел на ферму, сгущались сумерки. Мириам как раз подметала кухню и в эту минуту опустилась на колени перед очагом. Все ушли, она была дома одна. Она обернулась к Полу, вспыхнула, темные глаза блестели, прекрасные волосы упали на лицо.
   — Привет! — мягко, певуче сказала она. — Я знала, что это ты.
   — Откуда?
   — Я знаю твои шаги. Никто не ступает так быстро и твердо.
   Пол со вздохом сел.
   — Алгеброй готова заняться? — спросил он, доставая из кармана небольшую книжку.
   — Но…
   Он почувствовал, что она отступает.
   — Ты сказала, что хочешь, — упорствовал он.
   — Прямо… прямо нынче вечером? — с запинкой спросила Мириам.
   — Но я нарочно для этого пришел. И если ты хочешь учить алгебру, надо же когда-нибудь начать.
   Она собрала золу в совок, посмотрела на Пола, опасливо засмеялась.
   — Да, но прямо нынче! Понимаешь, я этого не ждала.
   — О Господи! Кончай с золой и приходи.
   Он вышел и сел на каменную скамью на задворках, где проветривались наклонно поставленные большие бидоны для молока. Мужчины были в коровниках. Слышалось, как тоненько звенят, падая в ведра, струйки молока. Вскоре вышла Мириам с большими зеленоватыми яблоками.
   — Такие ты любишь, — сказала она.
   Пол откусил кусочек.
   — Садись, — сказал он с набитым ртом.
   Мириам была близорука и заглядывала ему через плечо. Пола это раздражало. И он сразу отдал ей книгу.
   — Вот, — сказал он. — Это просто буквы для обозначения цифр. Буква «а» ставится вместо двойки или шестерки.
   Они занимались, Пол говорил, а Мириам, опустив голову, смотрела в книгу. Он объяснял быстро, торопливо. Она молчала. Изредка он спросит — «Поняла? — а она в ответ только вскинет на него глаза, широко раскрытые, словно бы смеющиеся, но больше испуганные.
   — Неужели не поняла? — восклицает тогда Пол.
   Он чересчур спешил. Но Мириам ничего не говорила. Он опять ее спрашивал, потом его бросило в жар. Он видел — девушка, так сказать, просит пощады, рот у нее приоткрыт, глаза расширены смехом, в котором и страх, и виноватость, и стыд, и его взяло зло. Но тут появился Эдгар с двумя ведрами молока.
   — Привет, — сказал он. — Чего делаете?
   — Алгеброй занимаемся, — ответил Пол.
   — Алгеброй! — с любопытством повторил Эдгар. И, смеясь, пошел дальше.
   Пол куснул забытое яблоко, глянул на жалкую, сплошь исклеванную курами, похожую на кружева капусту, и ему захотелось ее повыдергать. Потом посмотрел на Мириам. Она углубилась в учебник, казалось, поглощена им и, однако, дрожит от страха, что не поймет. Пол рассердился. Она в эти минуты раскраснелась, похорошела. Но, похоже, всей душой молила о снисхождении. Съежившись, чувствуя, что он недоволен, она закрыла учебник. Пол мгновенно смягчился, увидел — ее мучит, что она не поняла объяснений.
   Но ученье давалось ей туго. И когда перед уроком она брала себя в руки и казалась такой смиренной, Пол злился. Он кричал на нее, потом ему делалось стыдно, он продолжал урок и опять злился и ругательски ее ругал. Она слушала молча. Иногда, очень редко, защищалась. Сердито смотрела на него влажными темными глазами.
   — Ты не даешь мне времени вникнуть, — говорила она.
   — Ладно, — отвечал он, кидал учебник на стол и зажигал сигарету. Потом, немного погодя, в раскаянии возвращался к ней. Так шли эти уроки. Всякий раз Пол был то в бешенстве, то очень кроток.
   — Ну, чего у тебя душа уходит в пятки? — кричал он. — Ведь не твоей драгоценной душой ты учишь алгебру. Неужели нельзя просто-напросто пустить в ход мозги?
