Страница:
— Нечего плакаться, — вмешалась миссис Морел.
Когда у мужа появлялся слушатель и он начинал ныть и искать сочувствия, он был ей ненавистен. Уильям, державший малыша на руках, с мальчишеским пылом ненавидел отца за фальшивую чувствительность и за нелепое обхождение с матерью. Энни никогда не любила отца, она просто его избегала.
Священник ушел, и миссис Морел посмотрела на скатерть.
— Ну и грязища! — сказала она.
— А ты что ж думаешь, раз у тебя пастор чаи распивает, я, значит, и руки на стол не клади, — рявкнул Морел.
В обоих накипала злость, но жена промолчала. Заплакало дитя, миссис Морел сняла с решетки кастрюлю, нечаянно стукнула Энни по голове, девочка захныкала, и Морел заорал на нее. В разгар скандала Уильям поднял глаза на висящее над камином застекленное изречение и отчетливо прочитал вслух: «Благослови наш дом, Господи!»
И тут миссис Морел, которая пыталась успокоить плачущее дитя, вскочила, кинулась к сыну, отхлестала по щекам, крикнув при этом:
— А ты-то чего ради встреваешь?
И села, и начала смеяться, пока по щекам не потекли слезы; Уильям лягнул табуретку, на которой сидел, а Морел проворчал:
— Не пойму, с чего тебя разбирает.
Однажды вечером, вскоре после того, как у них был пастор, не в силах владеть собой после очередной выходки мужа, миссис Морел взяла Энни и малыша и вышла из дому. Перед тем Морел наподдал Уильяму нагой, и мать ввек ему этого не забудет.
Она перешла по овечьему мостику, пересекла край луга и направилась к крикетному полю. Луга, казалось, слились воедино с ярким вечерним светом и тихонько перешептывались с водой, шум которой доносился издали от мельничной запруды. На крикетном поле она села на скамью под черной ольхой и оказалась Лицом к лицу с вечером. Точно море света, раскинулось пред нею зеленое крикетное поле, большое, ровное и плотное. Дети играли в голубоватой тени беседки. Высоко в нежно сотканном небе грачи с криком возвращались домой. Длинной дугой спускались они в золотом мареве, с криком сбивались в стаю и, точно черные хлопья, кружились в медленном вихре над темной купой деревьев, встающей посреди пастбища.
Несколько джентльменов упражнялись на поле, миссис Морел слышала удары биты о шар, а то вдруг громкие мужские голоса; потом игроки в белом молча перемещались по зеленому полю, на котором уже сгущались сумерки. В стороне, у фермы, скирды с одной стороны были освещены, с другой смутно синели. Повозка со снопами, казавшаяся совсем маленькой, покачивалась в угасающем желтом свете.
Солнце садилось. В ясные вечера дербиширские холмы рдели, освещенные красным закатом. Миссис Морел смотрела, как солнце скользит вниз в сияющих небесах, и на западе они алеют, словно весь жар перелился туда, а над головой у нее безупречно синий купол. За полем на миг огненно вспыхнули среди темной листвы ягоды рябины. В углу оставленного под паром поля как живые стояли копны, и представилось, будто они кланяются; уж не станет ли ее сын Иосифом? Закатный багрянец розово отражался на востоке. Большие скирды на склоне холма, что еще недавно выступали в слепящем свете, уже остыли.
Те была для миссис Морел одна из тех тихих минут, когда мелкие докуки забываются и ничто не заслоняет ей красоту мира, и хватает покоя и силы увидеть себя самое. Порой совсем рядом рассекала воздух ласточка. Порой подходила Энни, приносила в горсти ольховые шишки. Малыш шебуршился на материнских коленях, пытался поймать руками свет.
Миссис Морел поглядела на него. Рождения его она страшилась, точно несчастья, оттого, какое чувство стала испытывать к мужу. И сейчас непривычное чувство вызывало у нее дитя. На сердце такая тяжесть, словно мальчик родился больным или уродом. Но, похоже, он совсем здоров. Вот только как-то странно хмурит брови и странно тяжел его взгляд, будто малыш пытается понять что-то такое, что его мучает. Глядя в темные невеселые глаза мальчика, она ощущала на сердце тяжкий груз.
— Он у вас так глядит… будто думает о чем-то… больно грустный, — как-то сказала миссис Керк.
Мать смотрела на дитя, и вдруг тяжесть растворилась в нестерпимой печали. Она склонилась над ним, и тотчас из самого ее сердца на глаза набежали слезы. Малыш поднял пальчики.
— Маленький мой! — тихонько воскликнула она.
И в этот миг где-то в сокровенной глубине души почувствовала, что и сама она и ее муж виноваты перед ним.
Малыш смотрел на нее. У него такие же голубые глаза, как и у нее, но взгляд тяжелый, неотступный, точно ему открылось что-то, потрясшее его душу.
Хрупкое дитя лежало у нее на руках. Глубокие голубые глаза, что всегда глядели на нее не мигая, казалось, извлекали на свет Божий самые сокровенные ее мысли. Она уже не любит мужа, и не хотела она этого ребенка, и вот он лежит у нее на руках и ухватился за ее сердце. Будто пуповина, соединявшая с нею его беззащитное тельце, до сих пор не порвана. Горячая волна любви к сынишке нахлынула на нее. Она прижала его к лицу, к груди. Всеми силами, всем сердцем воздаст она ему за то, что произвела на свет нелюбимого. Тем сильней будет любить его теперь, когда он родился, окружит его своей любовью. От этих ясных, знающих глаз ей больно и страшно. Неужели он все о ней знает? Неужели, лежа у нее под сердцем, он вслушивался в нее? Не упрек ли в его взгляде? Боль и страх пронизывали все ее существо.
Опять она увидела красное солнце на кромке холма напротив. И порывисто подняла малыша.
— Смотри! — сказала она. — Смотри, хороший мой!
Почти с облегчением протянула она ребенка к малиновому, неспокойному солнцу. И он поднял кулачок. Потом опять прижала к груди, стыдясь своего порыва возвратить его туда, откуда он появился.
Если останется в живых, каков-то он вырастет… что из него будет? — подумала она.
Тревожно ей было.
— Назову его «Пол», — вдруг сказала она и сама не знала, почему.
Немного погодя она пошла домой. Прозрачная тень укрыла густо-зеленый луг, пригасила свет.
Как она и думала, дома было пусто. Но к десяти Морел вернулся, и хотя бы этот день закончился мирно.
В последнее время Уолтер Морел то и дело раздражался по пустякам. Казалось, работа его изматывала. Дома он ни с кем не разговаривал по-людски. Если огонь в камине горел недостаточно ярко, он выходил из себя; он ворчал из-за обеда; стоило детям расшуметься, он так на них орал, что возмущенная мать еле сдерживалась, а дети начинали его ненавидеть.
