— А я и не заметил, — сказал Баркер.
   Он сразу несколько стушевался, так бывало со всеми углекопами в кухне миссис Морел.
   — А как ваша хозяйка? — спросила она.
   Недавно Баркер ей сказал: «У нас не нынче завтра третий будет, вот какое дело».
   — Сдается мне, она ничего, — сказал он и почесал в затылке.
   — Так когда ждете? — спросила миссис Морел.
   — Да теперь в любую минуту не диво.
   — А-а. И держится она молодцом?
   — Да, что надо.
   — Слава Богу, ведь она не очень-то крепкая.
   — Да уж. А я опять сглупил.
   — Что такое?
   Миссис Морел знала, не станет Баркер совершать особые глупости.
   — Да сумку хозяйственную не прихватил из дому.
   — Возьмите мою.
   — Не-е, вам самой понадобится.
   — Нет-нет. Я с плетеной хожу.
   Она не раз видела, как маленький углекоп деловито покупал в пятницу вечером недельный запас бакалейных товаров и мяса, и восхищалась им. «Баркер ростом мал, а в сто раз больше мужчина, чем ты», — говорила она мужу.
   Пришел Уэссон. Был он тощий, на вид не очень-то крепкий, по-мальчишески простодушный, и улыбка глуповатая для отца семерых детей. Но жена его была женщина пылкая.
   — Я гляжу, ты меня обошел, — сказал он с бледной улыбкой.
   — Ага, — ответил Баркер.
   Пришедший снял шапку и размотал длиннейший шерстяной шарф. Острый нос его покраснел.
   — Боюсь, вы замерзли, мистер Уэссон, — сказала миссис Морел.
   — Да, холодновато, — ответил он.
   — Так садитесь к огню.
   — Не, уж останусь, где есть.
   Оба углекопа сидели в сторонке. И никак нельзя было убедить их подсесть к очагу. Очаг свят в доме, он для семьи.
   — Поди сядь в кресло, — весело предложил Морел.
   — Не, спасибочки, мне и тут очень даже хорошо.
   — Да, правда, сядьте сюда, — настаивала миссис Морел.
   Он поднялся и смущенно подошел. И смущенно сел в кресло Морела. То было слишком большой вольностью. Но подле огня его охватило истинное блаженство.
   — А грудь у вас как? — поинтересовалась миссис Морел.
   Он опять улыбнулся, голубые глаза его повеселели.
   — А очень даже ничего, — ответил он.
   — А грохочет в груди, будто литавра, — коротко сказал Баркер.
   Миссис Морел огорченно прищелкнула языком.
   — А фланелевую фуфайку вам сшили?
   — Нет покуда, — с улыбкой ответил он.
   — Да что ж это вы? — упрекнула она.
   — Сошьют, — с улыбкой заверил он.
   — Будешь ждать до второго пришествия! — объявил Баркер.
   И Баркера и Морела Уэссон раздражал. Но ведь оба они были такие крепыши, словно железные.
   Почти уже покончив с одеванием, Морел подвинул к Полу сумку с деньгами.
   — Посчитай, сынок, — смиренно попросил он.
   Пол с досадой оторвался от своих книг и от карандаша, перевернул сумку вверх дном. На стол выпал запечатанный мешочек с серебром на пять фунтов, а еще соверены и мелочь. Он быстро посчитал, сверился с чеками — там было записано количество угля, — аккуратно уложил деньги. Потом чеки просмотрел Баркер.
   Миссис Морел ушла наверх, и трое мужчин подошли к столу. Морел, как хозяин дома, сел в свое кресло, спиной к жаркому огню. У двух его сотоварищей места были попрохладнее. Никто не считал деньги.
   — Сколько, мы сказали, причитается Симпсону? — спросил Морел. И они с минуту прикидывали дневной заработок. Потом сумму эту отложили в сторону.
   — А Биллу Нейлору?
   Эти деньги тоже взяли из общей кучи.
