— Полноте, Патап Максимыч, перестаньте, — успокоивал его лекарь, отстраняясь от рыдавшего у ног его тысячника. — Вот осмотрим больную, сделаем что нужно… Бог милостив, не всякая болезнь к смерти бывает.
   — Голубчик ты мой, Андрей Богданыч… Всего-то девятнадцатый годок!.. Умница-то какая!.. Помоги ты ей, — продолжал мольбы свои Патап Максимыч, ведя в светлицу лекаря.
   Андрей Богданыч осмотрел больную. Груня рассказала ему, что знала про болезнь ее от Аксиньи Захаровны. Сама
   Аксинья Захаровна не могла говорить.
   — Что?.. Что, Андрей Богданыч? — с нетерпеньем спрашивал Патап Максимыч, переходя из светлицы в переднюю горницу. — Можно вылечить?.. А?.. Подымется?.. Выздоровеет?..
   Молча перебирал Андрей Богданыч в дорожном ящике снадобья.
   — Самовар бы поставить да плиту развести, — сказал он.
   Патап Максимыч бросился из горницы. Оказалось, что и самовар на столе и плита разведена. В ожиданье лекаря, Никитишна заранее все приготовила, и ветошек нарезала и салфетки для нагреванья припасла, и лед, и горчишники; плита уж двое суток не гасла, самовар со стола не сходил.
   Отобрав нужные снадобья, Андрей Богданыч свесил их и пошел на кухню лекарство варить.
   — Да скажи же мне, Христа ради, Андрей Богданыч, пожалей сердце отцовское, — приставал Патап Максимыч.
   — Что ж я скажу, Патап Максимыч? — пожав плечами, отозвался лекарь.Все сделаю, что нужно, а ручаться не могу.
   — Помрет? — вскрикнул Патап Максимыч. Ноги у него подкосились, и грузно опустился он на лавку. Холодный пот выступил на померкшем лице.
   Прислуживавшая лекарю Никитишна закрыла рукой глаза и прошептала молитву.
   — Молитесь богу, Патап Максимыч, — сказал Андрей Богданыч. — В его власти и чудеса творить…
   — Господи! Господи!.. — закрывая лицо руками и снопом повалясь на лавку, завопил Патап Максимыч. — Голубонька ты моя!.. Настенька!.. Настя! Светик ты мой!.. Умильная ты моя!
   — Да перестаньте же, не убивайте себя, — успокоивал его Андрей Богданыч.
   — Распороли бы вы, батюшка, грудь мою да посмотрели на отцовское сердце, — вскочив с лавки, вскричал Патап Максимыч. — Есть ли у вас детки-то?
   — Есть, — отвечал лекарь, ставя на плиту кастрюлю с лекарством.
   — А теряли ль вы их?
   — Нет, благодаря бога, не терял…— отвечал Андрей Богданыч.
   — И не дай вам господи до такого горя дожить, — сказал Патап Максимыч.Тут, батюшка, один день десять лет жизни съест… Нет горчей слез родительских!.. Ах, Настенька… Настенька!.. Улетаешь ты от нас, покидаешь вольный свет!..
   И, ровно хмельной, качаясь, вышел из кухни. Постояв несколько в раздумье перед светлицей, робкой рукой отворил дверь и взглянул на умирающую.
   — Что сказал? — быстро вскинув на него глазами, шепнула Груня.
   Патап Максимыч махнул рукой и, чувствуя, что не в силах долее сдерживать рыданий, спешно удалился. Шатаясь, как стень, прошел он в огород и там в дальнем уголке ринулся на свежую, только что поднявшуюся травку. Долго раздавались по огороду отчаянные его вопли, сердечные стоны и громкие рыданья…
   Встал Патап Максимыч, в моленную пошел. Там все свечи были зажжены, канонница Евпраксия мерным голосом читала канон за болящую.
