Страница:
— Как же, тятенька! Ездит, — немного оторопев от нежданного вопроса, ответил Евграф Макарыч. — В казенном гостином дворе, в китаечном ряду, лавка у него да в деревянных рядах мылом торгует.
— Так. В китаечном да в мыльном…— раздумывал Макар Тихоныч.
— Это хорошо… Фабрика у него, сказываешь, да завод?
— Так точно, тятенька.
— Ладно… Оборот велик?
— Не могу сказать, а должно быть, немалый… Гаврила же Маркелыч только на наличные торгует, грошом не кредитуется, — отвечал Евграф.
— Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили,молвил Макар Тихоныч. — Как же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни, тогда настоящее будет дело, потому купец тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется… Много ль за дочерью Залетов дает?
— Не знаю, тятенька, о том речи не было. Как же бы смел я без вашего приказанья спросить? — отвечал Евграф Макарыч.
— Это ты умно сказал!.. Обмолвился, должно быть, — проговорил Макар Тихоныч, выпив стакан холодного квасу и погладив седую бороду.
— Один сын, говоришь, да дочь, только всего и детей? — Только, тятенька. — Сын-от отделен?
— Нет еще, не отделен, — отвечал Евграф Макарыч. — Дал родитель ему расшивы на весь отчет, а прочее все при нем.
— Так…— промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое что, как сами знаете.
На тот раз тем разговор н кончился. Но и этого много было Евграфу. На другой же день отписал он к Гавриле Маркелычу.
Поехали на ярмарку и Масляниковы и Залетовы. ъ Свиделись. Макару Тихонычу и сам Залетов по нраву пришелся. «Человек обстоятельный», — сказал он сыну по уходе его. Хотя слово то было брошено мимоходом, но, зная отцовский нрав, Евграф так обрадовался, что хоть вприсядку. Дня через три завернул старик Масляников в китаечный ряд, свиделся там с Гаврилой Маркелычем. Слово за слово. Залетов позвал гостя наверх в палатку чайку напиться. Поломался маленько Макар Тихоныч, однако пошел. Тут увидал семейных Гаврилы Маркелыча. Маша ему приглянулась.
— Девка придется нам ко двору. — молвил он сыну, воротясь домой. — Экой ты плут какой, Евграшка! Кажись, и не доспел разумом, а какую паву выследил — умному так впору. Как бы ты по торговой-то части такой же дока был, как на девок, тебя бы, кажется, озолотить мало… Засылай сваху, дурак!..
— Тятенька! — вне себя от радости вскричал Евграф, кидаясь отцу в ноги и целуя его руки.
— Тятенька! Благослови вас господи!
— Дурак! Не тебе меня благословлять, а мне тебя… Ноги выше головы не растут, — угрюмо ответил Макар Тихоныч, отстраняя Евграфа. — Чего лижешься, ровно теленок?.. Очумел?.. Ишь как его прорвало!.. Сказано: сваху засылай — чего еще тебе?.. По всему видно, каков ты разумом: люди говорят: «Дурак и посуленому рад». Так и ты.
— Тятенька, тятенька! — говорил Евграф, и смеясь и заливаясь слезами.Вы родитель мой… вы отец… глава… Не отталкивайте меня… Как бог, так и вы… батюшка…
— Да чего визжать-то? Сказано, есть на то воля родительская… Какого тебе еще лешего?
Отыскал Евграф Макарыч знакомою купчиху, попросил ее за сваху быть. Без свахи нельзя — старозаветный обычай соблюсти необходимо. Решили после ярмарки ехать в Москву и там свадьбу играть. По-настоящему-то жениху бы с родней надо было ехать к невесте, да на это Макар Тихоныч не пошел бы… Гордыня!. Поедет такой богатей к купцу третьей гильдии!.. Как же!..
Полная светлых надежд на счастье, радостно покидала родной свой город Марья Гавриловна. Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна на мир божий. Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и в капиталах — человек, значит, в Москве не из последних, а сын один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго о ней потом толковали. В свадебных хлопотах помолодел старик Масляников, нравом даже ровно переродился. Незаметно стало в нем порывов своенравия, всячески угождал он названым родным, а к невесте так был ласков, что всем знавшим крутой и мрачный нрав его было то на великое удивленье.