В пятницу он к одиннадцати не вернулся домой. Малыш был нездоров, неспокоен, плакал, если его клали в колыбель. Миссис Морел, до смерти замученная и еще не оправившаяся после родов, еле владела собой.
— Хоть бы этот несносный пришел, — устало сказала она про себя.
Малыш наконец уснул у нее на руках. И у нее не хватило сил его уложить.
— Но когда бы он ни вернулся, я слова не скажу. А то выйду из себя. Не стану ничего говорить. Но если он что-нибудь натворит, мне не сдержаться, — прибавила она.
Услышав шаги мужа, она вздохнула, словно ей стало невтерпеж. В отместку ей он изрядно выпил. Он вошел, а она стояла, склонясь над ребенком, не хотела видеть мужа. Но ее точно огнем ожгло, когда, проходя, он покачнулся, задел за кухонный шкафчик, так что посуда задребезжала, и, чтоб не упасть, схватился за ручки кастрюли. Он повесил шапку и куртку, вернулся и пристально и зло смотрел со стороны, как жена сидела, склонясь над ребенком.
— Что ж это, в доме и еды никакой нету? — свысока, будто прислугу, спросил он. Иной раз спьяну он подражал манерному городскому выговору. В такие минуты он бывал особенно противен миссис Морел.
— Ты сам знаешь, что в доме есть, — так холодно, что это прозвучало бесстрастно, сказала она.
Он стоял и свирепо смотрел на нее, в лице его не дрогнул ни один мускул.
— Я спросил вежливо и жду вежливого ответа, — манерно произнес он.
— И дождался, — сказала она, все не глядя на него.
Он опять кинул на нее злобный взгляд. И прошел нетвердой походкой. Одной рукой облокотился о стол, другой рывком дернул ящик — хотел взять нож, чтоб отрезать хлеба. Ящик не поддался — оттого, что дернул он вбок. В сердцах он рванул ящик, и тот вылетел, грохнулся на пол, и ложки, вилки, ножи, множество всяких металлических мелочей со звоном и лязгом рассыпалось по кирпичному полу. Ребенок вздрогнул, передернулся.
— Ты что делаешь, пьяный дурак, неуклюжий? — крикнула мать.
— А ты сама б достала этот проклятый нож. Встала бы да услужила мужу, как все женщины.
— Услужи тебе… услужи? — крикнула жена. — Жди, как же.
— А я тебя выучу. Будешь как миленькая мне услужать, да-да, будешь услужать…
— Нипочем, мой милый. Скорей услужу бездомной собаке.
— Чего… чего?
Он пытался сунуть ящик на место. При последних словах жены круто обернулся. Лицо багровое, глаза налиты кровью. Он молча, с угрозой глядел на нее в упор.
— Пф! — тотчас презрительно фыркнула она.
Ящик упал, больно резнул по голени, и, не успев подумать, Морел запустил им в жену.
Плоский ящик углом ударил ее в бровь, грянулся в камин. Оглушенная, женщина покачнулась, чуть не упала с кресла-качалки. И нестерпимо тошно ей стало до самой глубины души; она крепко прижала дитя к груди. Несколько мгновений миновало, и вот она справилась с собой. Малыш жалобно плакал. Левая бровь у матери сильно кровоточила. Голова кружилась, она посмотрела на ребенка, увидела капли крови на белом одеяльце; но он хотя бы остался невредим. Стараясь сохранить равновесие, она повела головой, и кровь потекла ей в глаз.
Уолтер Морел как стоял, так и остался стоять, одной рукой опирался на стол, лицо у него было озадаченное. Уверившись, что кое-как держится на ногах, он, пошатываясь, подошел к жене, взялся за спинку ее кресла, чуть не опрокинул ее при этом; и, наклонясь над нею и все пошатываясь, сказал озабоченно и удивленно:
— Неужто тебя задело?
Опять его качнуло, того гляди упадет на малыша. Из-за случившегося он еще хуже держался на ногах.
— Уйди, — сказала жена, стараясь сохранить присутствие духа.
Морел икнул.
— Ну-ка… ну-ка я погляжу, — сказал он и опять икнул.
— Уйди! — крикнула она.
— Ну-ка… ну-ка я погляжу, лапушка.
От него разило спиртным, нетвердая рука бестолково тянула спинку качалки.
— Уйди, — сказала жена и слабо оттолкнула его.
Он стоял, с трудом сохраняя равновесие, оторопело глядел на нее. Она собрала все силы, поднялась, прижала ребенка к плечу. Отчаянным усилием воли, двигаясь будто во сне, прошла к мойке и с минуту промывала глаз холодной водой; но слишком кружилась голова. Боясь упасть в обморок, вся дрожа, она вернулась к качалке. Бессознательно она прижимала к груди дитя.
Морел, обеспокоенный, ухитрился засунуть ящик на место и теперь, на коленях, непослушными руками подбирал рассыпавшиеся ложки.
Ее бровь все кровоточила. Наконец Морел встал и, вытягивая шею, подошел к жене.
— Что ж он тебе сделал, лапушка? — жалобно, униженно спросил он.
— Можешь посмотреть, — ответила она.
Он наклонился вперед, для надежности упершись руками в колени. Вглядывался, рассматривал рану. Она отстранилась от его лица с черными усищами, отвернулась как могла дальше. Он смотрел на нее, бесстрастную и холодную как камень, с крепко сжатым ртом, и худо ему было от слабости своей и безнадежности. Видел, как капля крови падает на тоненькие, блестящие волосы ребенка, и мрачно отворачивался. И опять завороженно следил, как темная тяжелая капля висит в блестящем облаке и срывается с паутинки. Еще одна капля упала. Пожалуй, вся головенка намокнет. Он следил завороженный, чувствуя, как просачивается кровь, и под конец мужество ему изменило.
— А каково ребенку? — только и сказала ему жена. Но от ее тихого напряженного голоса он еще ниже опустил голову. Она смягчилась. — Достань мне из среднего ящика вату, — сказала она.
Спотыкаясь, Морел послушно пошел и принес вату, жена подержала ее перед огнем и приложила ко лбу, а дитя так и лежало у нее на коленях.
— Теперь твой чистый шарф.
Он опять пошарил в ящике, порылся и принес узкий красный шарф. Она взяла его, дрожащими пальцами стала обвязывать голову.
— Дай я завяжу, — униженно сказал он.
— Сама справлюсь, — отвечала она. Все сделала и пошла наверх, наказав ему поворошить угли, чтоб не погас огонь, и запереть дверь.
Утром миссис Морел сказала:
— Я ударилась о щеколду в угольном сарае, доставала кочергу, а свеча погасла.
Двое ее детишек смотрели на нее большими испуганными глазами. Они ничего не сказали, но их беспомощно приоткрытые губы говорили о неосознанной трагедии потрясенных детских душ.