   Потом, оттого что Уэссон жил в доме Компании и его квартирная плата была удержана, Морел и Баркер взяли каждый по четыре шиллинга шесть пенсов. И оттого что Морелу уже доставили топливо и он уже не был старшим, Баркер и Уэссон взяли по четыре шиллинга. Дальше все пошло просто. Морел давал каждому по соверену, пока они не кончились; потом по полукроне, пока не осталось ни одной; каждому по шиллингу, пока не осталось ни одного. Если под конец что-то не делилось, Морел брал это и ставил выпивку.
   Потом все трое поднялись и ушли. Морел поспешил удрать из дому, пока жена не спустилась. Она услышала, как закрылась дверь, и сошла вниз. Она поскорей заглянула в духовку, на хлебы. Потом посмотрела на стол, увидела оставленные ей деньги. Пол все это время занимался. Но теперь он чувствовал, что мать считает деньги и в ней закипает гнев.
   Она опять поцокала языком.
   Пол нахмурился. Когда мать сердилась, он совсем не мог заниматься. Она опять пересчитала деньги.
   — Жалкие двадцать пять шиллингов! — воскликнула она. — Сколько им выписали?
   — Десять фунтов одиннадцать шиллингов, — раздраженно ответил Пол. С ужасом ждал он, что за этим последует.
   — А со мной скопидомничает, дает двадцать пять шиллингов, да в эту неделю еще в кассу взаимной помощи! Но я его знаю. Он думает, раз теперь ты зарабатываешь, значит, он больше не обязан содержать семью. Да, и может сам спустить все свои деньги. Но я ему покажу.
   — Ох, мама, не надо! — воскликнул Пол.
   — Что не надо, скажи на милость? — закричала мать.
   — Не заводись опять, я не могу заниматься.
   Она тотчас притихла.
   — Да, все это очень хорошо, — сказала она — но как прикажешь мне выкручиваться?
   — Но оттого, что ты станешь изводиться, легче не станет.
   — Хотела бы я знать, как бы поступил в таком положении ты.
   — Это ненадолго. Ты сможешь взять мои деньги. Пошел он к черту.
   Пол вернулся к своим занятиям, а мать угрюмо завязала ленты шляпки. Ему нестерпимо было, когда она волновалась. Но теперь он стал настаивать, чтобы она с ним считалась.
   — Два верхних каравая через двадцать минут будут готовы, — сказала она. — Не забудь про них.
   — Ладно, — ответил Пол, и она пошла на рынок.
   Он сидел един и занимался. Но, выбитый из колеи, не мог привычно сосредоточиться. Он прислушивался, не стукнет ли калитка. В четверть восьмого раздался негромкий стук и вошла Мириам.
   — Совсем один? — спросила она.
   — Да.
   Будто у себя дома, она сняла свой шотландский берет и длинное пальто и повесила их. Его это взволновало. Словно здесь их общий дом, его и ее. Потом она подошла к нему и стала разглядывать его работу.
   — Что это? — спросила она.
   — Композиция для декоративных тканей и для вышивки.
   Мириам близоруко склонилась над рисунками.
   Его взяла досада, что она так пристально рассматривает все, что он делает, вглядывается в него самого. Он пошел в гостиную и возвратился со свернутым коричневым холстом. Осторожно развернул и разложил на полу. Оказалось, это занавесь, или portiere[12], на которую по трафарету был нанесен прелестный орнамент из роз.
   — Какая красота! — воскликнула Мириам.
   Эта ткань с чудесными бледно-красными розами и зелеными стеблями, лежащая у ее ног, была такая простая, и, однако, что-то в ней чудилось греховное. Мириам опустилась перед ней на колени, темные кудри ее упали на лоб. Пол видел, как томно она склонилась к его работе, и сердце учащенно заколотилось. Внезапно она подняла на него глаза.
   — Почему этот узор кажется жестоким? — спросила она.
   — Что?
   — В нем есть что-то жестокое, — сказала Мириам.
   — Так ли, нет ли, а он очень хорош, — ответил Пол, любовно сворачивая свою работу.
   Мириам в задумчивости медленно поднялась.
   — А что ты станешь с ним делать? — спросила она.