   — Евпраксеюшка, — молвил Патап Максимыч, — самому мне невмоготу писать, напиши, голубка, письмецо в Городец к Михаилу Петровичу Скорнякову, просит, мол, Патап Максимыч как можно скорее попа прислать, а нет наготове попа, так старца какого… дочку, мол, надо исправить ' Исповедать.'.
   В заднем углу стон раздался. Оглянулся Патап Максимыч — а там с лестовкой в руках стоит на молитве Микешка Волк. Слезы ручьями текут по багровому лицу его. С того дня, как заболела Настя, перестал он пить и, забившись в уголок моленной, почти не выходил из нее.
   — Что ты, Никифор? — грустно спросил его Патап Максимыч.
   — Помирает!.. — всхлипывая, молвил Никифор и горько, по-детски заплакал… Патап Максимыч не отвечал ему. Лекарства не помогли. По-прежнему Настя в забытьи лежит. Дыханье становилось слабей и слабей. Андрей Богданыч стал задумываться.
   Только пять дней прошло с приезда лекаря, а Патапа Максимыча узнать нельзя, лицо осунулось, опухшие глаза впали, полуседая борода совсем побелела. На шестой день Андрей Богданыч сказал ему: — Силы упали, лекарства не действуют.
   — Не действуют? — дрожащим голосом молвил Патап Максимыч.
   — Последнее средство употреблю, мускуса дам…— продолжал Андрей Богданыч.
   — Мускуса? — бессознательно повторил за ним Патап
   Максимыч, не понимая слова.
   — Да, — подтвердил Андрей Богданыч. — От мускуса на короткое время возвратятся ей силы; тогда дам ей решительное средство… Поможет — хорошо, не поможет — божья воля.
   — Боже, милостив буди мне, грешному, — прошептал Патап Максимыч.
   Стояло ясное, теплое весеннее утро. Солнце весело горело в небесной выси, в воздухе царила тишина невозмутимая: листочек на деревце не шелохнется… Тихо в Настиной светлице, тихо во всем доме, тихо и кругом его. Только и слышны щебетанье птичек, прыгавших по кустикам огорода, да лившаяся с поднебесья вольная песня жаворонка.
   Легкий, сначала чуть заметный румянец показался на бледных ланитах Насти. Глубже и свободней стала она вздыхать, исхудавшая грудь начала подыматься. Гуще и гуще разыгрывался румянец. И вот больная открыла глаза, сухие, как стекло блестящие.
   Оглянув стоявших, улыбнулась Настя ясной улыбкой и голосом тихим, как жужжанье пчелки, сказала:
   — Приподнимите меня.
   Груня с Никитишной приподняли подушки, больная осталась в полусидячем положении.
   Отец с матерью бросились к ожившей дочери, но Андрей Богданыч остановил их.
   — Не тревожьте, — сказал он. — Вот лекарство… Дайте скорее с божьей помощью.
   Груня дала лекарство. Приняв его, Настя весело взглянула на нее и молвила:
   — Ах, Груня!.. И ты здесь… Крестненька!.. И ты… Ну вот и хорошо, вот и прекрасно, что все собрались… Благодарствуйте, милые… Тятенька, голубчик, что ты какой?.. Мамынька!.. Родная моя!..
   — Ясынька ты моя, голубушка, — обливаясь слезами, сказала Аксинья Захаровна. — Что это сталось с тобой?
   — Ничего, мамынька, ничего, теперь мне легко… У меня теперь ничего не болит… Ничего… И светлая, как ясный день, улыбка ни на миг не сходила с уст ее, и с каждым словом живей и живей разгорались глаза ее.
   Вдруг слетела улыбка, и глаза стыдливо опустились.
   Слабо подняла она исхудавшую руку и провела ею по лбу, будто что вспоминая.
   — Мамынька, — тихо сказала она, — наклонись ко мне. Аксинья Захаровна наклонилась.
   — Прости ты меня, господа ради, — жалобно прошептала Настя. — Не жилица я на белом свете, прости меня, родная.
   — Что поминать, что поминать? — всхлипывая, тихо молвила Аксинья Захаровна.
   — Тяте сказывала? — шепнула Настя.