В этот день Морел пролежал в постели до самого обеда. Он не думал о том, что натворил накануне вечером. Едва ли он вообще о чем-то думал, уж во всяком случае не об этом. Будто угрюмый пес, лежал он и маялся. Больней всего он ударил самого себя, и самую глубокую рану нанес себе — ведь он никогда ни слова ей не скажет, не выдаст своего горя. Он попытался увильнуть от случившегося. Она сама виновата, сказал он себе. Однако ничто не могло заглушить внутренний голос, который казнил его, ржавчиной въедался в душу, и заглушить его могла только выпивка.
Ему казалось, не хватает ему пороху на то, чтобы встать с постели, или сказать слово, или просто шевельнуться, он только и мог лежать бревно бревном. Да еще отчаянно трещала голова. День был субботний. К полудню Морел поднялся, взял в кладовке какой-то еды, сжевал, не поднимая головы, потом надел башмаки и ушел, а в три вернулся чуть под мухой, успокоенный, и тотчас опять залег в постель. В шесть вечера встал, попил чаю и сразу ушел.
В воскресенье все повторилось: до полудня лежал в постели, до половины третьего засиделся в «Гербе Палмерстона», дома пообедал и опять в постель; и все молчком. В четыре, когда миссис Морел поднялась в спальню, чтобы надеть воскресное платье, он крепко спал. Она пожалела бы его, скажи он хоть два слова — «Прости, жена». Но нет, он уверял себя, что это она во всем виновата. И таким образом сам себя наказал. Она не стала с ним заговаривать. В чувствах своих они зашли в тупик, но жена была сильнее.
Семья села пить чай. Все вместе к столу собирались только по воскресеньям.
— А отец не встанет? — спросил Уильям.
— Пускай лежит, — сказала мать.
Ощущение несчастья нависло над всем домом. Дети вдыхали отравленный воздух, и безотрадно им было. Они приуныли, не знали, что делать, во что играть.
Как только Морел проснулся, он встал с постели. Это было свойственно ему всю жизнь. Ему не терпелось что-то делать. Нудное безделье два утра подряд душило его.
Когда он спустился, было около шести. На этот раз он вошел смело, от болезненной уязвимости и следа не осталось. Его уже не смущало, что семья думает и чувствует.
Для чая все стояло на столе. Уильям читал вслух «Детский альманах», Энни слушала и без конца спрашивала «почему?». Едва дети заслышали тяжелые даже в одних носках шаги отца, они смолкли и, когда он вошел, съежились. А ведь он всегда был к ним снисходителен.
Грохнув стулом, он в одиночестве сел за стол. Ел и пил нарочито шумно. Никто с ним не заговаривал. Когда он вошел, жизнь семьи затаилась, ушла в себя, стихла. Но отчуждение его уже не смущало.
Едва покончив с чаем, он поспешно встал, готовый уйти. Именно эта поспешность, стремление вырваться из дома сильней всего досаждали миссис Морел. Она слышала, как он со вкусом плещется в холодной воде, как торопливо скребет по тазу стальная расческа, когда он мочит волосы, и с отвращением закрывала глаза. Он наклонился, стал завязывать шнурки, и в его движениях было такое животное удовольствие, что это еще больше отдалило его от всего сдержанного, настороженного семейства. Он всегда бежал сражений с самим собой. Даже в глубине души неизменно оправдывал себя. «Не скажи она то-то и то-то, и ничего бы такого не случилось, — говорил он. — Сама лезла на рожон». Пока он собирался, дети напряженно застыли. И вздохнули с облегчением, когда он ушел.
Морел рад был закрыть за собой дверь. Дождило. Тем уютней будет в «Гербе Палмерстона». В предвкушении он торопливо зашагал по вечерней улице. Мокрые шиферные крыши Низинного казались черными. Дороги, и всегда темные от угольной пыли, сейчас покрывала черная грязь. Он торопился. Из окон пивной клубился пар. Мокрые ноги шлепали по проходу. Но было тепло, хоть и душно, стоял гул голосов, пахло пивом и куревом.
— Чего пить будешь, Уолтер? — крикнул кто-то, едва Морел показался в дверях.
— Э, Джим, дружище, ты откуда взялся?
Мужчины освободили ему место, тепло приняли в свою компанию. Он был рад. Через минуту-другую отпустило чувство ответственности, стыд, тревога, и вот он вполне готов весело провести вечерок.
В среду Морел оказался без гроша. Жены он страшился. Обидев ее, он теперь испытывал к ней неприязнь. В этот вечер он не знал, куда себя девать, — в пивную не пойдешь, не с чем, уже и так изрядно задолжал. И вот пока жена сидела в палисаднике с малышом, он стал шарить в верхнем ящике кухонного шкафа, где она держала кошелек, нашел его, раскрыл. Внутри полкроны, две монетки по полпенса да шестипенсовик. Он взял шестипенсовик, аккуратно положил кошелек на место и вышел из дому.
Назавтра миссис Морел хотела заплатить зеленщику, открыла кошелек, чтоб взять шестипенсовик, и сердце у нее упало. Потом она села и подумала: «А был ли там шестипенсовик? Может, я его потратила? Или оставила где-нибудь еще?»
Она была совершенно выбита из колеи. Обыскала весь дом. И чем больше думала, тем ясней становилось, что деньги взял муж. У нее только и было денег, что в кошельке. Невыносимо, что он мог взять их тайком. Так уже бывало дважды. В первый раз она не подумала, что он виноват в пропаже, но в конце недели он подложил недостающий шиллинг в кошелек. И тогда она поняла, что деньги брал он. Во второй раз он их не вернул.
На сей раз ее терпение лопнуло. Когда муж пообедал — а пришел он домой рано, — она сказала ему холодно:
— Ты вчера вечером взял у меня из кошелька шестипенсовик?
— Я?! — он изобразил оскорбленную невинность. — Ничего я не брал. Сроду не видал твоего кошелька.
Но ясно было — он лжет.
— Да ты ж знаешь, что взял, — негромко сказала она.
— Говорят тебе, не брал! — заорал Морел. — Опять ко мне цепляешься, а? Нет, хватит с меня.
— Только я отвернусь, ты крадешь у меня из кошелька шестипенсовик.
— Я тебе этого не спущу, — сказал он, вне себя отшвырнув стул. Торопливо пошел умыться, потом решительно отправился наверх. Скоро он спустился, уже одетый, с большим узлом в огромном синем клетчатом платке.
— Жди теперь, когда меня увидишь, — сказал он.
— Скорей, чем мне захочется, — отвечала она; и тут Морел со своим узлом затопал вон из дома. Она сидела и не могла унять дрожь, но сердце до краев было полно презренья. Что делать, если он уйдет на какую-нибудь другую шахту, станет там работать и свяжется с другой женщиной? Но нет, где ему, слишком хорошо она его знает. И уж в этом она вполне уверена. Но все равно тревога терзала душу.
— Где наш папка? — спросил Уильям, придя из школы.
— Он сказал, что от нас убежал, — отвечала мать.
— Куда?