   — Отошлю к Либерти. Я делал это для мамы, но она, пожалуй, предпочтет деньги.
   — Наверно, — согласилась Мириам.
   В голосе Пола слышалась горечь, и ей было его жаль. Для нее-то деньги ничего бы не значили.
   Он унес холст в гостиную. А вернувшись, протянул Мириам холст много меньше. То была накидка на подушку с тем же рисунком.
   — Это я сделал для тебя, — сказал он.
   Мириам потрогала материю дрожащими руками и ничего не сказала. Полу стало неловко.
   — О Господи, хлеб! — воскликнул он.
   Он вытащил верхние караваи и с силой по ним похлопал. Они испеклись. Он положил их на плиту, чтобы остудить. Потом зашел в чулан при кухне, смочил руки, выгреб из миски остатки белого теста и опустил на противень. Мириам все стояла, склонясь над разрисованной накидкой. Пол принялся счищать с рук налипшее тесто.
   — Тебе, правда, нравится?
   Она вскинула на него темные глаза, в них пламенела любовь. Он смущенно засмеялся. Потом заговорил о рисунке. Он не знал наслаждения выше, чем рассказывать Мириам о своем любимом занятии. Этим их беседам, когда он говорил о своей работе и задумывал что-либо новое, он отдавался со всем пылом, со всей бушующей в крови страстью. Мириам будила его воображение. Она не понимала этого, как не понимает женщина, что в утробе своей зачала дитя. Но и для нее и для него то была жизнь.
   Во время их разговора в кухню вошла молодая женщина лет двадцати двух, невысокая, бледная, с ввалившимися глазами, но была странная безжалостность в ее облике. Она дружила с семьей Морелов.
   — Раздевайся, — сказал Пол.
   — Нет, я на минутку.
   Гостья опустилась в кресло напротив Пола и Мириам, которые сидели на диване. Мириам чуть отодвинулась от него. Было жарко, пахло свежеиспеченным хлебом. Румяные караваи лежали на плите.
   — Вот уж не чаяла увидеть тебя здесь нынче вечером, Мириам Ливерс, — сказала Беатриса.
   — Почему же? — севшим голосом пробормотала Мириам.
   — Покажи-ка твою обувку.
   Мириам не шевельнулась, явно смущенная.
   — Видать, неохота, — засмеялась Беатриса.
   Мириам выставила башмаки из-под платья. Вид у них был нелепый, нерешительный, просто жалкий, они выдавали застенчивость хозяйки, ее неуверенность в себе. И они оказались заляпаны грязью.
   — Во, видали! Сплошь изгажены, — воскликнула Беатриса. — Кто их тебе чистит?
   — Сама чищу.
   — Ну и работенка тебя ждет, — сказала Беатриса. — Нынче вечером я бы и для-ради целой оравы парней сюда не притащилась. Да ведь любви слякоть не помеха, верно, голубчик мой Апостол?
   — Inter alia, — ответил Пол.
   — О Господи. Ты что, на чужих языках лопочешь? Что это значит, Мириам?
   Последний вопрос был полон ехидства, но Мириам этого не заметила.
   — «Между прочим», по-моему, — смиренно ответила она.
   Беатриса высунула язык и зло рассмеялась.
   — «Между прочим». Апостол? — повторила она. — Стало быть, по-твоему, любви не помеха ни мать с отцом, ни сестры да братья, ни друзья и подружки, любовь даже и над любимым посмеется?
   Она изображала этакую наивность.
   — В сущности, любовь — огромная улыбка, — ответил Пол.
   — Исподтишка, Апостол Морел… уж ты мне поверь, — сказала Беатриса. И опять разразилась негромким злым смехом. Все до единого приятели Пола с восторгом нападали на Мириам, и Пол не кидался ее защищать — казалось, он таким образом пользуется случаем ей отомстить.
   — Ты все еще преподаешь? — спросила Мириам Беатрису.
   — Да.
   — Тебя, значит, не уволили?
   — Думаю, уволят на Пасху.
   — Просто позор — неужели тебя выгонят только за то, что ты не сдала экзамен?