Венчанье назначено. За несколько дней перед тем Залетов, как водится, сделал сговор на своей квартире. Немало гостей съехалось, и все шло обычной чередой: пели девушки свадебные песни, величали жениха со невестою, величали родителей, сваха плясала, дружка балагурил, молодежь веселилась, а рядом в особой комнате почетные гости сидели, пуншевали, в трынку (Трынка — карточная игра, в старину была из «подкаретных» (кучера под каретами игрывали), но впоследствии очень полюбилась купечеству, особенно московскому. Задорная игра.) играли, про свои дела толковали. Макар Тихоныч верховодил и, видя воздаваемый ему со всех сторон почет, вполне благодушествовал. Нередко выходил он в комнату, где молодежь справляла свое дело, подшучивал над товарищами Евграфа: «Нуте-ка, дескать, сыщите другую такую королеву», подсаживался к Маше, называл ее милою дочкой и, шутя, низко кланялся и просил, чтоб она, сделавшись хозяйкою, не согнала его, старого хрыча, со двора долой, а покоила б и берегла старость его да поскорей бы внучат народила ему. Маша краснела от шуток нареченного свекра, ласкалась к нему робко, но так доверчиво, как не всякая дочь к родному отцу ласкается. Глядя на жениха, утопала она в счастье.
Ужинать сели. Как водится, жениха с невестой рядом посадили, по другую сторону невесты уселся Макар Тихоныч. Беседа шла веселая, вино рекой лилось — хорошо пировали. Вдоволь угостился Макар Тихоныч, поминутно сыпал шутками. В конце стола, взглянув на невесту, сказал, обращаясь к Гавриле Маркелычу:
— Ну, сватушка, нечего сказать — умел дочку родить, умел и вырастить. Такой красавицы, такой умницы, пройти всю Москву насквозь, с огнем не отыщешь.
— Какова есть — вся тут, — шутил Гаврила Маркелыч. — Отдаем без обману. — И молодцов таких, как Евграф Макарыч, тоже с огнем поискать, — думая польстить Макару Тихонычу, молвила Машина мать. — Тоже по всей Москве другого такого, пожалуй, не найдется.
— Таких-то здесь непочатой угол, — ответил Макар Тихоныч. — Много почище найдется!
— Где же много? — сказала Залетова. — Что-то ровно таких и не видать.
— А хоть бы я, например? — отрезал Масляников, облокотясь на стол и прищурясь на Машу. — Куда ж ему равняться со мной? У меня голова на плечах, а у него что? Тыква, не голова!
— Про это что говорить, — молвила Машина мать. — Только уж не прогневайтесь, Макар Тихоныч, старый молодому не ровня, наше с вами время прошло.
— Про это бабушка-то надвое сказала, — ляпнул подгулявший Макар Тихоныч. — Хоть седа борода, а за молодого еще постою. Можно разве Евграшку со мной равнять? Да он ногтя моего не стоит!.. А гляди, какую королеву за себя брать вздумал… Не по себе, дурак, дерево клонишь — выбирай сортом подешевле, — прибавил он, обратясь к оторопевшему сыну.
— Чтой-то вы, Макар Тихоныч? — вступился Залетов. — Как же можно так обижать?
— Какая тут обида? — кричал Масляников. — Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится. Что хочу, то с ним и делаю — хочу с кашей ем, хочу — масло из него пахтаю. Какая ему от меня обида быть может? Все замолчали, видя разгорячившегося Макара Тихоныча.
— Что за шутки, сватушка?.. — молвила Машина мать. — Время ль теперь?
— Какие шутки! — на всю комнату крикнул Макар Тихоныч. — Никаких шуток нет. Я, матушка, слава тебе, господи, седьмой десяток правдой живу, шутом сроду не бывал… Да что с тобой, с бабой, толковать — с родителем лучше решу… Слушай, Гаврила Маркелыч, плюнь на Евграшку, меня возьми в зятья — дело-то не в пример будет ладнее. Завтра же за Марью Гавриловну дом запишу, а опричь того пятьдесят тысяч капиталу чистоганом вручу… Идет, что ли? Жених пополовел — в лице ни кровинки. Зарыдала Марья Гавриловна. Увели ее под руки. Гаврила Маркелыч совсем растерялся, захмелевший Масляников на сына накинулся, бить его вздумал. Гости один по другому вон. Тем и кончился Машин сговор.
