Зимница, где после целодневной работы проводят ночи лесники, — большая четырехугольная яма, аршина в полтора либо в два глубины. В нее запущен бревенчатый сруб, а над ней, поверх земли, выведено венцов шесть-семь сруба. Пола нет, одна убитая земля, а потолок накатной, немножко сводом. Окон в зимнице не бывает, да их и незачем: люди там бывают только ночью, дневного света им не надо, а чуть утро забрезжит, они уж в лес лесовать и лесуют, пока не наступят глубокие сумерки. И окно, и дверь, и дымволок (Дымволок, или дымник, — отверстие в потолке или в стене черной избы для выхода дыма.) заменяются одним отверстием в зимнице, оно прорублено вровень с землей, в аршин вышины, со створками, над которыми остается оконцо для дымовой тяги. К этому отверстию приставлена лестница, по ней спускаются внутрь. Середи зимницы обыкновенно стоит сбитый из глины кожур (Кожур — печь без трубы, какая обыкновенно бывает в черной, курной избе.) либо вырыта тепленка, такая же, как в овинах. Она служит и для сугрева и для просушки одежи. Дым из тепленки, поднимаясь кверху струями, стелется по потолку и выходит в единственное отверстие зимницы. Против этого отверстия внизу приделаны к стене широкие нары. В переднем углу, возле нар, стол для обеда, возле него переметная скамья (Переметная скамья, не прикрепленная к стене, так, что сбоку приставляется к столу во время обеда.) и несколько стульев, то есть деревянных обрубков. В другом углу очаг с подвешенными над ним котелками для варева. Вот и вся обстановка зимницы, черной, закоптелой, но теплой, всегда сухой и никогда не знающей, что за угар такой на свете бывает…
   Непривычный человек недолго пробудет в зимнице, а лесники ею не нахвалятся: привычка великое дело. И живут они в своей мурье месяца по три, по четыре, работая на воле от зари до зари, обедая, когда утро еще не забрезжало, а ужиная поздно вечером, когда, воротясь с работы, уберут лошадей в загоне, построенном из жердей и еловых лап возле зимницы. У людей по деревням и красная никольщина, и веселые святки, и широкая масленица, — в лесах нет праздников, нет разбора дням… Одинаково работают лесники и в будни и в праздник, и, кроме подсыпки, никому из них во всю зиму домой хода нет. И к ним из деревень никто не наезжает. В одной из таких зимниц, рано поутру, человек десять лесников, развалясь на нарах и завернувшись в полушубки, спали богатырским сном. Под утро намаявшегося за работой человека сон крепко разнимает — тут его хоть в гроб клади да хорони. Так и теперь было в зимнице лыковских лесников артели дяди Онуфрия. Огонь в тепленке почти совсем потух. Угольки, перегорая, то светились алым жаром, то мутились серой пленкой. В зимнице было темно и тихо — только и звуков, что иной лесник всхрапывает, как добрая лошадь, а у другого вдруг ни с того ни с сего душа носом засвистит.
   Один дядя Онуфрий, хозяин артелей, седой, коренастый, краснощекий старик, спит будким соловьиным сном… Его дело рано встать, артель на ноги поднять, на работу ее урядить, пока утро еще не настало… Это ему давно уж за привычку, оттого он и проснулся пораньше других. Потянулся дядя Онуфрий, протер глаза и, увидев, что в тепленке огонь почти совсем догорел, торопливо вскочил, на скорую руку перекрестился раза три-четыре и, подбросив в тепленку поленьев и смолья, стал наматывать на ноги просохшие за ночь онучи и обувать лапти. Обувшись и вздев на одну руку полушубок, взлез он по лесенке, растворил створцы и поглядел на небо… Стожары (Созвездие Большой Медведицы.) сильно наклонились к краю небосклона, значит ночь в исходе, утро близится.
   — Эй вы, крещеные!.. Будет вам дрыхнуть-то!.. Долго спать — долгу наспать… Вставать пора! — кричал дядя Онуфрий на всю зимницу артельным товарищам.
   Никто не шевельнулся. Дядя Онуфрий пошел вдоль нар и зачал толкать кулаком под бока лесников, крича во все горло: — Эх! Грому на вас нет!.. Спят ровно убитые!.. Вставай, вставай, ребятушки!.. Много спать — добра не видать!.. Топоры по вас давно встосковались… Ну же, ну, поднимайся, молодцы!