   — Кто его знает, — холодно ответила Беатриса.
   — Агата говорит, ты ничуть не хуже любой другой учительницы. Нелепость какая-то. Но почему же ты не сдала экзамен?
   — Не хватает мозгов, верно, Апостол? — бросила Беатриса.
   — Только и хватает, чтоб кусаться, — со смехом ответил Пол.
   — Несносный! — крикнула она и вскочила, кинулась к нему и шлепнула по щеке. Ручки у нее были маленькие, очень красивые. Он стиснул ее запястья, а она пыталась вырваться. Наконец высвободилась, обеими руками ухватила его густые темные волосы, затрясла.
   — Твоя взяла! — сказал Пол, пальцами приглаживая волосы. — Ненавижу тебя!
   Беатриса расхохоталась.
   — Берегись! — сказала она. — Я хочу сесть рядом с тобой.
   — Предпочел бы в соседки ведьму, — сказал он, однако подвинулся, и она уселась между ним и Мириам.
   — А как взъерошены его распрекрасные волосы! — крикнула она и расчесала их своей гребенкой. — А до чего прелестные усики! — воскликнула она. Откинула назад его голову и прошлась гребенкой по недавно отпущенным усикам. — Усы у тебя греховные, Апостол, — сказала она. — Рыжие — бесстыжие. Те сигареты у тебя еще есть?
   Пол достал из кармана портсигар. Беатриса заглянула в него.
   — Подумать только, беру самоновую сигарету, — сказала Беатриса и зажала ее между зубами. Пол поднес зажженную спичку, и Беатриса со вкусом затянулась.
   — Покорно благодарю, миленький, — насмешливо изрекла она.
   Ее переполняло злорадство.
   — Мириам, правда, у него это мило получается?
   — Даже очень, — ответила Мириам.
   Пол тоже взял сигарету.
   — Огоньку, старина? — спросила Беатриса, наклонив к нему свою сигарету.
   Пол потянулся к ней прикурить. А она меж тем ему подмигивала. Мириам видела, в глазах у него мерцают озорные искры и полные, чувственные губы вздрагивают. Он стал сам на себя непохож, и это было невыносимо. Такой, как сейчас, он ей чужой, и она для него просто не существует. Она видела, как в красных полных губах подрагивает сигарета. Ей ненавистны были его густые волосы, что в беспорядке упали на лоб.
   — Пай-мальчик! — сказала Беатриса и, подняв его подбородок, наградила легким поцелуем в щеку.
   — И я тебя сейчас поцелую, — сказал он.
   — Нет уж! — она хихикнула, вскочила и отошла. — Вот бесстыдник, а, Мириам?
   — Еще какой, — ответила Мириам. — Кстати, Пол, ты не забыл про хлеб?
   — Господи! — вскрикнул он и распахнул дверцу духовки.
   Оттуда вырвался синеватый дым и запах горелого хлеба.
   — Боже милостивый! — воскликнула Беатриса, подойдя к нему. Он присел на корточки перед дверцей, она заглянула через его плечо. — Вот что значит все на свете позабыть из-за любви, мой милый.
   Пол уныло вынимал хлебы. У одного сторона, обращенная к жару, была сожжена дочерна, другой оказался твердым, как кирпич.
   — Бедняга мать! — сказал Пол.
   — Их надо поскрести, — посоветовала Беатриса. — Дай мне терку для орехов.
   Она положила хлебы. Пол принес терку, и Беатриса принялась скоблить обугленную сторону хлеба над разложенной на столе газетой. Пол растворил дверь, чтоб выдуло запах горелого. Беатриса, попыхивая сигаретой, соскребала уголь с несчастных хлебов.
   — Право слово, Мириам! На сей раз тебе здорово попадет, — сказала Беатриса.
   — Мне? — изумилась Мириам.
   — Лучше тебе унести ноги, пока не вернулась его мать. Я-то знаю, почему у короля Алфреда сгорело печенье. Теперь мне понятно! Апостол станет уверять, будто он занимался и забыл про все на свете, понадеется этой байкой отмыться от греха. Приди старушка чуть пораньше, она надавала бы по щекам не бедному королю Алфреду, а той бесстыднице, которая из-за любви про все на свете позабыла.