— Да кто ж его знает. Увязал свои пожитки в синий платок и сказал, что не вернется.
— Что ж мы станем делать? — вскрикнул мальчик.
— Да не бойся, никуда он не денется.
— А вдруг не вернется? — со слезами спросила Энни.
И вместе с Уильямом она забилась в угол дивана, они сидели там и плакали. А миссис Морел рассмеялась.
— Дурачки вы мои! — воскликнула она. — Еще нынче вечером его увидите.
Но дети были безутешны. Смеркалось. Миссис Морел, охваченная усталостью, забеспокоилась. Она говорила себе, какое облегчение никогда больше не видеть Уолтера; но и тревожно было — ведь у нее на руках дети; да и чувствовала она, что внутренне еще связана с ним, не готова его отпустить. И втайне отлично знала, нет, не может он уйти.
Когда она пошла в сарай в конце огорода за углем, что-то помешало ей открыть дверь. Она посмотрела. За дверью лежал в темноте синий узел. Она присела на большой кусок угля и рассмеялась. И каждый раз, как взглядывала на него — такой большой и, однако, такой постыдный, сунутый в угол за дверь, с повисшими концами платка, будто удрученно опущенными ушами, ее опять разбирал смех. На душе полегчало.
Миссис Морел ждала. Она знала, денег у него нет, так что если он задержится в пивной, его долг возрастет. Она так устала от него… устала до смерти. Ему не хватило мужества, даже чтоб вынести со двора свой узел.
Она сидела и раздумывала, и около девяти он отворил дверь и вошел, жалкий, но при этом угрюмый. Она ни слова ему не сказала. Он снял куртку, плюхнулся в кресло и начал стаскивать башмаки.
— Чем снимать башмаки, ты бы сперва принес свой узел, — спокойно сказала она.
— Скажи спасибо, что я нынче вернулся, — сказал он угрюмо и поглядел исподлобья, стараясь, чтоб это прозвучало повнушительней.
— Да куда бы ты пошел? Ты и узел-то свой не решился вынести со двора, — сказала миссис Морел.
Таким он выглядел дураком, она даже и сердиться на него не могла. Он все стаскивал башмаки, готовился ко сну.
— Не знаю, что у тебя там в синем платке, но если ты его не принесешь, его утром притащат в дом дети, — сказала она.
Услыхав это, он встал, вышел во двор, через минуту вернулся и, не глядя в сторону жены, прошел через кухню и поспешно поднялся по лестнице. Увидев, как он с узлом в руках торопливо проскользнул в дом, миссис Морел посмеялась про себя, но горько ей было — ведь прежде она его любила.
3. Отход от Морела — сраженье за Уильяма
Когда у мужа появлялся слушатель и он начинал ныть и искать сочувствия, он был ей ненавистен. Уильям, державший малыша на руках, с мальчишеским пылом ненавидел отца за фальшивую чувствительность и за нелепое обхождение с матерью. Энни никогда не любила отца, она просто его избегала.
Священник ушел, и миссис Морел посмотрела на скатерть.
— Ну и грязища! — сказала она.
— А ты что ж думаешь, раз у тебя пастор чаи распивает, я, значит, и руки на стол не клади, — рявкнул Морел.
В обоих накипала злость, но жена промолчала. Заплакало дитя, миссис Морел сняла с решетки кастрюлю, нечаянно стукнула Энни по голове, девочка захныкала, и Морел заорал на нее. В разгар скандала Уильям поднял глаза на висящее над камином застекленное изречение и отчетливо прочитал вслух: «Благослови наш дом, Господи!»
И тут миссис Морел, которая пыталась успокоить плачущее дитя, вскочила, кинулась к сыну, отхлестала по щекам, крикнув при этом:
— А ты-то чего ради встреваешь?
И села, и начала смеяться, пока по щекам не потекли слезы; Уильям лягнул табуретку, на которой сидел, а Морел проворчал:
— Не пойму, с чего тебя разбирает.
Однажды вечером, вскоре после того, как у них был пастор, не в силах владеть собой после очередной выходки мужа, миссис Морел взяла Энни и малыша и вышла из дому. Перед тем Морел наподдал Уильяму нагой, и мать ввек ему этого не забудет.
Она перешла по овечьему мостику, пересекла край луга и направилась к крикетному полю. Луга, казалось, слились воедино с ярким вечерним светом и тихонько перешептывались с водой, шум которой доносился издали от мельничной запруды. На крикетном поле она села на скамью под черной ольхой и оказалась Лицом к лицу с вечером. Точно море света, раскинулось пред нею зеленое крикетное поле, большое, ровное и плотное. Дети играли в голубоватой тени беседки. Высоко в нежно сотканном небе грачи с криком возвращались домой. Длинной дугой спускались они в золотом мареве, с криком сбивались в стаю и, точно черные хлопья, кружились в медленном вихре над темной купой деревьев, встающей посреди пастбища.
Несколько джентльменов упражнялись на поле, миссис Морел слышала удары биты о шар, а то вдруг громкие мужские голоса; потом игроки в белом молча перемещались по зеленому полю, на котором уже сгущались сумерки. В стороне, у фермы, скирды с одной стороны были освещены, с другой смутно синели. Повозка со снопами, казавшаяся совсем маленькой, покачивалась в угасающем желтом свете.
Солнце садилось. В ясные вечера дербиширские холмы рдели, освещенные красным закатом. Миссис Морел смотрела, как солнце скользит вниз в сияющих небесах, и на западе они алеют, словно весь жар перелился туда, а над головой у нее безупречно синий купол. За полем на миг огненно вспыхнули среди темной листвы ягоды рябины. В углу оставленного под паром поля как живые стояли копны, и представилось, будто они кланяются; уж не станет ли ее сын Иосифом? Закатный багрянец розово отражался на востоке. Большие скирды на склоне холма, что еще недавно выступали в слепящем свете, уже остыли.
Те была для миссис Морел одна из тех тихих минут, когда мелкие докуки забываются и ничто не заслоняет ей красоту мира, и хватает покоя и силы увидеть себя самое. Порой совсем рядом рассекала воздух ласточка. Порой подходила Энни, приносила в горсти ольховые шишки. Малыш шебуршился на материнских коленях, пытался поймать руками свет.
Миссис Морел поглядела на него. Рождения его она страшилась, точно несчастья, оттого, какое чувство стала испытывать к мужу. И сейчас непривычное чувство вызывало у нее дитя. На сердце такая тяжесть, словно мальчик родился больным или уродом. Но, похоже, он совсем здоров. Вот только как-то странно хмурит брови и странно тяжел его взгляд, будто малыш пытается понять что-то такое, что его мучает. Глядя в темные невеселые глаза мальчика, она ощущала на сердце тяжкий груз.
— Он у вас так глядит… будто думает о чем-то… больно грустный, — как-то сказала миссис Керк.