Все думают, захмелел старик за ужином и, не помня себя, наговорил глупых речей. Но хмель со сном прошел, а блажь из головы Макара Тихоныча не вылезла. Шальная мысль, засев в голову пьяного самодура, ровно клином забита была… "А дай-ка распотешу всех, — думал, проснувшись и потягиваясь на одинокой постели, Макар Тихоныч, — сем-ка женюсь в самом деле на Марье. Пущай Москва две недели про мою свадьбу толкует… Девка же сдобная, важная — грудь копной, глаза так и прыгают. Крепыш девка, ровно репа — знатная будет жена! — думал, подзадоривая себя, Макар Тихоныч. Наутро вырядился, прямо к Залетовым.
— Коли хочешь со мной родниться, — сказал Гавриле Маркелычу, — выдавай дочь за меня. Мой молокосос рылом не вышел, перстика ее не стоит — какой он ей муж?.. Толковать много нечего, не люблю… Кончать, так разом кончай, делом не волочи… Угостил ты меня вечор на славу, Гаврила Маркелыч, развеселое было у тебя пированье… Спасибо за угощенье… Ну, грешным делом, хоть и шумело у меня в голове, и хоть то слово во хмелю было сказано, однако ж я завсегда правдой живу: от слова не пячусь. Отдашь за меня Марью Гавриловну, сегодня ж ей дом и пятьдесят тысяч в опекунский совет на ее имя внесу… Ты это понимай, как оно есть, Гаврила Маркелыч: все будет записано на девицу Марью Гавриловну Залетову, значит, если паче чаяния помрет бездетна, тебе в род пойдет… А пароход мой, что на Волге бегает, знаешь, чать, «Смелый» прозывается, в шестьдесят сил, да две баржи при нем — это у меня тестю в подарок сготовлено.
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем было отчаялся, а он ровно с неба упал. Затуманилось в голове — все забыл, — один пароход в голове сидит.
— Как же это будет? — раздумывал Гаврила Маркелыч.
— Так же и будет, как сказываю, — отозвался Макар Тихоныч. — А то, пожалуй, отдавай свою дочь и за Евграшку, перечить не стану; твое детище, твоя над ним и воля. Только знай, что ему от меня медного гроша не будет ни теперь, ни после… Бери зятя в дом, в чем мать на свет его родила — гроша, говорю, Евграшке не дам, — сам женюсь, на ком бог укажет, и все, что есть у меня, перепишу на жену. А не женюсь, все добро до копейки размытарю. С цыганками пропью, в трынку спущу, а Евграшке медной пуговицы не оставлю. Слово мое крепко. Пароход, дом, пятьдесят тысяч, а пуще всего пароход…
Взглянул Гаврила Маркелыч на иконы, перекрестился и, подавая руку Масляникову, сказал: — Видно, есть на то воля божия. Будь по-твоему, любезный зятюшка. Обнялись старики, поцеловались.
— Когда ж невесте-то станешь объявлять? — спросил новый жених.
— Как хочешь, — ответил Гаврила Маркелыч. — Хоть сегодня же. Привози только наперед купчие да билеты. Тут ей и скажем. Нашла коса на камень. Попал топор на сучок… Думал Масляников посулом отъехать, да не на такого напал… А сердце стариковское по красавице разгорелось — крякнул Макар Тихоныч, поморщился, однако ж поехал купчии совершать и деньги в совет класть.