   Она скоблила хлеб и хихикала. Даже Мириам невольно засмеялась. Пол уныло наводил порядок в духовке.
   Хлопнула садовая калитка.
   — Скорей! — крикнула Беатриса, протягивая Полу очищенный хлеб. — Заверни его во влажное полотенце.
   Пол скрылся в чулане за кухней. Беатриса поспешно сдула в огонь все, что соскоблила, и уселась с невинным видом. В кухню влетела Энни. Резкая в движениях, ловкая, нарядная. Она замигала, ослепленная ярким светом.
   — Пахнет горелым! — провозгласила она.
   — Это от сигарет, — сдержанно ответила Беатриса.
   — А где Пол?
   Следом за Энни вошел Леонард. У него было длинное лицо комика и голубые, очень печальные глаза.
   — Сдается мне, он вас оставил, чтоб вы разобрались между собой, — сказал он. Сочувственно кивнул Мириам и с мягкой насмешкой глянул на Беатрису.
   — Нет, — сказала Беатриса, — он ушел с номером девятым.
   — Мне только что встретился номер пятый, справлялся про него, — сказал Леонард.
   — Да… придется нам его делить, как дитя по Соломонову приговору, — сказала Беатриса.
   Энни рассмеялась.
   — Мм-да, — сказал Леонард. — И какую часть ты выберешь?
   — Сама не знаю, — ответила Беатриса; — Пускай сперва выберут все остальные.
   — И ты предпочтешь остатки, да? — спросил Леонард, скорчив смешную рожу.
   Энни заглядывала в духовку. На Мириам никто не обращал внимания. Вошел Пол.
   — Ну и хорош получился у нашего Пола хлеб, — съязвила Энни.
   — Осталась бы сама дома да приглядела за ним, — сказал Пол.
   — А ты, стало быть, волен заниматься тем, чем тебе угодно, — возразила Энни.
   — Он-то волен, а как же! — воскликнула Беатриса.
   — По-моему, у него и так был забот полон рот, — заметил Леонард.
   — Дорога была жуткая, да, Мириам? — сказала Энни.
   — Да… но я всю неделю сидела взаперти…
   — И захотелось вроде какого-то разнообразия, — пришел ей на выручку Леонард.
   — Ну, невозможно же вечно торчать дома, — согласилась Энни.
   Она держалась вполне приветливо. Беатриса надела пальто и вышла вместе с Энни и Леонардом. Ей предстояло встретиться со своим дружком.
   — Не забудь про хлеб. Пол наш. Пол, — крикнула Энни. — До свидания, Мириам. По-моему, дождя не будет.
   Когда все они ушли, Пол взял обернутый полотенцем хлеб, развернул и с грустью оглядел.
   — Ну и ну! — сказал он.
   — Но что в конце концов за беда, — с досадой отозвалась Мириам. — Это же пустяки, гроши.
   — Да, конечно, но… мать всегда так старается хорошо испечь хлеб, она очень огорчится. Да что толку теперь расстраиваться.
   Он унес хлеб в чулан. Между ним и Мириам сейчас ощущался холодок. Он спокойно стоял напротив нее, размышлял, обдумывал свое поведение с Беатрисой. В душе он чувствовал себя виноватым перед Мириам и все-таки радовался. Непостижимо, но почему-то казалось, Мириам получила по заслугам. Раскаиваться он не станет. А Мириам гадала, о чем это он задумался. Густые волосы в беспорядке нависли у него надо лбом. Ну почему ей нельзя откинуть их со лба, стереть след Беатрисиной гребенки? Почему нельзя притянуть его к себе обеими руками? Ведь тело его такое крепкое, каждая клеточка такая живая. И ведь другим девушкам он бы это позволил, почему же не ей?
   Он вдруг ожил. Так стремительно откинул со лба волосы и подошел к ней, что она испуганно вздрогнула.