   Бывало, когда он после этих занятий заходил в кухню, миссис Ливерс с упреком посмотрит на него и скажет:
   — Не будь так суров с Мириам, Пол. Она, возможно, не очень способная, но, конечно же, старается.
   — Я ничего не могу с собой поделать, — отвечал он жалобно. — Я срываюсь.
   — Ты ведь не обижаешься на меня, Мириам? — спрашивал он потом.
   — Нет, — уверяла она его своим глубоким красивым голосом, — нет, не обижаюсь.
   — Не обижайся, такой уж я уродился.
   Но помимо своей воли он опять начинал на нее злиться. Странно, никто никогда не доводил его до такого бешенства. Он выходил из себя. Однажды швырнул ей в лицо карандаш. Стало тихо. Она отвернула голову.
   — Я не… — начал Пол и умолк, чувствуя слабость во всем теле.
   Мириам никогда его не упрекала, никогда на него не сердилась. И нередко он сгорал от стыда. Но опять в нем вскипал гнев, бил ключом; и опять, когда он видел ее напряженное, безответное, чуть ли не бессмысленное лицо, ему хотелось запустить в это лицо карандаш; и все же, когда он видел, что у нее дрожит рука и в муке приоткрыт рот, опять сердце его обжигала боль за нее. И оттого, какие неистовые чувства она в нем будила, его к ней тянуло.
   Но нередко он ее избегал и уходил с Эдгаром. Мириам к Эдгар по самой природе своей были полной противоположностью друг другу. Эдгар был рационалист с пытливым умом и смотрел на жизнь с почти научным интересом. Мириам было отчаянно горько, что Пол предпочитает ей Эдгара, ведь она ставила старшего брата куда ниже. Но Пол был с Эдгаром поистине счастлив. Они проводили вдвоем послеобеденные часы в поле или, если шел дождь, плотничали в сарае. Они болтали или Пол учил Эдгара песням, услышанным от Энни, когда она напевала, сидя за фортепиано. А часто все мужчины, с ними и мистер Ливерс, ожесточенно спорили о национализации земли и о подобных вопросах. Пол уже раньше слышал мнение матери на этот счет, пока разделял его и потому отстаивал. Мириам присутствовала при этих разговорах и участвовала в них, но все время ждала, когда они кончатся и можно будет поговорить с одним Полом.
   «В конце концов, — думала она, — если земли национализируют, Эдгар, и Пол, и я все равно от этого ни капли не изменимся». И она ждала, когда Пол к ней вернется.
   Он занимался живописью, совершенствуясь в своем искусстве. Он любил вечерами сидеть дома наедине с матерью и работать, работать. Она шьет или читает. А он оторвется от своего дела, взглянет на лицо матери, освещенное живым теплом, и, довольный, вернется к своей работе.
   — Ма, мои самые лучшие вещи получаются, когда ты сидишь рядом в качалке, — сказал он.
   — А как же! — воскликнула она, будто не веря. Но чувствовала, что сын говорит правду, и сердце ее трепетало в радостной надежде. Многие часы она сидела молча, едва помня, что он трудится тут же, и работала или читала. А он, всем напряжением души направляя карандаш, ощущал в себе, словно прилив новых сил, ее сердечное тепло. То были счастливейшие часы для них обоих, и оба этого не сознавали. Этими вечерами, что так много значили для них и составляли их истинную жизнь, они не очень-то и дорожили.
   Он сознавал, что вышло из-под его рук, только если его одобряли. Закончив зарисовку, он всегда спешил показать ее Мириам. И лишь потом, услыхав слова одобрения, понимал, что же он написал, сам того не сознавая. В общении с Мириам он обретал проницательность; он начинал видеть глубже. У матери он черпал жизненное тепло, силу творить; Мириам стократ умножала тепло, и оно обращалось в свет ясного суждения.
   Пол вернулся на фабрику, и теперь ему там стало легче. По средам — благодаря миссис Джордан — его среди дня отпускали с работы на занятия в Школу искусств, и возвращался он уже вечером. А по четвергам и пятницам фабрика теперь закрывалась не в восемь, а в шесть.