   — Ох, сказала, дитятко, сказала, родная ты моя, — еще тише промолвила Аксинья Захаровна.
   — Кто еще знает? — спросила Настя.
   — Кому знать? Никто больше не знает, — сказала Аксинья Захаровна.
   — Скажи, чтоб не погневались, вышли бы все, а ты останься с тятенькой…— младенческим каким-то голоском пролепетала Настя и закрыла усталые глаза.
   Когда вышли все, зорко взглянула она на отца, и слеза сверкнула на ресницах ее.
   — Прости меня, тятя… Согрубила я перед тобой…
   — Не поминай, Настенька, не поминай, господь простит…— заливаясь слезами и наклоняясь к дочери, проговорил Патап Максимыч.
   — Горько тебе… Обиду какую я сделала!.. — жалобно продолжала Настя.
   — Полно, забудь…— молвил Патап Максимыч. — Выздоравливай только… К чему поминать?..
   — Поцелуй же меня, тятя, поцелуй, как, бывало, маленькую целовал.
   — Ох ты, милая моя, ненаглядное мое сокровище, — едва мог проговорить Патап Максимыч и, припав губами к Насте, навзрыд зарыдал.
   — Перестань, тятя, не плачь, голубчик, — с светлой улыбкой говорила Настя. — Исполни мою просьбу… последнюю…
   — Говори, родная; что ни вымолвишь, все будет по-твоему…— отвечал Патап Максимыч.
   — Прости его… Сверкнул глазами Патап Максимыч. Ни слова в ответ.
   — Не можешь? По крайности зла не делай… господь с ним!.. Молчит Патап Максимыч.
   — Тятя, — грустно заговорила Настя, — завтра, как будешь стоять у моего гробика да взглянешь на меня — не жаль тебе будет, что не утешил ты меня в последний час?.. А? И она тихо заплакала.
   — Добрая ты моя!.. Голубица ты моя!.. — сказал до глубины души тронутый Патап Максимыч. — Не сделаю зла… Зачем?.. Господь с ним!..
   — Ну, вот и хорошо… вот и прекрасно, — улыбнулась Настя. — Где он?
   — Не воротился, — сказал Патап Максимыч.
   — Ну и слава богу…— с горькой улыбкой прошептала Настя. — Господь с ним!.. Теперь, тятя, благослови ты меня на смерть великим своим родительским благословением… благослови и ты, мамынька!
   — Да полно, Настя, тебе ведь лучше… Бог милостив… Он поднимет тебя, — сказал Патап Максимыч.
   — Нет, тятя, не надейся… не встать мне, — ответила Настя. — Смерть уж в головах. Благословите ж меня поскорее да других позовите… Со всеми проститься хочу…
   Положив уставной семипоклонный начал, Аксинья Захаровна благоговейно подняла из божницы икону богородицы и подала ее мужу. Тот благословил Настю, потом Аксинья Захаровна… Затем все вошли в светлицу.
   — Прости, Параша… прощай, сестрица милая…— обращаясь то к одному, то к другому, говорила Настя тихим, певучим голосом, — не забывай меня… Поедешь к тетеньке, поклонись ей, и Фленушке отдай поклон, и всем, всем… Походи везде, где мы с тобой, бывало, гуляли, цветочки где рвали, веночки плели… Марьюшке голубой сарафан, новый шелковый — пусть поминает меня… Груня, ты моя милая сестрица богоданная… прости, голубушка… помолись за меня, за грешную, твоя молитва чиста… до бога доходна… Молись же, не забудь меня… Прости, благослови меня на смерть, крестненька, великим своим благословением… Евпраксеюшка… Матренушка, простите…
   И всех, всех одарила Настя последним приветом… Светлая, небесная улыбка так и сияла на устах умиравшей… Все работники пришли, все работницы — всякому ласковое слово сказала, каждому что-нибудь отказала на память…
   Вдруг кто-то сильными размахами растолкал работный люд, ринулся к кровати и с громким рыданьем упал перед нею.