Мать смотрела на дитя, и вдруг тяжесть растворилась в нестерпимой печали. Она склонилась над ним, и тотчас из самого ее сердца на глаза набежали слезы. Малыш поднял пальчики.
— Маленький мой! — тихонько воскликнула она.
И в этот миг где-то в сокровенной глубине души почувствовала, что и сама она и ее муж виноваты перед ним.
Малыш смотрел на нее. У него такие же голубые глаза, как и у нее, но взгляд тяжелый, неотступный, точно ему открылось что-то, потрясшее его душу.
Хрупкое дитя лежало у нее на руках. Глубокие голубые глаза, что всегда глядели на нее не мигая, казалось, извлекали на свет Божий самые сокровенные ее мысли. Она уже не любит мужа, и не хотела она этого ребенка, и вот он лежит у нее на руках и ухватился за ее сердце. Будто пуповина, соединявшая с нею его беззащитное тельце, до сих пор не порвана. Горячая волна любви к сынишке нахлынула на нее. Она прижала его к лицу, к груди. Всеми силами, всем сердцем воздаст она ему за то, что произвела на свет нелюбимого. Тем сильней будет любить его теперь, когда он родился, окружит его своей любовью. От этих ясных, знающих глаз ей больно и страшно. Неужели он все о ней знает? Неужели, лежа у нее под сердцем, он вслушивался в нее? Не упрек ли в его взгляде? Боль и страх пронизывали все ее существо.
Опять она увидела красное солнце на кромке холма напротив. И порывисто подняла малыша.
— Смотри! — сказала она. — Смотри, хороший мой!
Почти с облегчением протянула она ребенка к малиновому, неспокойному солнцу. И он поднял кулачок. Потом опять прижала к груди, стыдясь своего порыва возвратить его туда, откуда он появился.
Если останется в живых, каков-то он вырастет… что из него будет? — подумала она.
Тревожно ей было.
— Назову его «Пол», — вдруг сказала она и сама не знала, почему.
Немного погодя она пошла домой. Прозрачная тень укрыла густо-зеленый луг, пригасила свет.
Как она и думала, дома было пусто. Но к десяти Морел вернулся, и хотя бы этот день закончился мирно.
В последнее время Уолтер Морел то и дело раздражался по пустякам. Казалось, работа его изматывала. Дома он ни с кем не разговаривал по-людски. Если огонь в камине горел недостаточно ярко, он выходил из себя; он ворчал из-за обеда; стоило детям расшуметься, он так на них орал, что возмущенная мать еле сдерживалась, а дети начинали его ненавидеть.
В пятницу он к одиннадцати не вернулся домой. Малыш был нездоров, неспокоен, плакал, если его клали в колыбель. Миссис Морел, до смерти замученная и еще не оправившаяся после родов, еле владела собой.
— Хоть бы этот несносный пришел, — устало сказала она про себя.
Малыш наконец уснул у нее на руках. И у нее не хватило сил его уложить.
— Но когда бы он ни вернулся, я слова не скажу. А то выйду из себя. Не стану ничего говорить. Но если он что-нибудь натворит, мне не сдержаться, — прибавила она.
Услышав шаги мужа, она вздохнула, словно ей стало невтерпеж. В отместку ей он изрядно выпил. Он вошел, а она стояла, склонясь над ребенком, не хотела видеть мужа. Но ее точно огнем ожгло, когда, проходя, он покачнулся, задел за кухонный шкафчик, так что посуда задребезжала, и, чтоб не упасть, схватился за ручки кастрюли. Он повесил шапку и куртку, вернулся и пристально и зло смотрел со стороны, как жена сидела, склонясь над ребенком.
— Что ж это, в доме и еды никакой нету? — свысока, будто прислугу, спросил он. Иной раз спьяну он подражал манерному городскому выговору. В такие минуты он бывал особенно противен миссис Морел.
— Ты сам знаешь, что в доме есть, — так холодно, что это прозвучало бесстрастно, сказала она.
Он стоял и свирепо смотрел на нее, в лице его не дрогнул ни один мускул.
— Я спросил вежливо и жду вежливого ответа, — манерно произнес он.
— И дождался, — сказала она, все не глядя на него.
Он опять кинул на нее злобный взгляд. И прошел нетвердой походкой. Одной рукой облокотился о стол, другой рывком дернул ящик — хотел взять нож, чтоб отрезать хлеба. Ящик не поддался — оттого, что дернул он вбок. В сердцах он рванул ящик, и тот вылетел, грохнулся на пол, и ложки, вилки, ножи, множество всяких металлических мелочей со звоном и лязгом рассыпалось по кирпичному полу. Ребенок вздрогнул, передернулся.
— Ты что делаешь, пьяный дурак, неуклюжий? — крикнула мать.
— А ты сама б достала этот проклятый нож. Встала бы да услужила мужу, как все женщины.
— Услужи тебе… услужи? — крикнула жена. — Жди, как же.
— А я тебя выучу. Будешь как миленькая мне услужать, да-да, будешь услужать…
— Нипочем, мой милый. Скорей услужу бездомной собаке.
— Чего… чего?
Он пытался сунуть ящик на место. При последних словах жены круто обернулся. Лицо багровое, глаза налиты кровью. Он молча, с угрозой глядел на нее в упор.
— Пф! — тотчас презрительно фыркнула она.
Ящик упал, больно резнул по голени, и, не успев подумать, Морел запустил им в жену.
Плоский ящик углом ударил ее в бровь, грянулся в камин. Оглушенная, женщина покачнулась, чуть не упала с кресла-качалки. И нестерпимо тошно ей стало до самой глубины души; она крепко прижала дитя к груди. Несколько мгновений миновало, и вот она справилась с собой. Малыш жалобно плакал. Левая бровь у матери сильно кровоточила. Голова кружилась, она посмотрела на ребенка, увидела капли крови на белом одеяльце; но он хотя бы остался невредим. Стараясь сохранить равновесие, она повела головой, и кровь потекла ей в глаз.
Уолтер Морел как стоял, так и остался стоять, одной рукой опирался на стол, лицо у него было озадаченное. Уверившись, что кое-как держится на ногах, он, пошатываясь, подошел к жене, взялся за спинку ее кресла, чуть не опрокинул ее при этом; и, наклонясь над нею и все пошатываясь, сказал озабоченно и удивленно:
— Неужто тебя задело?
Опять его качнуло, того гляди упадет на малыша. Из-за случившегося он еще хуже держался на ногах.
— Уйди, — сказала жена, стараясь сохранить присутствие духа.
Морел икнул.
— Ну-ка… ну-ка я погляжу, — сказал он и опять икнул.
— Уйди! — крикнула она.
— Ну-ка… ну-ка я погляжу, лапушка.
От него разило спиртным, нетвердая рука бестолково тянула спинку качалки.
— Уйди, — сказала жена и слабо оттолкнула его.