   Однажды летним вечером они с Мириам возвращались из библиотеки и шли лугом мимо фермы Херода. До Ивовой фермы было всего три мили. Над скошенной травой стояло желтое зарево и темно-красным светом горел цветущий щавель. Постепенно, пока они шли по нагорью, золотое небо на западе покраснело, потом стало малиновым, а потом это зарево сменила холодная синева.
   Они вышли на большую дорогу, ведущую к Олфретону, она белела меж лугов, на лугах сгущалась тьма. Здесь Пол заколебался. Ему оставалось до дома две мили, а Мириам на милю дальше. Оба посмотрели на дорогу, бегущую в тени под закатным северо-западным небом. Над гребнем холма на фоне неба чернели застывшие дома Селби и торчали верхушки копров.
   Пол посмотрел на часы.
   — Девять! — сказал он.
   Они стояли, прижимая к себе книги, и обоим не хотелось расставаться.
   — Роща сейчас такая красивая, — сказала Мириам. — Вот бы ты поглядел.
   Медленно, вслед за нею, он перешел через дорогу, к белой калитке.
   — Дома так ворчат, если я запаздываю, — сказал он.
   — Но ты же ничего плохого не делаешь, — с досадой возразила Мириам.
   Он пошел за нею по укрытому сумерками пощипанному выпасу. В роще охватила прохлада, полутьма, пахло листвой, жимолостью. Они шли молча. В этот вечерний час здесь, среди множества темных стволов, было чудесно. В предвкушении чего-то Пол огляделся.
   Мириам хотела показать ему куст шиповника, который заметила прежде. Она знала, куст чудесный. И однако, пока его не увидел Пол, это чудо, казалось, еще не проникло ей в душу. Только Пол может подарить ей эту красоту навсегда. А пока душе чего-то не хватает.
   На дорожки уже пала роса. В старой дубовой роще поднимался туман, и Пола взяло сомнение: то ли впереди белесая прядь тумана, то ли просто белеет облачко цветущих хлопушек.
   К тому времени, как они подошли к соснам, Мириам уже снедало нетерпение и она была как натянутая струна. А вдруг ее куст исчез. Вдруг она не сумеет его найти, а так хочется! Так страстно мечтала она быть с Полом, когда он остановится перед кустом шиповника. Им предстоит вместе приобщиться чему-то, что вызывает в ней трепет, чему-то святому. В молчании он шел рядом. В эти минуты они были очень близки друг другу. Мириам дрожала, и Пол в смутной тревоге к ней прислушивался.
   Дойдя до края рощи, они увидели впереди перламутровое небо и темнеющую землю. Откуда-то с опушки соснового леса повеяло ароматом жимолости.
   — Куда теперь? — спросил Пол.
   — По средней тропинке, — пробормотала она, вся дрожа.
   Но вот тропинка круто свернула, и Мириам остановилась как вкопанная. Со страхом смотрела в широкий просвет меж сосен и в первые мгновенья ничего не могла разобрать: сумрак поглотил все краски. Потом она увидела свой куст.
   Она охнула, кинулась к нему.
   Куст стоял, не шелохнувшись. Высокий, раскидистый. Ветви его протянулись над боярышником. Длинные гибкие ветки, щедро усыпанные сверкающими во тьме крупными белыми звездами, частой завесой опустились до самой травы. Бутоны, словно выточенные из слоновой кости, и широко раскрывшиеся звезды цветов мерцали среди темной листвы, ветвей и трав. Пол и Мириам стояли плечо к плечу и молча смотрели. Миг за мигом казалось, из темноты выступают еще и еще цветы, и словно от этих светочей что-то разгоралось в душах юноши и девушки. Сумерки клубились вокруг них, точно дым, но сияние цветов все равно не гасло.
   Пол заглянул в глаза Мириам. Она была бледна, вся в ожидании чуда, рот приоткрыт, черные глаза устремлены на него. Его взгляд, казалось, проникал в самую душу ее существа. И душа трепетала. Вот оно общение, которого она жаждала. Пол отвернулся, словно испытывал боль. Опять повернулся к кусту.