   — Прости, моя радость!.. Прости, святая душа!.. Он поднялся, всплеснул руками и до крови разбился головой о край кровати.
   — Дядя, не пей, голубчик, — тихо молвила ему Настя.
   — Не буду, лебедушка, не буду, — рыдал Никифор. — Покарай меня господи, коль забуду зарок, что даю тебе… Молись обо мне, окаянном, святая душенька!.. Ах, Настенька, Настенька!.. Не знаешь, каково я любил тебя… А подойти близко боялся. Что ж?.. Пьян завсегда, мерзко ведь тебе было взглянуть на меня… Только издали любовался тобой… Помолись за меня царю небесному, перед его престолом стоючи…
   — Полно, дядя, полно… благослови меня, перекрести…— молвила Настя.
   — Нет, святая душа, ты меня благослови на хорошую жизнь… С твоим благословеньем не пропаду, опять человеком стану, — сказал Никифор, становясь на колени перед племянницей. Она перекрестила дядю.
   — Тятенька, миленький, простимся еще разок…— сказала упадавшим голосом Настя.
   Стоявший в углу Андрей Богданыч шепнул Никитишне, чтоб лишний народ вышел вон… Пока выходили, отец с матерью вдругорядь благословили Настю.
   Стал сбегать румянец с лица Настина, веки смежались, дыханье становилось слабее и реже…
   — Тише… Кончается, — шепнул Андрей Богданыч Никитишне, а сам потихоньку вышел из светлицы.
   Зажгла Никитишна свечи перед иконами и вышла вместе с канонницей… Все переглянулись, догадались… Аксинья Захаровна села у изголовья дочери и, прижавшись к Груне, тихо плакала. Патап Максимыч, скрестив руки, глаз не сводил с лица дочери.
   Вошла Никитишна. В одной руке несла стакан с водой, в другой кацею с жаром и ладаном. Стакан поставила на раскрытое окно, было бы в чем ополоснуться душе, как полетит она на небо… Кацеею трижды покадила Никитишна посолонь перед иконами, потом над головой Насти. Вошла с книгой канонница Евпраксея и, став у икон, вполголоса стала читать «канон на исход души» -
   Тише и реже вздыхала Настя… Скоро совсем стихать начала.
   В это время откуда ни возьмись малиновка — нежно, уныло завела она свою песенку, звучней и громчей полилась с поднебесья вольная песня жаворонка.. Повеял тихий ветерок и слегка шелохнул приподнятые оконные занавеси.
   — Молитесь, — оглянув всех, шепнула Никитишна, — ангелы за душой прилетели. Все в глубоком молчанье набожно стали креститься. Никитишна зажгла восковую свечу и, вложив в руку умиравшей, шепнула Параше, чтоб она поддержала ее.
   Глубже вздохнула Настя… Еще раз потише… Еще… и дыханье совсем прекратилось.
   Никитишна дернула за рукав канонницу. Та перестала читать.
   Минут пять продолжалось глубокое молчанье… Только и слышны были заунывное пение на земле малиновки да веселая песня жаворонка, парившего в поднебесье.
   Наклонилась Никитишна щекой к хладевшим губам Насти и, обратясь к Аксинье Захаровне, молвила:
   — Отошла.
   Поднялась со стула Аксинья Захаровна. Закрыла глаза дочери и, перекрестив ее, тихо промолвила:
   — Прощай, доченька милая, меня дожидайся!.. И поднялись по всему дому крики и вопли… Плач заглушил и унылую малиновку и поднебесную песню жаворонка…
   Насилу выпроводила всех из светлицы Никитишна. Оставшись с канонницей Евпраксеей да с Матренушкой, стала она готовить Настю «под святые», обмывать, чесать и опрятывать' Одевать. ' новопреставленную рабу божию девицу Анастасию.
 
***
 
   Никитишна на все руки была мастерица, на всякие дела дошлая источница. Похоронной обрядней тоже умела распорядиться, Евпраксея с Матренушкой были ей на подмогу.