   Кто потянулся, кто поежился, кто, глянув заспанными глазами на старшого, опять зажмурился и повернулся на другой бок. Дядя Онуфрий меж тем оделся как следует, умылся, то есть размазал водой по лицу копоть, торопливо помолился перед медным образком, поставленным в переднем углу, и подбросил в тепленку еще не много сухого корневища (Часть дерева между корнем и стволом, или комлем. Она отрубается или отпиливается от бревна.). Ало-багровым пламенем вспыхнуло смолистое дерево, черный дым клубками поднялся к потолку и заходил там струями. В зимнице посветлело.
   — Вставайте же, вставайте, а вы!.. Чего разоспались, ровно маковой воды опились?.. День на дворе! — покрикивал дядя Онуфрий, ходя вдоль нар, расталкивая лесников и сдергивая с них армяки и полушубки. — Петряйко, а Петряйко! поднимайся проворней, пострел!.. Чего заспался?.. Уж волк умылся, а кочеток у нас на деревне давно пропел. Пора за дело приниматься, стряпай живо обедать!.. — кричал он в самое ухо артельному подсыпке, подростку лет шестнадцати, своему племяннику. Но Петряйке неохота вставать. Жмется парнишка под шубенкой, думая про себя: «Дай хоть чуточку еще посплю, авось дядя не резнет хворостиной».
   — Да вставай же, постреленок… Не то возьму слегу, огрею! — крикнул дядя на племянника, сдернув с него шубенку. — Дожидаться, что ль, тебя артели-то?.. Вставай, примайся за дело.
   Петряйка вскочил, обулся и, подойдя к глиняному рукомойнику, сплеснул лицо. Нельзя сказать, чтоб он умылся, он размазал только копоть, обильно насевшую на лицах, шеях и руках обитателей зимницы… Лесники люди непривередливые: из грязи да из копоти зиму-зименскую не выходят…
   — Проворь, а ты проворь обедать-то, — торопил племянника дядя Онуфрий,чтоб у меня все живой рукой было состряпано… А я покаместь к коням схожу. И, зажегши лучину, дядя Онуфрий полез на лесенку вон из зимницы. Лесники один за другим вставали, обувались в просохшую за ночь у тепленки обувь, по очереди подходили к рукомойнику и, подобно дяде Онуфрию и Петряю, размазывали по лицу грязь и копоть… Потом кто пошел в загон к лошадям, кто топоры стал на точиле вострить, кто ладить разодранную накануне одежу. Хоть заработки у лесников не бог знает какие, далеко не те, что у недальних их соседей, в Черной рамени да на Узоле, которы деревянну посуду и другую горянщину работают, однако ж и они не прочь сладко поесть после трудов праведных. На Ветлуге и отчасти на Керженце в редком доме брага и сыченое сусло переводятся, даром что хлеб чуть не с Рождества покупной едят. И убоина (Говядина.) у тамошнего мужика не за диво, и солонины на зиму запас бывает, немалое подспорье по лесным деревушкам от лосей приходится… У иного крестьянина не один пересек соленой лосины в погребу стоит… И до пшенничков, и до лапшенничков, и до дынничков (Дынничек — каша из тебеки (тыквы) с просом, сваренная на молоке и сильно подрумяненная на сковородке.) охоч лесник, но в зимнице этого лакомства стряпать некогда да и негде. Разве бабы когда из деревни на поклон мужьям с подсыпкой пришлют. Охоч лесник и до «продажной дури» — так зовет он зелено вино, — но во время лесованья продажная дурь не дозволяется. Заведись у кого хоть косушка вина, сейчас его артель разложит, вспорет и затем вон без расчета. Только трижды в зиму и пьют: на Николу, на рождество да на масленицу, и то по самой малости. Брагу да сусло пьют и в зимницах, но понемногу и то на праздниках да после них…
   Но теперь великий пост, к тому ж и лесованье к концу: меньше двух недель остается до Плющихи, оттого и запасов в зимнице немного. Петряйкина стряпня на этот раз была не очень завидна. Развел он в очаге огонь, в один котел засыпал гороху, а в другом стал приготовлять похлебку: покрошил гулены, сухих грибков, луку, засыпал гречневой крупой да гороховой мукой, сдобрил маслом и поставил на огонь. Обед разом поспел. Приставили к нарам стол, к столу переметную скамью и уселись. Петряйка нарезал черствого хлеба, разложил ломти да ложки и поставил перед усевшеюся артелью чашки с похлебкой. Молча работала артель зубами, чашки скоро опростались. Петряйка выложил остальную похлебку, а когда лесники и это очистили, поставил им чашки с горохом, накрошил туда репчатого луку и полил вдоволь льняным маслом. Это кушанье показалось особенно лакомо лесникам, ели да похваливали.