Он стоял, с трудом сохраняя равновесие, оторопело глядел на нее. Она собрала все силы, поднялась, прижала ребенка к плечу. Отчаянным усилием воли, двигаясь будто во сне, прошла к мойке и с минуту промывала глаз холодной водой; но слишком кружилась голова. Боясь упасть в обморок, вся дрожа, она вернулась к качалке. Бессознательно она прижимала к груди дитя.
Морел, обеспокоенный, ухитрился засунуть ящик на место и теперь, на коленях, непослушными руками подбирал рассыпавшиеся ложки.
Ее бровь все кровоточила. Наконец Морел встал и, вытягивая шею, подошел к жене.
— Что ж он тебе сделал, лапушка? — жалобно, униженно спросил он.
— Можешь посмотреть, — ответила она.
Он наклонился вперед, для надежности упершись руками в колени. Вглядывался, рассматривал рану. Она отстранилась от его лица с черными усищами, отвернулась как могла дальше. Он смотрел на нее, бесстрастную и холодную как камень, с крепко сжатым ртом, и худо ему было от слабости своей и безнадежности. Видел, как капля крови падает на тоненькие, блестящие волосы ребенка, и мрачно отворачивался. И опять завороженно следил, как темная тяжелая капля висит в блестящем облаке и срывается с паутинки. Еще одна капля упала. Пожалуй, вся головенка намокнет. Он следил завороженный, чувствуя, как просачивается кровь, и под конец мужество ему изменило.
— А каково ребенку? — только и сказала ему жена. Но от ее тихого напряженного голоса он еще ниже опустил голову. Она смягчилась. — Достань мне из среднего ящика вату, — сказала она.
Спотыкаясь, Морел послушно пошел и принес вату, жена подержала ее перед огнем и приложила ко лбу, а дитя так и лежало у нее на коленях.
— Теперь твой чистый шарф.
Он опять пошарил в ящике, порылся и принес узкий красный шарф. Она взяла его, дрожащими пальцами стала обвязывать голову.
— Дай я завяжу, — униженно сказал он.
— Сама справлюсь, — отвечала она. Все сделала и пошла наверх, наказав ему поворошить угли, чтоб не погас огонь, и запереть дверь.
Утром миссис Морел сказала:
— Я ударилась о щеколду в угольном сарае, доставала кочергу, а свеча погасла.
Двое ее детишек смотрели на нее большими испуганными глазами. Они ничего не сказали, но их беспомощно приоткрытые губы говорили о неосознанной трагедии потрясенных детских душ.
В этот день Морел пролежал в постели до самого обеда. Он не думал о том, что натворил накануне вечером. Едва ли он вообще о чем-то думал, уж во всяком случае не об этом. Будто угрюмый пес, лежал он и маялся. Больней всего он ударил самого себя, и самую глубокую рану нанес себе — ведь он никогда ни слова ей не скажет, не выдаст своего горя. Он попытался увильнуть от случившегося. Она сама виновата, сказал он себе. Однако ничто не могло заглушить внутренний голос, который казнил его, ржавчиной въедался в душу, и заглушить его могла только выпивка.
Ему казалось, не хватает ему пороху на то, чтобы встать с постели, или сказать слово, или просто шевельнуться, он только и мог лежать бревно бревном. Да еще отчаянно трещала голова. День был субботний. К полудню Морел поднялся, взял в кладовке какой-то еды, сжевал, не поднимая головы, потом надел башмаки и ушел, а в три вернулся чуть под мухой, успокоенный, и тотчас опять залег в постель. В шесть вечера встал, попил чаю и сразу ушел.
В воскресенье все повторилось: до полудня лежал в постели, до половины третьего засиделся в «Гербе Палмерстона», дома пообедал и опять в постель; и все молчком. В четыре, когда миссис Морел поднялась в спальню, чтобы надеть воскресное платье, он крепко спал. Она пожалела бы его, скажи он хоть два слова — «Прости, жена». Но нет, он уверял себя, что это она во всем виновата. И таким образом сам себя наказал. Она не стала с ним заговаривать. В чувствах своих они зашли в тупик, но жена была сильнее.
Семья села пить чай. Все вместе к столу собирались только по воскресеньям.
— А отец не встанет? — спросил Уильям.
— Пускай лежит, — сказала мать.
Ощущение несчастья нависло над всем домом. Дети вдыхали отравленный воздух, и безотрадно им было. Они приуныли, не знали, что делать, во что играть.
Как только Морел проснулся, он встал с постели. Это было свойственно ему всю жизнь. Ему не терпелось что-то делать. Нудное безделье два утра подряд душило его.
Когда он спустился, было около шести. На этот раз он вошел смело, от болезненной уязвимости и следа не осталось. Его уже не смущало, что семья думает и чувствует.
Для чая все стояло на столе. Уильям читал вслух «Детский альманах», Энни слушала и без конца спрашивала «почему?». Едва дети заслышали тяжелые даже в одних носках шаги отца, они смолкли и, когда он вошел, съежились. А ведь он всегда был к ним снисходителен.
Грохнув стулом, он в одиночестве сел за стол. Ел и пил нарочито шумно. Никто с ним не заговаривал. Когда он вошел, жизнь семьи затаилась, ушла в себя, стихла. Но отчуждение его уже не смущало.
Едва покончив с чаем, он поспешно встал, готовый уйти. Именно эта поспешность, стремление вырваться из дома сильней всего досаждали миссис Морел. Она слышала, как он со вкусом плещется в холодной воде, как торопливо скребет по тазу стальная расческа, когда он мочит волосы, и с отвращением закрывала глаза. Он наклонился, стал завязывать шнурки, и в его движениях было такое животное удовольствие, что это еще больше отдалило его от всего сдержанного, настороженного семейства. Он всегда бежал сражений с самим собой. Даже в глубине души неизменно оправдывал себя. «Не скажи она то-то и то-то, и ничего бы такого не случилось, — говорил он. — Сама лезла на рожон». Пока он собирался, дети напряженно застыли. И вздохнули с облегчением, когда он ушел.
Морел рад был закрыть за собой дверь. Дождило. Тем уютней будет в «Гербе Палмерстона». В предвкушении он торопливо зашагал по вечерней улице. Мокрые шиферные крыши Низинного казались черными. Дороги, и всегда темные от угольной пыли, сейчас покрывала черная грязь. Он торопился. Из окон пивной клубился пар. Мокрые ноги шлепали по проходу. Но было тепло, хоть и душно, стоял гул голосов, пахло пивом и куревом.
— Чего пить будешь, Уолтер? — крикнул кто-то, едва Морел показался в дверях.
— Э, Джим, дружище, ты откуда взялся?
Мужчины освободили ему место, тепло приняли в свою компанию. Он был рад. Через минуту-другую отпустило чувство ответственности, стыд, тревога, и вот он вполне готов весело провести вечерок.