   Только что обмыли покойницу, взяла Никитишна у Аксиньи Захаровны ключи от сундуков и вынула, что нужно было для погребенья. Дала девицам кусок тонкого батиста на шитье савана, а первые три стежка заставила сделать самое Аксинью Захаровну. Под венец ли девицу сряжать, во гроб ли класть ее, — всякое шитье мать должна зачинать — так повелось на Руси…
   Достала Никитишна нового полотна обернуть ноги покойнице, новое недержанное полотенце дать ей в руки, было бы чем отереть с лица пот в день страшного суда Христова. Обмыли, причесали Настю. Чистую сорочку на нее надели, в саван окутали, спеленали новым разрезным полотном и положили в моленной на столе… А на том столе загодя наложили соломы и покрыли ее чистой простыней. Парчи наготове не явилось, зато нашелся кусок голубого веницейского бархата; готовили его в приданое Насте. На тот бархат из золотого позумента нашили большой осмиконечный крест с копием, с тростию и с подножием и покрыли им тело покойницы. Канонница Евпраксеюшка достала из книжного шкафа моленной бумажный венец старой московской печати с надписанием молитвы «Святый боже», Аксинья Захаровна положила тот венец на охладевшее чело дочери. Зажгли свечи перед всеми иконами, поставили подсвечники с ослопными свечами вкруг тела, и канонница Евпраксея, окадив образа и покойницу, начала псалтырь читать.
   Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину в курятник вынесла, чтоб там ее по три ночи петухи опели… Управившись с этим, она снаружи того окна, в которое вылетела душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь души покойников шесть недель витают на земле и до самых похорон прилетают на место, где разлучились с телом. И всякий раз душа тут умывается, утирается.
   И тем Никитишна распорядилась, чтоб на похоронах как можно больше девиц было. Молодость молодостью что под венец, что в могилу провожается. Для того разослали работников по окольным деревням, ближним и дальным, звать-позывать всех девиц проводить до вековечного жилья Настасью Патаповну… И скитам иным повестили… Ждали гостей из Городца и даже из города — повсюду разосланы были посыльные. А девицам всем дары были заготовлены, которым по платку, которым по переднику, которым по ленте в косу. За Волгой ведется обычай на девичьих похоронах, как на свадьбе, дары раздавать.
   Не забыла Никитишна послать за плакушами (Плакуши, плачеи, вопленницы — женщины, которые по найму причитают и поют древние плачи на похоронах, на поминках и на свадьбах.). Не пришлось отпраздновать Настину свадьбу, надо справить ее погребение на славу, людям бы на долгое время памятно было оно… Нарядила Никитишна подводу верст за сорок, в село Стародумово, звать-позывать знаменитую «плачею» Устинью Клещиху, что по всему Заволжью славилась плачами, причитаньями и свадебными песнями… Золото эта Клещиха была. Свадьбу играют, заведет песню — седые старики вприсядку пойдут, на похоронах «плач заведет» — каменный зарыдает… Кроме Устиньи, еще шесть «вопленниц» позвала Никитишна, чтоб вся похоронная обрядня справлена была чинно и стройно, как отцами, дедами заповедано.
   А меж тем на улице перед домом Патапа Максимыча семеро домохозяев сосновые доски тесали, домовину из них сколачивали (Делают гроб непременно на улице, обыкновенно родственники умершего и непременно в нечетном числе. За неимением родных, делают гроб домохозяева той деревни, где умер покойник.). Изготовив, внесли его в сени и обили алым бархатом с позументом, а стружки и обрубки бережно собрали и отдали Никитишне… Она сама снесла их за околицу и там с молитвой пустила по живой воде, — в речку кинула. Оборони господи, если малый какой остаток гроба в огонь угодит,жарко на том свете покойнику будет… В гроб девушки, как под брачное ложе, ржаных снопов настлали и потом все нутро новым белым полотном обили.