   — Ай да Петряй! Клевашный (Проворный, сметливый, разумный.) парень!говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот, брат, уважил, так уважил… За этот горох я у тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь, что целый день песни играть да плясать не устану.
   — Мне еще рано, сам-от прежде женись, — отшутился Петряйко.
   — Невесты, парень, еще не выросли… Покаместь и так побродим, — отвечал Захар.
   — А в самом деле, Захарушка, пора бы тебе закон свершить, — вступился в разговор дядя Онуфрий. — Что так без пути-то болтаешься?.. Для че не женишься?.. За тебя, за такого молодца, всяку бы девку с радостью выдали.
   — Ну их, бабья-то! — отвечал Захар. — Терпеть не могу. Девки не в пример лучше. С ними забавней — смехи да песни, а бабы что! Только клохчут да хнычут… Самое последнее дело!
   — Экой девушник! — молвил на то, лукаво усмехнувшись, лесник Артемий.А не знаешь разве, что за девок-то вашему брату ноги колом ломают?
   — А ты прежде излови да потом и ломай. Эк чем стращать вздумал, — нахально ответил Захар.
   — То-то, то-то, Захар Игнатьич, гляди в оба… Знаем мы кой-что… Слыхали! — сказал Артемий.
   — Чего слыхал-то?.. Чего мне глядеть-то? — разгорячившись, крикнул Захар.
   — Да хоть бы насчет лещовской Параньки…
   — Чего насчет Параньки? — приставал Захар. — Чего… Говори, что знаешь!.. Ну, ну, говори…
   — То и говорю, что высоко камешки кидаешь, — ответил Артемий. — Тут вашему брату не то что руки-ноги переломают, а, пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин дядя в головах сидит? — сказал Артемий.
   Закричал Захар пуще прежнего, даже с места вскочил, ругаясь и сжимая кулаки, но дядя Онуфрий одним словом угомонил расходившихся ребят. Брань и ссоры во все лесованье не дозволяются. Иной парень хоть на руготню и голова — огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает… Велит старшой замолчать, пали сердце сколько хочешь, а вздориться не смей. После, когда из лесу уедут, так хоть ребра друг дружке переломай, но во время лесованья — ни-ни. Такой обычай ведется у лесников исстари. С чего завелся такой обычай? — раз спросили у старого лесника, лет тридцать сряду ходившего лесовать хозяином. «По нашим промыслам без уйму нельзя, — отвечал он, — также вот и продажной дури в лесу держать никак невозможно, потому, не ровен час, топор из рук у нашего брата не выходит… Долго ль окаянному человека во хмелю аль в руготне под руку толконуть… Бывали дела, оттого сторожко и держимся». Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…
   Петряйка ставил меж тем третье кушанье: наклал он в чашки сухарей, развел квасом, положил в эту тюрю соленых груздей, рыжиков да вареной свеклы, лучку туда покрошил и маслица подлил.
   — Важно кушанье! — похвалил дядя Онуфрий, уписывая крошево за обе щеки. — Ну, проворней, проворней, ребята, — в лес пора! Заря занимается, а на заре не работать, значит рубль из мошны потерять. Лесники зачали есть торопливее. Петряйка вытащил из закути курган (Курган, кунган (правильнее, кумган) — заимствованный у татар медный или жестяной кувшин с носком, ручкой и крышкой.) браги и поставил его на стол. — Экой у нас провор подсыпка-то! — похваливал дядя Онуфрий, поглаживая жилистой рукой по белым, но сильно закопченным волосам Петряя, когда тот разливал брагу по корчикам (Корчик, или корец, — особого вида ковш для черпанья воды, кваса, для питья сусла и браги. Корцы бывают металлические (железные), деревянные, а больше корец делается из древесного дуба, в виде стакана.). — Всякий день у него последышки да последышки. Две недели масленица минула, у него бражка еще ведется. Сторожь, сторожь, Петрунюшка, сторожь всякое добро, припасай на черный день, вырастешь, большой богатей будешь. Прок выйдет из тебя, парнюга!..
   Чтой-то? — вдруг спросил, прерывая свои ласки и вставая с нар, дядя Онуфрий — Никак приехал кто-то? Выглянь-ка, Петряй, на волю, глянь, кто такой?