В среду Морел оказался без гроша. Жены он страшился. Обидев ее, он теперь испытывал к ней неприязнь. В этот вечер он не знал, куда себя девать, — в пивную не пойдешь, не с чем, уже и так изрядно задолжал. И вот пока жена сидела в палисаднике с малышом, он стал шарить в верхнем ящике кухонного шкафа, где она держала кошелек, нашел его, раскрыл. Внутри полкроны, две монетки по полпенса да шестипенсовик. Он взял шестипенсовик, аккуратно положил кошелек на место и вышел из дому.
Назавтра миссис Морел хотела заплатить зеленщику, открыла кошелек, чтоб взять шестипенсовик, и сердце у нее упало. Потом она села и подумала: «А был ли там шестипенсовик? Может, я его потратила? Или оставила где-нибудь еще?»
Она была совершенно выбита из колеи. Обыскала весь дом. И чем больше думала, тем ясней становилось, что деньги взял муж. У нее только и было денег, что в кошельке. Невыносимо, что он мог взять их тайком. Так уже бывало дважды. В первый раз она не подумала, что он виноват в пропаже, но в конце недели он подложил недостающий шиллинг в кошелек. И тогда она поняла, что деньги брал он. Во второй раз он их не вернул.
На сей раз ее терпение лопнуло. Когда муж пообедал — а пришел он домой рано, — она сказала ему холодно:
— Ты вчера вечером взял у меня из кошелька шестипенсовик?
— Я?! — он изобразил оскорбленную невинность. — Ничего я не брал. Сроду не видал твоего кошелька.
Но ясно было — он лжет.
— Да ты ж знаешь, что взял, — негромко сказала она.
— Говорят тебе, не брал! — заорал Морел. — Опять ко мне цепляешься, а? Нет, хватит с меня.
— Только я отвернусь, ты крадешь у меня из кошелька шестипенсовик.
— Я тебе этого не спущу, — сказал он, вне себя отшвырнув стул. Торопливо пошел умыться, потом решительно отправился наверх. Скоро он спустился, уже одетый, с большим узлом в огромном синем клетчатом платке.
— Жди теперь, когда меня увидишь, — сказал он.
— Скорей, чем мне захочется, — отвечала она; и тут Морел со своим узлом затопал вон из дома. Она сидела и не могла унять дрожь, но сердце до краев было полно презренья. Что делать, если он уйдет на какую-нибудь другую шахту, станет там работать и свяжется с другой женщиной? Но нет, где ему, слишком хорошо она его знает. И уж в этом она вполне уверена. Но все равно тревога терзала душу.
— Где наш папка? — спросил Уильям, придя из школы.
— Он сказал, что от нас убежал, — отвечала мать.
— Куда?
— Да кто ж его знает. Увязал свои пожитки в синий платок и сказал, что не вернется.
— Что ж мы станем делать? — вскрикнул мальчик.
— Да не бойся, никуда он не денется.
— А вдруг не вернется? — со слезами спросила Энни.
И вместе с Уильямом она забилась в угол дивана, они сидели там и плакали. А миссис Морел рассмеялась.
— Дурачки вы мои! — воскликнула она. — Еще нынче вечером его увидите.
Но дети были безутешны. Смеркалось. Миссис Морел, охваченная усталостью, забеспокоилась. Она говорила себе, какое облегчение никогда больше не видеть Уолтера; но и тревожно было — ведь у нее на руках дети; да и чувствовала она, что внутренне еще связана с ним, не готова его отпустить. И втайне отлично знала, нет, не может он уйти.
Когда она пошла в сарай в конце огорода за углем, что-то помешало ей открыть дверь. Она посмотрела. За дверью лежал в темноте синий узел. Она присела на большой кусок угля и рассмеялась. И каждый раз, как взглядывала на него — такой большой и, однако, такой постыдный, сунутый в угол за дверь, с повисшими концами платка, будто удрученно опущенными ушами, ее опять разбирал смех. На душе полегчало.
Миссис Морел ждала. Она знала, денег у него нет, так что если он задержится в пивной, его долг возрастет. Она так устала от него… устала до смерти. Ему не хватило мужества, даже чтоб вынести со двора свой узел.
Она сидела и раздумывала, и около девяти он отворил дверь и вошел, жалкий, но при этом угрюмый. Она ни слова ему не сказала. Он снял куртку, плюхнулся в кресло и начал стаскивать башмаки.
— Чем снимать башмаки, ты бы сперва принес свой узел, — спокойно сказала она.
— Скажи спасибо, что я нынче вернулся, — сказал он угрюмо и поглядел исподлобья, стараясь, чтоб это прозвучало повнушительней.
— Да куда бы ты пошел? Ты и узел-то свой не решился вынести со двора, — сказала миссис Морел.
Таким он выглядел дураком, она даже и сердиться на него не могла. Он все стаскивал башмаки, готовился ко сну.
— Не знаю, что у тебя там в синем платке, но если ты его не принесешь, его утром притащат в дом дети, — сказала она.
Услыхав это, он встал, вышел во двор, через минуту вернулся и, не глядя в сторону жены, прошел через кухню и поспешно поднялся по лестнице. Увидев, как он с узлом в руках торопливо проскользнул в дом, миссис Морел посмеялась про себя, но горько ей было — ведь прежде она его любила.
3. Отход от Морела — сраженье за Уильяма
Следующую неделю Морел был просто невыносим. Подобно всем углекопам, он был большой поклонник лекарств, за которые, как ни странно, часто платил сам.
— Уж и лексиру мне жалеешь, — сказал он. — Чего ж такое делается, в нашем доме и глотнуть ничего нету.
Так что миссис Морел купила ему эликсир с купоросом, его любимое первейшее лекарство. И он приготовил себе кувшин полынного чаю. На чердаке у него были подвешены пучки сухих трав: полынь, рута, шандра, цветы бузины, неврачница, алтей лекарственный, иссоп, одуванчик и василек. Обычно на полке в камине стоял кувшин с тем или иным отваром, и Морел пил его, не жалея.
— Красота! — сказал он, отпив полынного чая и чмокая губами. — Красота! — И стал уговаривать детей отведать.
— Это получше всякого там вашего чаю или какава, — заверял он. Но они не соблазнялись.
На сей раз, однако, несмотря на пилюли, на эликсир, на все его травы, «в башке стукотали молотки». У него было воспаление мозга. С того дня, как они с Джерри ходили в Ноттингем и он поспал на земле, он уже не был по-настоящему здоров. С тех пор он пил и буйствовал. Сейчас он чувствовал, что расхворался всерьез, и миссис Морел пришлось за ним ухаживать. Больной он был самый что ни на есть несносный. Но наперекор всему и независимо от того, что он был кормилец семьи, она уж никак не хотела его смерти. И какой-то частью своего существа все еще тянулась к нему.
Соседки были к ней на редкость добры: то одна, то другая забирали к себе детей покормить, то одна, то другая хозяйничала внизу в доме, кто-нибудь днем приглядывал за малышом. Но все равно бремя оказалось тяжкое. Соседки помогали не каждый день. И тогда приходилось нянчить и малыша и мужа, убирать, стряпать, со всем справляться самой. Совсем измученная, она, однако, делала все, что требовалось.