На другой день отдал он бумагу и билеты нареченному тестю. Продали Машу, как буру корову. Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку. Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
Восемь лет выжила Марья Гавриловна с ненавистным мужем. Что мук стерпела, что брани перенесла, попреков, побоев от сурового старика. Тому только удивляться надо, как жива осталась… Восемь лет как в затворе сидела, из дому ни разу не выходила: старый ревнивец, под страхом потасовки, к окнам даже запретил ей подходить. Только и жила бедная памятью о милом сердцу, да о тех немногих, как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали на ее долю перед свадьбой. Истаяла вся, стала худа, желта и совсем опротивела мужу. Макар Тихоныч ядреных, дородных любил. Совсем одичала Марья Гавриловна, столько лет никого не видя окроме скитских стариц, приезжавших в Москву за сборами. Других женщин никого не позволялось ей принимать. Отец с матерью померли, братнина семья далеко, а Масляников строго-настрого запретил жене с братом переписываться. Впрочем, Макар Тихоныч человек был благочестивый, набожный, богомольный. На сгибах указательных и средних пальцев от земных поклонов мозоли у него наросли, и любил он выставлять напоказ эти признаки благочестия. Много денег жертвовал на скиты и часовни, не только все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение души своей. Чтоб это было еще повернее, в доме читалку ради повседневной божественной службы завел. Случалось, что читалка после келейных молитв с Макаром Тихонычем куда-то ночью в его карете ездила, но что ж тут поделаешь? — враг силен, крепких молитвенников всегда наводит на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния? И то надо помнить, что этот грех замолить — плевое дело. Клади шесть недель по сту поклонов на день, отпой шесть молебнов мученице Фомаиде, ради избавления от блудныя страсти, все как с гуся вода, — на том свете не помянется. Приехала раз в Москву мать Манефа. Заговорили об ней на Рогожском. Макар Тихоныч давно ее знал и почитал чуть не за святую. Молил он матушку посетить его, тут-то и познакомилась с нею Марья Гавриловна. Мать Манефа наслышана была про судьбу бедной женщины и, вспоминая свое прошлое, поняла ее страданья. Коротко они сблизились, Марья Гавриловна вполне высказалась Манефе, ни с кем никогда так по душе она не разговаривала, как с нею.
Игуменья плакала с ней и утешала не мертвыми изречениями старых книг, а задушевными словами женщины, испытавшей сердечное горе. Тихонько от Макара Тихоныча и от его читалки молилась Манефа с Марьей Гавриловной за упокой раба божия Евграфа. Молитвой, терпеньем, упованьем на милость господню Манефа учила ее врачевать наболевшее сердце. И слезы Марьи Гавриловны, после каждой беседы с игуменьей, казались ей не столь горьки, как прежде, а на душе становилось светлей. Не водворялось в этой душе сладкого, мирного покоя, что бывает уделом немногих страдающих, зато холодное бесстрастие, мертвенная притупленность к ежедневным обидам проникли все ее существо. Мало-помалу перестала Марья Гавриловна ненавидеть своего злодея, стала думать о нем с сожаленьем. Даже на молитве стала поминать мужа, а прежде и в голову ей того не приходило.
Тогда Манефа бывала в Москве нередко, и с каждым приездом ее Марья Гавриловна сильней к ней привязывалась. Дело понятное: кроме Евграфа, никто еще не относился к ней с истинной любовью. Отец продал ее за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его, сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного за счастье сестры парохода, живет себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу. Мать Манефа всех дороже стала Марье Гавриловне.
На девятый год третьего своего супружества, в понедельник на масленице, Макар Тихоныч, накушавшись первых блинов с икрой у знакомого и запив блины холодненьким, воротился домой, обругал хозяйку, прилег на диван и отдал богу спасенную душу свою.