   В самом деле слышались скрип полозьев, фырканье лошадей и людской говор. Одним махом Петряйка вскочил на верх лесенки и, растворив створцы, высунул на волю белокурую свою голову. Потом, прыгнув на пол и разводя врозь руками, удивленным голосом сказал:
   — Неведомо каки люди приехали… На двух тройках… гусем.
   — Что за диковина! — повязывая кушак, молвил дядя Онуфрий. — Что за люди?.. Кого это на тройках принесло? — Нешто лесной аль исправник,отозвался Артемий.
   — Коего шута на конце лесованья они не видали здесь? — сказал дядя Онуфрий. — Опять же колокольцов не слыхать, а начальство разве без колокольца поедет? Гляди, лысковцы (Оптовые лесопромышленники из Лыскова. Их не любят лесники за обманы и обиды.) не нагрянули ль… Пусто б им было!.. Больше некому. Пойти посмотреть самому, — прибавил он, направляясь к лесенке.
   — Есть ли крещеные? — раздался в то время вверху громкий голос Патапа Максимыча.
   — Лезь полезай, милости просим, — громко отозвался дядя Онуфрий.
   Показалась из створки нога Патапа Максимыча, за ней другая, потом широкая спина его, обтянутая в мурашкинскую дубленку. Слез, наконец, Чапурин. За ним таким же способом слез паломник Стуколов, потом молчаливый купец Дюков, за ними два работника. Не вдруг прокашлялись наезжие гости, глотнувши дыма. Присев на полу, едва переводили они дух и протирали поневоле плакавшие глаза.
   — Кого господь даровал? — спросил дядя Онуфрий. — Зиму зименскую от чужих людей духу не было, на конец лесованья гости пожаловали.
   — Заблудились мы, почтенный, в ваших лесах, — отвечал Патап Максимыч, снимая промерзшую дубленку и подсаживаясь к огню.
   — Откуда бог занес в наши Палестины? — спросил дядя Онуфрии.
   — Из Красной рамени, — молвил Патап Максимыч.
   — А путь куда держите? — продолжал спрашивать старшой артели.
   — На Ветлугу пробираемся, — отвечал Патап Максимыч. — Думали на Ялокшинский зимняк свернуть, да оплошали. Теперь не знаем, куда и заехали.
   — Ялокшинский зимняк отсель рукой подать, — молвил дядя Онуфрий,каких-нибудь верст десяток, и того не будет, пожалуй. Только дорога не приведи господи. Вы, поди, на санях?
   — В пошевнях, — ответил Патап Максимыч.
   — А пошевни-то небойсь большие да широкие… Еще, поди, с волочками (Волочок, или волчок, — верх повозки или кибитки, обитый циновкой. Иначе: лучок.)? — продолжал свои расспросы дядя Онуфрий.
   — Да, с волчками, — сказал Патап Максимыч. — А что?
   — А то, что с волчками отсель на Ялокшу вам не проехать. Леса густые, лапы на просеки рублены невысоко, волочки-то, пожалуй, не пролезут,говорил дядя Онуфрий.
   — Как же быть? — в раздумье спрашивал Патап Максимыч.
   — Да в кое место вам на Ветлугу-то? — молвил дядя Онуфрий, оглядывая лёзу топора.
   — Езда нам не близкая, — ответил Патап Максимыч.
   — За Усту надо к Уреню, коли слыхал.
   — Как не слыхать, — молвил дядя Онуфрий. — Сами в Урени не раз бывали… За хлебом ездим… Так ведь вам наперед надо в Нижне Воскресенье, а там уж вплоть до Уреня пойдет большая дорога…
   — Ровная, гладкая, хоть кубарем катись, — в один голос заговорили лесники.
   — За Воскресеньем слепой с пути не собьется…
   — По Ветлуге до самого Варнавина степь пойдет, а за Варнавином, как реку переедете, опять леса, — там уж и скончанья лесам не будет…
   — Это мы, почтенный, и без тебя знаем, а вот вы научите нас, как до Воскресенья-то нам добраться? — сказал Патап Максимыч.
   — Разве к нашим дворам, на Лыковщину, отсель свернете, — отвечал дядя Онуфрий. — От нас до Воскресенья путь торный, просека широкая, только крюку дадите: верст сорок, коли не все пятьдесят.
   — Эко горе какое! — молвил Патап Максимыч. — Вечор целый день плутали, целу ночь, не знай куда ехали, а тут еще пятьдесят верст крюку!.. Ведь это лишних полтора суток наберется.