И денег кое-как хватало. Она получала семнадцать шиллингов в неделю от общества взаимопомощи, к тому же каждую пятницу Баркер или другой Морелов приятель откладывали долю прибыли их забоя для жены Морела. Соседки варили бульоны, давали яйца и прочие необходимые больному мелочи. Не помогай они ей так щедро в ту пору, миссис Морел пришлось бы залезть в долги, и это бы ее доконало.
Шли недели. И Морелу, почти вопреки надежде, полегчало. У него был крепкий организм, и как только он стал поправляться, дело быстро пошло на лад. Скоро он уже слонялся по дому. За время болезни жена малость избаловала его. Теперь ему хотелось, чтобы она и дальше вела себя так же. Он часто прикладывал руку к голове, распускал губы, прикидываясь, будто его мучают боли. Но провести ее не удавалось. Поначалу она просто улыбалась про себя. Потом резко его отчитала:
— Господи, да нельзя ж быть таким плаксой.
Это его все-таки задело, но он по-прежнему притворялся больным.
— Не строй из себя балованое дитятко, — отрывисто сказала жена.
Он возмутился и как мальчишка вполголоса выругался. И пришлось ему заговорить обычным тоном и перестать хныкать.
Однако на какое-то время в доме воцарился мир. Миссис Морел относилась к мужу терпимей, а он, словно ребенок, зависел от нее, и ему это было приятно. Ни он, ни она не понимали, что теперь она терпимей, оттого что меньше любит. Как-никак он до сих пор ее муж, ее мужчина. Она чувствовала: все, что происходит с ним, так или иначе касается и ее. От него зависит вся ее жизнь. Любовь к нему убывала очень постепенно, но неуклонно убывала.
Теперь, с рождением третьего ребенка, ее существо больше не тянулось беспомощно к мужу, но подобно слабеющему, едва достигающему берега приливу, отступало все дальше. Она уже едва ли желала его. И отдалившись от него, почти уже не чувствуя его частью ее самой, а лишь частью жизненных обстоятельств, она не так близко к сердцу принимала его поведение и могла оставить его в покое.
В тот год жизнь словно запнулась, и смутная тоска бередила душу Морела, будто для него наступила осень. Жена отвергла его, не без сожаления, но решительно; отвергла и теперь черпала и любовь и жизнь в детях. С этих пор он уже не очень-то много для нее значил — опустевшая оболочка прежнего зерна. Молча, неохотно он наполовину с этим согласился и, подобно множеству мужчин, уступил место детям.
— Уж и лексиру мне жалеешь, — сказал он. — Чего ж такое делается, в нашем доме и глотнуть ничего нету.
Так что миссис Морел купила ему эликсир с купоросом, его любимое первейшее лекарство. И он приготовил себе кувшин полынного чаю. На чердаке у него были подвешены пучки сухих трав: полынь, рута, шандра, цветы бузины, неврачница, алтей лекарственный, иссоп, одуванчик и василек. Обычно на полке в камине стоял кувшин с тем или иным отваром, и Морел пил его, не жалея.
— Красота! — сказал он, отпив полынного чая и чмокая губами. — Красота! — И стал уговаривать детей отведать.
— Это получше всякого там вашего чаю или какава, — заверял он. Но они не соблазнялись.
На сей раз, однако, несмотря на пилюли, на эликсир, на все его травы, «в башке стукотали молотки». У него было воспаление мозга. С того дня, как они с Джерри ходили в Ноттингем и он поспал на земле, он уже не был по-настоящему здоров. С тех пор он пил и буйствовал. Сейчас он чувствовал, что расхворался всерьез, и миссис Морел пришлось за ним ухаживать. Больной он был самый что ни на есть несносный. Но наперекор всему и независимо от того, что он был кормилец семьи, она уж никак не хотела его смерти. И какой-то частью своего существа все еще тянулась к нему.
Соседки были к ней на редкость добры: то одна, то другая забирали к себе детей покормить, то одна, то другая хозяйничала внизу в доме, кто-нибудь днем приглядывал за малышом. Но все равно бремя оказалось тяжкое. Соседки помогали не каждый день. И тогда приходилось нянчить и малыша и мужа, убирать, стряпать, со всем справляться самой. Совсем измученная, она, однако, делала все, что требовалось.
И денег кое-как хватало. Она получала семнадцать шиллингов в неделю от общества взаимопомощи, к тому же каждую пятницу Баркер или другой Морелов приятель откладывали долю прибыли их забоя для жены Морела. Соседки варили бульоны, давали яйца и прочие необходимые больному мелочи. Не помогай они ей так щедро в ту пору, миссис Морел пришлось бы залезть в долги, и это бы ее доконало.
Шли недели. И Морелу, почти вопреки надежде, полегчало. У него был крепкий организм, и как только он стал поправляться, дело быстро пошло на лад. Скоро он уже слонялся по дому. За время болезни жена малость избаловала его. Теперь ему хотелось, чтобы она и дальше вела себя так же. Он часто прикладывал руку к голове, распускал губы, прикидываясь, будто его мучают боли. Но провести ее не удавалось. Поначалу она просто улыбалась про себя. Потом резко его отчитала:
— Господи, да нельзя ж быть таким плаксой.
Это его все-таки задело, но он по-прежнему притворялся больным.
— Не строй из себя балованое дитятко, — отрывисто сказала жена.
Он возмутился и как мальчишка вполголоса выругался. И пришлось ему заговорить обычным тоном и перестать хныкать.
Однако на какое-то время в доме воцарился мир. Миссис Морел относилась к мужу терпимей, а он, словно ребенок, зависел от нее, и ему это было приятно. Ни он, ни она не понимали, что теперь она терпимей, оттого что меньше любит. Как-никак он до сих пор ее муж, ее мужчина. Она чувствовала: все, что происходит с ним, так или иначе касается и ее. От него зависит вся ее жизнь. Любовь к нему убывала очень постепенно, но неуклонно убывала.
Теперь, с рождением третьего ребенка, ее существо больше не тянулось беспомощно к мужу, но подобно слабеющему, едва достигающему берега приливу, отступало все дальше. Она уже едва ли желала его. И отдалившись от него, почти уже не чувствуя его частью ее самой, а лишь частью жизненных обстоятельств, она не так близко к сердцу принимала его поведение и могла оставить его в покое.
В тот год жизнь словно запнулась, и смутная тоска бередила душу Морела, будто для него наступила осень. Жена отвергла его, не без сожаления, но решительно; отвергла и теперь черпала и любовь и жизнь в детях. С этих пор он уже не очень-то много для нее значил — опустевшая оболочка прежнего зерна. Молча, неохотно он наполовину с этим согласился и, подобно множеству мужчин, уступил место детям.