На волю вышла Марья Гавриловна… Фабрика, дом, деньги — все ее. Богатство, свобода, а не с кем слова перемолвить… Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна головня в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и к матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, звала их в Москву. Манефа долго ждать себя не заставила. Много с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа:
— Да к нам милости просим, в нашу святую обитель: мы бы вас успокоили. — Не могу я, матушка, снести иноческой жизни, — не в силах черной рясы надеть. — А зачем ее надевать? — возразила игуменья. — У нас обитель большая, места вдоволь, желательно со мной жить, место найдется, хоть, правду сказать, тесненько вам покажется, после этих хором неприглядно. Не то поставьте себе келью, какую знаете, и живите в ней со своими девицами. Угодно к службе божией — ходите, не угодно — не взыщем. Будете жить на своем отчете и на полной своей воле. А если насчет пищи или одежды беспокоитесь, так вы не в числе обительских будете: у нас свой устав, у вас будет свой, и скоромное кушайте на здоровье и цветное носите. Так расхвалила Манефа жизнь монастырскую, что Марье Гавриловне понравилось ее приглашенье. Жить в уединении, в тихом приюте, середь добрых людей, возле матушки Манефы, бывшей во дни невзгод единственною ее утешительницей, — чего еще лучше? — А вы, сударыня Марья Гавриловна, вот как сделайте, — советовала ей Манефа. — Сорочины по покойнике придутся в понедельник на шестой. До того из дому вам уехать нельзя: и люди осудят, и перед богом грешно… Каков ни был Макар Тихоныч, царство ему небесное, все же супруг — простить надо его, сударыня, за все озлобления… молиться надо, успокоил бы господь многомятежную душу его… Вот мы вместе с вами и помолимся… Если угодно, останусь у вас до сорочин. В то время устройте дела, на шестой неделе, если реки пропустят, поедемте к нам за Волгу. Пасха-то нынче ранняя, кажись бы к тому времени дорогам не надо испортиться. Страстную службу у нас послушаете, воскресение Христово встретим, а потом и гостите у нас, сколько заблагорассудится… Посмотрите на наши обычаи, узнаете наше житье-бытье и, коли понравится, ставьте к зиме келью себе, местечко отведу хорошее, возле самой часовни, и садик разведете и все, что вам по мысли придется.
Марья Гавриловна согласилась. Когда брат ее приехал из Казани и стал уговаривать богатую сестру ехать к нему на житье, она ему наотрез отказала. Обещалась, впрочем, летом побывать к нему на короткое время в Казань.
Явились наследники, были предъявлены векселя покойника. Марья Гавриловна продала фабрику, разделалась со всеми без споров. У ней осталось больше двухсот тысяч наличными да дом полная чаша. К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогою гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И не мудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество. Москву, кроме горя, нечем было ей помянуть, и она прервала с нею все сношения. Наследники, очень довольные ее непритязательностью, хотя и называвшие ее за то дурой, кредиторы, которым с другого без споров и скидок вряд ли бы можно было получить свои деньги, писали к ней ласковые письма, она не отвечала. На родину, в Казань, к брату ездила. Там и братняя семья и другие родные и знакомые, помня Марью Гавриловну еще девочкой, наперерыв друг перед дружкой за ней ухаживали. И женихи закружились вкруг богатой молодой вдовушки. Выгоднее ее по всему Поволжью вряд ли другая невеста была, но она никому ни словом, ни взглядом не подала на успех надежды. Свахам от нее был один ответ: «Из скитов замуж не выходят». И брат и невестка пытались уговаривать Марью Гавриловну выбрать друга по мысли, но она на речи их только головой качала. Несмотря на неудачи, искатели не оставляли в покое богатой невесты. Надоело ей, и поспешила она уехать в мирный приют на Каменном Вражке.
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая, не испытанная дотоле тоска с каждым днем росла в тайнике души ее… Чего-то недоставало Марье Гавриловне, а чего — и сама понять не могла, все как-то скучно, невесело… Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто не удовлетворяло… Куда деваться? Что делать?
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка — Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное. Дочери Патапа Максимыча, жившие у тетки, понравились ей. С самого приезда в скит Марья Гавриловна ласкала девушек, особенно Настю. Бывали у нее еще Фленушка с Марьюшкой, другие редко, и то разве по делу какому. Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая, из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму. Добра была до Патапа Максимыча Марья Гавриловна и во всем ему верила. Капитал ее лежал в опекунском совете, и часто предлагала она Чапурину взять у нее хоть все двести тысяч на его обороты… Патап Максимыч не соглашался, но, взявши не по силам подряд на горянщину, поклонился Марье Гавриловне, и она дала ему двадцать тысяч по векселю сроком по 8 июля… По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть год, хоть и больше ждать, а когда придет срок, — вексель она перепишет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Так. В китаечном да в мыльном…— раздумывал Макар Тихоныч.
— Это хорошо… Фабрика у него, сказываешь, да завод?
— Так точно, тятенька.
— Ладно… Оборот велик?
— Не могу сказать, а должно быть, немалый… Гаврила же Маркелыч только на наличные торгует, грошом не кредитуется, — отвечал Евграф.
— Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили,молвил Макар Тихоныч. — Как же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни, тогда настоящее будет дело, потому купец тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется… Много ль за дочерью Залетов дает?
— Не знаю, тятенька, о том речи не было. Как же бы смел я без вашего приказанья спросить? — отвечал Евграф Макарыч.
— Это ты умно сказал!.. Обмолвился, должно быть, — проговорил Макар Тихоныч, выпив стакан холодного квасу и погладив седую бороду.
— Один сын, говоришь, да дочь, только всего и детей? — Только, тятенька. — Сын-от отделен?
— Нет еще, не отделен, — отвечал Евграф Макарыч. — Дал родитель ему расшивы на весь отчет, а прочее все при нем.
— Так…— промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша… Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое что, как сами знаете.
На тот раз тем разговор н кончился. Но и этого много было Евграфу. На другой же день отписал он к Гавриле Маркелычу.
Поехали на ярмарку и Масляниковы и Залетовы. ъ Свиделись. Макару Тихонычу и сам Залетов по нраву пришелся. «Человек обстоятельный», — сказал он сыну по уходе его. Хотя слово то было брошено мимоходом, но, зная отцовский нрав, Евграф так обрадовался, что хоть вприсядку. Дня через три завернул старик Масляников в китаечный ряд, свиделся там с Гаврилой Маркелычем. Слово за слово. Залетов позвал гостя наверх в палатку чайку напиться. Поломался маленько Макар Тихоныч, однако пошел. Тут увидал семейных Гаврилы Маркелыча. Маша ему приглянулась.
— Девка придется нам ко двору. — молвил он сыну, воротясь домой. — Экой ты плут какой, Евграшка! Кажись, и не доспел разумом, а какую паву выследил — умному так впору. Как бы ты по торговой-то части такой же дока был, как на девок, тебя бы, кажется, озолотить мало… Засылай сваху, дурак!..
— Тятенька! — вне себя от радости вскричал Евграф, кидаясь отцу в ноги и целуя его руки.
— Тятенька! Благослови вас господи!
— Дурак! Не тебе меня благословлять, а мне тебя… Ноги выше головы не растут, — угрюмо ответил Макар Тихоныч, отстраняя Евграфа. — Чего лижешься, ровно теленок?.. Очумел?.. Ишь как его прорвало!.. Сказано: сваху засылай — чего еще тебе?.. По всему видно, каков ты разумом: люди говорят: «Дурак и посуленому рад». Так и ты.
— Тятенька, тятенька! — говорил Евграф, и смеясь и заливаясь слезами.Вы родитель мой… вы отец… глава… Не отталкивайте меня… Как бог, так и вы… батюшка…
— Да чего визжать-то? Сказано, есть на то воля родительская… Какого тебе еще лешего?
Отыскал Евграф Макарыч знакомою купчиху, попросил ее за сваху быть. Без свахи нельзя — старозаветный обычай соблюсти необходимо. Решили после ярмарки ехать в Москву и там свадьбу играть. По-настоящему-то жениху бы с родней надо было ехать к невесте, да на это Макар Тихоныч не пошел бы… Гордыня!. Поедет такой богатей к купцу третьей гильдии!.. Как же!..
***
Полная светлых надежд на счастье, радостно покидала родной свой город Марья Гавриловна. Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна на мир божий. Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и в капиталах — человек, значит, в Москве не из последних, а сын один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго о ней потом толковали. В свадебных хлопотах помолодел старик Масляников, нравом даже ровно переродился. Незаметно стало в нем порывов своенравия, всячески угождал он названым родным, а к невесте так был ласков, что всем знавшим крутой и мрачный нрав его было то на великое удивленье.