   — А вам нешто к спеху? — спросил дядя Онуфрий.
   — К спеху не к спеху, а неохота по вашим лесам без пути блудить,отвечал Патап Максимыч.
   — Да вы коли из Красной-то рамени поехали? — спросил дядя Онуфрий.
   — На рассвете. Теперь вот целы сутки маемся, — отвечал Патап Максимыч.
   — Гляди-ка, дело какое! — говорил, качая головой, дядя Онуфрий.Видно, впервой в лесах-то.
   — То-то и есть, что допрежь николи не бывали. Ну, уж и леса ваши — нечего сказать! Провалиться б им, проклятым, совсем! — с досадой примолвил Патап Максимыч.
   — Леса наши хорошие, — перебил его дядя Онуфрий. Обидно стало ему, что неведомо какой человек так об лесах отзывается. Как моряк любит море, так коренной лесник любит родные леса, не в пример горячей, чем пахарь пашню свою.
   — Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы… Сам господь вырастил леса на пользу человека, сам владыко свой сад рассадил… Здесь каждо дерево божье, зачем же лесам проваливаться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они божьи.
   — Дерево-то пускай его божье, а волки-то чьи? — возразил Патап Максимыч. — Как мы заночевали в лесу, набежало проклятого зверя видимо-невидимо — чуть не сожрали; каленый нож им в бок. Только огнем и оборонились.
   — Да, волки теперь гуляют -ихня пора, — молвил дядя Онуфрий, — господь им эту пору указал… Не одним людям, а всякой твари сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня пора…— И потом, немного помолчав, прибавил: — Значит, вы не в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый в теперешнюю пору в лесах не держится, больше в поле норовит, теперь ему в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то с какой стороны подъехали?
   — Да мы все на сивер держали, — сказал Патап Максимыч.
   — Кажись бы, так не надо, — молвил дядя Онуфрий. — Как же так на сивер? К зимнице-то, говорю, с коей стороны подъехали?
   — С правой.
   — Так какой же тут сивер? Ехали вы, стало быть, на осенник, сказал дядя Онуфрий.
   — Как же ты вечор говорил, что мы едем на сивер? — обратился Патап Максимыч к Стуколову.
   — Так по матке выходило, — насупив брови и глядя исподлобья, отозвался паломник.
   — Вот тебе и матка! — крикнул Патап Максимыч. — Пятьдесят верст крюку, да на придачу волки чуть не распластали!.. Эх ты, голова, Яким Прохорыч, право, голова!..
   — Чем же матка-то тут виновата? — оправдывался Стуколов.
   — Разве по ней ехали; ведь я глядел в нее, когда уж с пути сбились.
   — Не сговоришь с тобой, — горячился Патап Максимыч, — хоть кол ему теши на лысине: упрям, как черт карамышевский, прости господи!..
   — Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! — вступился дядя Онуфрий. — Здесь ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного слова не говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе что случится… А про каку эту матку вы поминаете — прибавил он.
   — Да вон у товарища моего матка какая-то есть… Шут ее знает!..досадливо отозвался Патап Максимыч, указывая на Стуколова. — Всякие дороги, слышь, знает. Коробочка, а в ней, как в часах, стрелка ходит, — пояснил он дяде Онуфрию…
   — Так, пустое дело одно. — Знаем и мы эту матку, — ответил дядя Онуфрий, снимая с полки крашеный ставешок и вынимая оттуда компас. — Как нам, лесникам, матки не знать? Без нее ину пору можно пропасть… Такая, что ль? — спросил он, показывая свой компас Патапу Максимычу.
   Диву дался Патап Максимыч. Столько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть, человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
   — В лесах матка вещь самая пользительная, — продолжал дядя Онуфрий.Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам эта штука… Зайдешь ину пору далёко, лес-от густой, частый да рослый — в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
   — Значит, твоя матка попортилась, Яким Прохорыч, — сказал Патап Максимыч Стуколову.
   — Отчего ей попортиться? Коли стрелка ходит, значит не попортилась,отвечал тот.
   — Да слышишь ты аль нет, что вечор ей надо было на осенник казать, а она на сивер тянула, — сказал Патап Максимыч.
   — Покажь-ка, ваше степенство, твою матку, — молвил дядя Онуфрий, обращаясь к Стуколову. Паломник вынул компас. Дядя Онуфрий положил его на стол рядом со своим.