   — Они порхают будто бабочки и отряхиваются, — сказал он.
   Мириам посмотрела на цветы. Они были белые, одни скромно, благочестиво полузакрытые, другие самозабвенно распахнутые. Куст темный, будто тень. Мириам невольно протянула руку к цветам; подошла, благоговейно дотронулась.
   — Пойдем, — сказал Пол.
   В воздухе стоял прохладный аромат бледных цветов — чистый, девственный аромат. Отчего-то Полу стало тревожно, показалось, будто он узник. Они шли в молчании.
   — До воскресенья, — негромко сказал Пол и свернул к дому; Мириам медленно пошла своей дорогой, чувствуя, что душа радуется благочестивости этой ночи. Пол, спотыкаясь, брел по тропинке. И как только он вышел из лесу на открытый луг, где можно было дышать, кинулся бежать со всех ног. Будто восхитительное исступленье поднялось в нем.
   Всякий раз, как он гулял с Мириам и задерживался допоздна, он знал, его мать волнуется и сердится на него, а почему, не понимал. Он вошел в дом, кинул кепку, а мать посмотрела на часы. До прихода сына она сидела в раздумье, глаза быстро уставали читать. Она чувствовала, эта девушка уводит от нее Пола. И не любила Мириам. «Девчонка из тех, кто высасывает душу мужчины до донышка, вконец его опустошит, — думалось ей, — а он-то простофиля, как раз и позволит себя проглотить. Не даст она ему стать зрелым мужчиной, нипочем не даст». Так что пока Пол бродил с Мириам, миссис Морел все больше себя взвинчивала.
   Она посмотрела на часы и сказала холодно, устало:
   — Ты нынче вечером далеко ходил.
   Душа его, согретая и распахнувшаяся от встречи с Мириам, съежилась.
   — Ты, верно, успел побывать у нее дома, — продолжала мать.
   Полу не хотелось отвечать. Миссис Морел бросила на него быстрый взгляд, увидела, что волосы у него на лбу влажные от спешки, увидела, что он обижен и по обыкновению сердито хмурится.
   — Наверно, она уж очень обворожительна, то-то ты не мог с ней расстаться, в такой поздний час тащился за нею восемь миль.
   Он разрывался между еще не рассеявшимися чарами прогулки с Мириам и сознанием, что мать волнуется. Решил было молчать, не отвечать ни слова. Но не смог ожесточиться в сердце своем и пренебречь матерью.
   — Я и правда люблю с ней разговаривать, — с досадой ответил он.
   — А больше тебе разговаривать не с кем?
   — Гулял бы я с Эдгаром, ты бы слова не сказала.
   — Сказала бы, и ты это знаешь. Знаешь, что с кем бы ты ни пошел, я скажу — после того, как ты ездил в Ноттингем, в такой поздний час это для тебя слишком далеко. И потом, — в голосе ее вдруг вспыхнули гнев и презренье, — это отвратительно… ухаживанья парней и девиц.
   — Никакое это не ухаживанье! — крикнул Пол.
   — Не знаю, как еще ты это называешь.
   — Не ухаживанье это! Думаешь, мы крутим любовь и все такое? Мы просто разговариваем.
   — Невесть до какого часу и в какой дали, — съязвила она в ответ.
   Сердито, рывком Пол схватился расшнуровывать башмаки.
   — Отчего ты так злишься? — спросил он. — Просто ты ее невзлюбила.
   — Вовсе не невзлюбила. Просто мне не нравится, когда дети увиваются друг за другом, и никогда не нравилось.
   — Но ты же не против, когда Энни уходит с Джимом Ингером.
   — Они разумнее вас обоих.
   — Почему?
   — Наша Энни не из этих, кто себе на уме.
   Пол не понял, что она имела в виду. Но лицо у матери было усталое. После смерти Уильяма она так и не оправилась, и глаза стали болеть.
   — Знаешь, — сказал он, — на природе так славно. Мистер Слит справлялся о тебе. Сказал, он по тебе соскучился. Тебе немножко лучше?