   Хороша лежала в гробу Настенька… Строгое, думчивое лицо ее как кипень бело, умильная улыбка недвижно лежит на поблеклых устах, кажется, вот-вот откроет она глаза и осияет всех радостным взором… Во гроб пахучей черемухи наклали… Приехала Марья Гавриловна, редких цветов с собой привезла, обложила ими головку усопшей красавицы.
   Фленушку Марья Гавриловна с собой привезла. Как увидела она Настю во гробе, так и ринулась на пол без памяти… Хоть и не знала, отчего приключилась ей смертная болезнь, но чуяла, что на душе ее грех лежит.
   Приехала и Марья головщица со всем правым клиросом, мать Виринея, мать Таифа… Еще собралось несколько матерей… Сама Манефа порывалась ехать, хотелось ей проводить на вековечное жилье любимую племянницу, да сил у нее не достало.
   Сотня свечей горит в паникадиле и на подсвечниках в моленной Чапурина. Клубами носится голубой кадильный дым росного ладана; тихо, уныло поют певицы плачевные песни погребального канона. В головах гроба в длинной соборной мантии, с лицом, покрытым черным крепом наметки, стоит мать Таифа — она службу правит… Кругом родные и сторонние женщины, все в черных сарафанах, с платками белого полотна на головах… Патап Максимыч у самого гроба стоит, глаз не сводит с покойницы и только порой покачивает головою… Покамест жива была Настя, терзался он, рыдал, как дитя, заливался слезами, теперь никто не слышит его голоса — окаменел.
   Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной песни: «Приидите последнее дадим целование…». Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю… Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул:
   — Родная!..
   И расшибся бы на месте, если б сильные руки стоявшего сзади Колышкина не поддержали его. Оглянулся Патап Максимыч.
   — Сергей Андреич?.. Какими судьбами? — слабым голосом спросил он прискакавшего в Осиповку уж во время отпеванья Колышкина.
   — Узнал, крестный, про горе твое, — молвил он. — Как же не приехать-то?
   Горячо обнял его Патап Максимыч, сдерживая рыданья.
   — Плачь, а ты, крестный, плачь, не крепись, слез не жалей — легче на сердце будет, — говорил ему Колышкин… А у самого глаза тоже полнехоньки слез.
   После прощанья Аксинью Захаровну без чувств на руках из моленной вынесли.
   Кончились простины. Из дома вынесли гроб на холстах и, поставив на черный «одёр» (Носилки, на которых носят покойников. За Волгой, особенно между старообрядцами, носить покойников до кладбища на холстах или же возить на лошадях почитается грехом.), понесли на плечах. До кладбища было версты две, несли, переменяясь, но Никифор как стал к племяннице под правое плечо, так и шел до могилы, никому не уступая места.
   Только что вынесли гроб за околицу, вдали запылилась дорога и показалась пара добрых саврасок, заложенных в легкую тележку. Возвращался с Ветлуги Алексей.
   Своротил он с дороги, соскочил на землю… Видит гроб, крытый голубым бархатом, видит много людей, и люди все знакомые. В смущении скинул он шапку.
   Приближался шедший впереди подросток лет четырнадцати, в черном суконном кафтанчике, с двумя полотенцами, перевязанными крестом через оба плеча. В руках на большой батистовой пелене нес он благословенную икону в золотой ризе, ярко горевшей под лучами полуденного солнца.
   — Кого это хоронят? — спросил у него Алексей.
   — Настасью Патаповну, — вполголоса ответил мальчик.
   Так и остолбенел Алексей… Даже лба перекрестить не догадался.