   — Ничем не попорчена, — сказал он, рассматривая их. — Да и портиться тут нечему, потому что в стрелке не пружина какая, а одна только божия сила… Видишь, в одну сторону обе стрелки тянут… Вот сивер, тут будет полдень, тут закат, а тут восток, — говорил дядя Онуфрий, показывая рукой страны света по направлению магнитной стрелки.
   — Отчего ж она давеча не на осенник, а на сивер тянула? — спросил у паломника Патап Максимыч, разглядывая компасы.
   — Не знаю, — отвечал Стуколов.
   — А я так знаю, — молвил дядя Онуфрий, обращаясь к паломнику.Знаю, отчего вечор твоя матка на сторону воротила… Коли хочешь, скажу, чтобы мог ты понимать тайную силу божию… Когда смотрел в матку-то, в котором часу?
   — С вечера, — отвечал Стуколов.
   — Так и есть, — молвил дядя Онуфрий. — А на небо в ту пору глядел?
   — На небо? Как на небо?.. — спросил удивленный паломник. — Не помню… Кажись, не глядел.
   — И никто из вас не видал, что на небе в ту пору деялось? — спросил дядя Онуфрий.
   — Чему на небе деяться? — молвил Патап Максимыч. — Ничего не деялось — небо как небо.
   — То-то и есть, что деялось, — сказал дядя Онуфрий. — Мы видели, что на небе перед полночью было. Тут-то вот и премудрая, тайная сила творца небесного… И про ту силу великую не то что мы, люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? — спросил он племянника.
   — Пазори (Пазори — северное сияние. Слова «северное сияние» народ не знает. Это слово деланное, искусственное, придуманное в кабинете, едва ли не Ломоносовым, а ему, как холмогорцу, не могло быть чуждым настоящее русское слово «пазори». Северное сияние— буквальный перевод немецкого Nordlicht. У нас каждый переход столь обычного на Руси небесного явления означается особым метким словом. Так, начало пазорей, когда на северной стороне неба начинает как бы разливаться бледный белый свет, подобный Млечному Пути, зовется отбелью или белью. Следующий затем переход, когда отбель, сначала принимая розовый оттенок, потом постепенно багровеет, называется зорями (зори, зорники). После зорей начинают обыкновенно раскидываться по небу млечные полосы. Это называют лучами. Если явление продолжается, лучи багровеют и постепенно превращаются в яркие, красные и других цветов радуги, столбы. Эти столбы краснеют более и более, что называется багрецы наливаются. Столбы сходятся и расходятся — об это говорится: столбы играют. Когда сильно играющие столбы сопровождаются перекатным треском и как бы громом — это называется сполохами. Если во время северного сияния зори или столбы мерцают, то есть делаются то светлей, то бледней, тогда говорится: «Зори или столбы дышат». Наши лесники, равно как и поморы, обращающиеся с компасом, давным-давно знают, что «на пазорях матка дурит», то есть магнитная стрелка делает уклонения. Случается, что небо заволочено тучами, стоит непогодь, либо метель метет, и вдруг «матка задурит». Лесники тогда знают, что на небе пазори заиграли, но за тучами их не видать. Замечательно, что как у поморов, так и у лесников нет поверья, будто северное сияние предвещает войну либо мор. Свойство магнитной стрелки и влияние на нее северного сияния они называют «тайной божьей силой».) играли, — бойко тряхнув белокурыми кудрями, ответил Петряй. — Вечор, как нам с лесованья ехать, отбель по небу пошла, а там и зори заиграли, лучи засветили, столбы задышали, багрецами налились и заходили по небу. Сполохи даже били, как мы ужинать сели: ровно гром по лесу-то, так и загудели… Оттого матка и дурила, что пазори в небе играли.
   — Значит, не в ту сторону показывала, — пояснил дядя Онуфрий. — Это завсегда так бывает: еще отбелей не видать, — а уж стрелка вздрагивать зачнет, а потом и пойдет то туда, то сюда воротить… Видишь ли, какая тайная божия сила тут совершается? Слыхал, поди, как за всенощной-то поют: «Вся премудростию сотворил еси!..» Вот она премудрость-то!.. Это завсегда надо крещеному человеку в понятии содержать… Да, ваше степенство, «вся премудростию сотворил еси!..» Кажись, вот хоть бы эта самая матка — что такое? Ребячья игрушка, слепой человек подумает! Ан нет, тут премудрость господня, тайная божия сила… Да.