   — Половина девятого! — сказал он. — Надо нам поторопиться. Где твой французский?
   Робко и не без горечи достала Мириам свою тетрадь. Каждую неделю она, как умела, вела по-французски подобие дневника своей души. Полу думалось, это единственный способ приохотить ее к сочинениям. И дневник этот был по большей части любовным посланием. Сейчас Пол его прочтет; ей казалось, будто при его теперешнем настроении история ее души будет осквернена. Пол сел рядом с нею. Мириам следила, как его твердая теплая рука строго выправляет ее работу. Он обращал внимание только на французский, вовсе не вчитываясь в ее душу. Но постепенно рука его забыла свою обязанность. Он читал молча, не шевелясь. И Мириам бросило в дрожь.
   «Ce matin les oiseaux m'ont eveille, — читал он. — Il Caisait encore un crepuscule. Mais la petite fenetre de ma chambre etart bleme, et puis jaune, et tous les oiseaux de bois eclaturent dans un chanson vif et resonnant. Tout l'aube tressaillit. J'avais reve de vous. Est-ce que vous voyez aussi l'aube? Les oisaux m'eveillent presque tous les matins et toujours il y a quelque chose de terreur dans le cri des grives. Il est si clair…»[13]
 
 
   Мириам сидела дрожащая, почти пристыженная. Пол все не произносил ни слова, пытался вникнуть в написанное. Он лишь понимал, что она его любит. И страшился ее любви. Слишком хороша для него эта любовь, он ее не стоит. И виной тому не ее, а его любовь. Пристыженный, он правил ее работу, смиренно писал поверх ее слов.
   — Смотри-ка, — негромко сказал он, — причастие прошедшего времени, спрягаемое с avoir, требует прямого дополнения, если оно предшествует причастию.
   Мириам склонилась над тетрадью, стараясь увидеть и понять. Ее вольно вьющиеся тонкие волосы коснулись его лица. Пол вздрогнул, отшатнулся, словно от раскаленного железа. Он видел, как она вглядывается в страницу, красные губы ее жалобно раскрылись, тонкие прядки черных волос вьются по загорелой румяной щеке. Она густо покраснела, будто гранат. Пол смотрел на нее, и ему трудно стало дышать. Она вдруг подняла на него глаза, глянула. Из этих темных глаз смотрела неприкрытая любовь, и страх, и призыв. И глаза Пола, тоже темные, больно ранили ее. Казалось, они ее подчиняют. Она совсем потеряла самообладание, страх делал ее беззащитной. И Пол знал, прежде чем поцеловать ее, надо самому от чего-то избавиться. И подобие ненависти к ней опять прокралось к нему в сердце. Он вернулся к ее тетрадке.
   Внезапно он бросил карандаш, одним прыжком оказался у духовки и вот уже переворачивает хлеб. Для Мириам он был слишком быстр. Она вздрогнула всем телом, и ее пронзила боль. Больно даже просто видеть, как он присел перед духовкой. Какая-то в этом неумолимость, какая-то неумолимость и в том, как он мигом опрокинул хлеб с противня и снова подхватил. Будь его движения помягче, ей было бы отрадно и тепло. А такой, как сейчас, он причинял ей боль.
   Он вернулся, досмотрел ее сочинение.
   — На этой неделе ты молодцом, — сказал он.
   Мириам видела, он польщен ее дневником. Но это не до конца сняло боль.
   — У тебя иногда замечательно получается, — сказал он. — Тебе надо бы писать стихи.
   Мириам радостно встрепенулась, потом недоверчиво покачала головой.
   — Не верится мне, что я смогу, — сказала она.
   — Ты должна попробовать!
   Опять она покачала головой.
   — Почитаем, или уже слишком поздно? — спросил Пол.
   — Поздно… но немножко почитаем, — сказала она просительно.