   Как в сонном виденье проносятся перед ним смутные образы знакомых и незнакомых людей. Вот двое высокорослых молодцов несут на головах гробовую крышу. Смотрит на нее Алексей… Алый бархат… алый… И вспоминается ему точно такой же алый шелковый платок на Настиной головке, когда она, пышная, цветущая красой и молодостью, резво и весело вбежала к отцу в подклет и, впервые увидев Алексея, потупила звездистые очи… Аленькой гробок, аленькой гробок!.. В таком же алом тафтяном сарафане с пышными белоснежными рукавами одета была Настя, когда он по приказу Патапа Максимыча впервые пришел к ней в светлицу… когда, улыбаясь сквозь слезы, она страстно взглянула ему в очи и в порыве любви кинулась на грудь его… Вот «певчая стая» Манефиных крылошанок, впереди знакомая головщица Марьюшка. Она знает, что покойница любила его, Фленушка ей о том сказывала. Тихо певицы поют: «Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи…». Тут только вспомнил Алексей, что следует перекреститься… А вот четверо несут «одёр» на плечах… В головах твердой поступью идет Никифор… Показалось Алексею, что он злобно взглянул на него… От мерных шагов носильщиков гроб слегка покачивается, и колышется на нем голубой бархатный покров… Сил не стало у Алексея, потупил глаза и низко преклонился перед покойницей…
   Вот ведут под руки убитую горем Аксинью Захаровну… Вот неровными шагами, склонив голову, идет Патап Максимыч… как похудел он, сердечный, как поседел!.. Вот Параша, Фленушка… Увидя Алексея, она закрыла глаза передником, громко зарыдала и пошатнулась… Кто-то подхватил ее под руки… Звезды небесные!.. Да это она — Марья Гавриловна!.. Вот взглянула молодая вдова на Алексея, сама зарделась, как маков цвет, и стыдливо опустила искрометные очи… Света не взвидел Алексей, и в глазах и в уме помутилось… Видит пеструю толпу — мужчины, женщины, дети, много, много народу… Слышит голосистые, за душу тянущие причитанья вопленниц:
   Не утай, скажи, касатка моя, ластушка. Ты чего, моя касатушка, спужалася? Отчего ты в могилушку сряжалася? Знать, того ты спужалася, моя ластушка,
   Что ноне годочки пошли все слезовые, Молодые людушки пошли все обманные, Холосты ребята пошли нонь бессовестные…
   Как ножом по сердцу полоснуло Алексея от этих слов старорусского «жального плача»… Заговорила в нем совесть, ноги подкосились, и как осиновый лист он затрясся… Мельтешит перед ним длинный поезд кибиток, таратаек, крестьянских телег; шагом едут они за покойницей…
   Жалко ему стало ту, за которую так недавно с радостью сложил бы голову… Мутится в уме, двоятся мысли… То покойница вспоминается, то Марья Гавриловна на память идет.
   Опомнился Алексей. Вскочив в тележку, во весь опор помчался за похоронным поездом и, догнав, поехал сзади всех… Влекло вперед, хотелось взглянуть на Марью
   Гавриловну, но гроб не допускал.
   — Ефрем, — окликнул он красильщика, ехавшего в задней телеге.
   — Чего? — откликнулся тот.
   — От чего померла?
   — Знамо, от смерти, — ухмыльнувшись, ответил Ефрем.
   — Делом говори…— строго прикрикнул Алексей.
   — Хворала, болела, ну и померла, — встряхнув головой, молвил Ефрем.
   — Долго ль хворала? — спросил Алексей.
   — Недели с полторы, не то и боле, — отвечал красильщик. — Лекаря из городу привозили, вечор только уехал… Лечил тоже, да, видно, на роду ей писано помереть… Тут уж, брат, ничего не поделаешь.
   — А что за болезнь была? — перебил Ефрема Алексей.
   — А кто ее знат, дело хозяйское, — почесав в затылке, молвил красильщик. — Без памяти, слышь, лежала, без языка.
   — Без языка? — быстро спросил Алексей.
   — Ни словечка, слышь, не вымолвила с самых тех пор, как с нею попритчилось.
   — А что ж с ней такое попритчилось? — продолжал свои расспросы Алексей.
   — Кто их знат… Дело хозяйское!.. Мы до того не доходим, — сказал Ефрем, но тотчас же добавил: — Болтают по деревне, что собралась она в Комаров ехать, уложились, коней запрягать велели, а она, сердечная, хвать о пол, ровно громом ее сразило.
   «Коли так, все как осенний след запало», — подумал Алексей.