   — Мне надо было уже давным-давно лежать в постели, — ответила она.
   — Да что ты, мама, сама знаешь, ты бы не легла раньше четверти одиннадцатого.
   — Еще как легла бы!
   — Ну, мамочка, когда ты мной недовольна, ты чего только не наговоришь!
   Он поцеловал ее в лоб, так хорошо знакомый: глубокие морщины меж бровей, зачесанные назад красивые седеющие волосы, что гордо обрамляют виски. Поцеловав мать, он не сразу снял руку с ее плеча. Потом медленно пошел ложиться. Он уже не помнил про Мириам, видел только зачесанные кверху седеющие волосы над высоким лбом матери. Странно, почему она уязвлена.
   При следующей встрече с Мириам он сказал:
   — Не давай мне сегодня задерживаться… не поздней, чем до десяти. Моя мама так из-за этого расстраивается.
   Мириам задумчиво опустила голову. Спросила:
   — Почему она расстраивается?
   — Она говорит, когда мне рано вставать, я не должен возвращаться поздно.
   — Хорошо, — довольно спокойно, лишь чуть насмешливо сказала Мириам.
   Пол обиделся. Но опять задержался допоздна.
   Ни Пол, ни Мириам не признали бы, что между ними какая-то там любовь. Для подобной сентиментальности он считал себя слишком здравомыслящим, а она себя — слишком возвышенной. Оба они взрослели с опозданием, и психологическое созревание намного отставало даже от физического. Мириам, как и ее мать, была сверх меры чувствительна. Малейшая вульгарность отталкивала ее, коробила до боли. Братья были неотесанны, но на язык не грубы. Дела фермы все мужчины обсуждали вне стен дома. Однако, быть может, из-за постоянных рождений и зачатий, которые естественны на каждой ферме, Мириам относилась к этому с особой настороженностью, и малейший намек на возможность подобных отношений леденил ей кровь, вызывал чуть ли не отвращенье. Пол перенял это у нее, и их близость была совершенно невинная, лишенная живых красок жизни. Упомянуть, что кобыла вот-вот ожеребится, и в мысль не приходило.
   В девятнадцать лет Пол зарабатывал всего двадцать шиллингов, но был счастлив. Занятия живописью шли хорошо, и вообще жилось неплохо. В Страстную пятницу он затеял прогулку в Хемлок-стоун. Пошли трое его сверстников, а еще Энни и Артур, Мириам и Джеффри. Артур был учеником электрика в Ноттингеме, но праздник проводил дома. Морел, как обычно, спозаранку был на ногах и, посвистывая, пилил во дворе. В семь часов семья услышала, что он накупил горячих булочек с изображением креста по три пенни за штуку; он превесело болтал с девочкой, которая их принесла, и называл ее «милочка». Он отослал нескольких мальчишек, предлагавших еще булочки, объясняя, что их «обошла» девочка. Потом поднялась миссис Морел, и семья вразброд потянулась вниз. Какая же это роскошь для каждого вот так, посреди недели, поваляться в постели и встать поздней обычного. Пол и Артур до завтрака читали и завтракали, не умывшись, без курток. Еще одна праздничная роскошь. В комнате тепло. И никаких забот и тревог. В доме ощущался достаток.
   Пока сыновья читали, миссис Морел прошла в сад. Они теперь жили в другом доме, старом, недалеко от их прежнего на Скарджил-стрит, откуда съехали вскоре после смерти Уильяма. И тотчас из сада раздался крик:
   — Пол, Пол! Иди сюда, смотри!
   То был голос матери. Он отбросил книгу и вышел. Сад был длинный, протянулся до поля. День стоял серый, холодный, со стороны Дербишира дул резкий ветер. За полем беспорядочно громоздились крыши Бествуда, а над всем этим возвышалась церковь и шпиль церкви конгрегационалистов. А еще дальше леса и холмы, до смутно сереющих на горизонте вершин Пеннинских гор. Пол посмотрел в сад, поискал глазами мать. Вот над молодыми кустами смородины показалась ее голова.
   — Иди сюда! — позвала она.
   — Зачем? — отозвался он.