   Ведь сейчас она получала пищу для души на всю следующую неделю. Пол велел ей переписать бодлеровский «Le Balcon»[14]. Потом прочел эти стихи. Голос сперва звучал нежно, ласкал слух, но постепенно стал почти грубым. У Пола была привычка — в минуты сильного волнения губы его страстно и горько приоткрывались, обнажая зубы. Так было и сейчас. Мириам почудилось, он ее презирает. И она не смела взглянуть на него, низко опустила голову. Не понимала она, откуда такое волнение, такое неистовство. И чувствовала себя несчастной. Она не любила Бодлера, совсем не любила… и Верлена тоже.
 
Взгляни, одна среди лугов
Запела песню дева гор —
 
   вот что питало ее сердце. Как и «Прекрасная Инес». И еще —
 
Прекрасный мирный этот вечер тих,
Священный час монахине подобен.
 
   Вот эти строки ей сродни. А он гортанно, с горечью читал:
 
Tu te rappelleras la beaute des caresses.[15].
 
   Он дочитал стихотворение, вытащил хлебы из духовки, подгоревшие пристроил на дне миски, хорошие сверху. Пересушенный каравай, завернутый в полотенце, оставался в чулане.
   — Матери лучше до утра не знать, — сказал он. — Утром она меньше огорчится, чем на ночь глядя.
   Мириам подошла к книжному шкафу, посмотрела, какие открытки и письма он получил и что там за книги. Одна книга ее заинтересовала, и она взяла ее с полки. Потом Пол погасил свет, и они вышли. Дверь он не запер.
   Вернулся он уже без четверти одиннадцать. Мать сидела в своем кресле-качалке. Энни, перекинув тяжелую косу на спину и облокотясь на колени, уныло притулилась на низкой скамеечке перед камином. На столе лежал неразвернутым неприлично обгоревший хлеб. Пол вошел, едва переводя дух. Все молчали. Мать читала местную газетку. Пол снял пальто и прошел к дивану. Мать порывисто отодвинулась, давая ему дорогу. Все молчали. Ему было сильно не по себе. Несколько минут он сидел, делая вид, будто читает взятый со стола какой-то листок. Потом…
   — Я забыл про этот каравай, мама, — сказал он.
   Ни мать, ни сестра не отозвались.
   — Ну это же пустяки, гроши, — сказал он. — Я могу тебе заплатить за него.
   В сердцах он положил на стол три пенса и подтолкнул к матери. Она отвернулась. Крепко сжала губы.
   — Да ты и не знаешь, как маме плохо, — сказала Энни.
   Она по-прежнему сидела, уставясь в огонь.
   — Почему это ей плохо? — напористо спросил Пол.
   — Понимаешь, — сказала Энни, — она насилу добрела до дома.
   Пол внимательно посмотрел на мать. Она казалась больной.
   — Почему насилу добрела? — спросил он все еще резко.
   Мать молчала.
   — Я когда пришла, мама сидела в кресле белая, как мел, — сказала Энни, в голосе ее послышались слезы.
   — Но почему все-таки? — настаивал Пол. Он нахмурился, глаза вспыхнули волнением.
   — Кому угодно стало бы плохо, — сказала миссис Морел, — тащить все эти свертки… мясо, зелень, да еще занавеси…
   — Так зачем же ты все это тащила? Незачем было тащить.
   — А кто бы принес?
   — Пускай Энни покупает мясо.
   — Конечно, я бы принесла, но откуда мне было знать? А ты, чем бы дождаться маму, ушел с Мириам.
   — Что с тобой было, ма? — спросил Пол.
   — Наверное, это сердце, — ответила она. У нее и вправду посинели губы.
   — А прежде с тобой так бывало?
   — Да… довольно часто.
   — Тогда почему ж ты мне не говорила?.. И почему не показалась доктору?
   Миссис Морел выпрямилась в кресле, рассерженная этим тоном сурового наставника.
   — Ты бы ничего и не заметил, — сказала Энни. — У тебя одно на уме — как бы улизнуть с Мириам.
   — Вот как… а сама с Леонардом?
   — Я без четверти десять уже вернулась.
   — По-моему, эта Мириам могла бы не настолько поглощать твое внимание, чтоб ты сжег целую духовку хлеба, — с горечью сказала миссис Морел.