Венчанье назначено. За несколько дней перед тем Залетов, как водится, сделал сговор на своей квартире. Немало гостей съехалось, и все шло обычной чередой: пели девушки свадебные песни, величали жениха со невестою, величали родителей, сваха плясала, дружка балагурил, молодежь веселилась, а рядом в особой комнате почетные гости сидели, пуншевали, в трынку (Трынка — карточная игра, в старину была из «подкаретных» (кучера под каретами игрывали), но впоследствии очень полюбилась купечеству, особенно московскому. Задорная игра.) играли, про свои дела толковали. Макар Тихоныч верховодил и, видя воздаваемый ему со всех сторон почет, вполне благодушествовал. Нередко выходил он в комнату, где молодежь справляла свое дело, подшучивал над товарищами Евграфа: «Нуте-ка, дескать, сыщите другую такую королеву», подсаживался к Маше, называл ее милою дочкой и, шутя, низко кланялся и просил, чтоб она, сделавшись хозяйкою, не согнала его, старого хрыча, со двора долой, а покоила б и берегла старость его да поскорей бы внучат народила ему. Маша краснела от шуток нареченного свекра, ласкалась к нему робко, но так доверчиво, как не всякая дочь к родному отцу ласкается. Глядя на жениха, утопала она в счастье.
Ужинать сели. Как водится, жениха с невестой рядом посадили, по другую сторону невесты уселся Макар Тихоныч. Беседа шла веселая, вино рекой лилось — хорошо пировали. Вдоволь угостился Макар Тихоныч, поминутно сыпал шутками. В конце стола, взглянув на невесту, сказал, обращаясь к Гавриле Маркелычу:
— Ну, сватушка, нечего сказать — умел дочку родить, умел и вырастить. Такой красавицы, такой умницы, пройти всю Москву насквозь, с огнем не отыщешь.
— Какова есть — вся тут, — шутил Гаврила Маркелыч. — Отдаем без обману. — И молодцов таких, как Евграф Макарыч, тоже с огнем поискать, — думая польстить Макару Тихонычу, молвила Машина мать. — Тоже по всей Москве другого такого, пожалуй, не найдется.
— Таких-то здесь непочатой угол, — ответил Макар Тихоныч. — Много почище найдется!
— Где же много? — сказала Залетова. — Что-то ровно таких и не видать.
— А хоть бы я, например? — отрезал Масляников, облокотясь на стол и прищурясь на Машу. — Куда ж ему равняться со мной? У меня голова на плечах, а у него что? Тыква, не голова!
— Про это что говорить, — молвила Машина мать. — Только уж не прогневайтесь, Макар Тихоныч, старый молодому не ровня, наше с вами время прошло.
— Про это бабушка-то надвое сказала, — ляпнул подгулявший Макар Тихоныч. — Хоть седа борода, а за молодого еще постою. Можно разве Евграшку со мной равнять? Да он ногтя моего не стоит!.. А гляди, какую королеву за себя брать вздумал… Не по себе, дурак, дерево клонишь — выбирай сортом подешевле, — прибавил он, обратясь к оторопевшему сыну.
— Чтой-то вы, Макар Тихоныч? — вступился Залетов. — Как же можно так обижать?
— Какая тут обида? — кричал Масляников. — Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится. Что хочу, то с ним и делаю — хочу с кашей ем, хочу — масло из него пахтаю. Какая ему от меня обида быть может? Все замолчали, видя разгорячившегося Макара Тихоныча.
— Что за шутки, сватушка?.. — молвила Машина мать. — Время ль теперь?
— Какие шутки! — на всю комнату крикнул Макар Тихоныч. — Никаких шуток нет. Я, матушка, слава тебе, господи, седьмой десяток правдой живу, шутом сроду не бывал… Да что с тобой, с бабой, толковать — с родителем лучше решу… Слушай, Гаврила Маркелыч, плюнь на Евграшку, меня возьми в зятья — дело-то не в пример будет ладнее. Завтра же за Марью Гавриловну дом запишу, а опричь того пятьдесят тысяч капиталу чистоганом вручу… Идет, что ли? Жених пополовел — в лице ни кровинки. Зарыдала Марья Гавриловна. Увели ее под руки. Гаврила Маркелыч совсем растерялся, захмелевший Масляников на сына накинулся, бить его вздумал. Гости один по другому вон. Тем и кончился Машин сговор.
Все думают, захмелел старик за ужином и, не помня себя, наговорил глупых речей. Но хмель со сном прошел, а блажь из головы Макара Тихоныча не вылезла. Шальная мысль, засев в голову пьяного самодура, ровно клином забита была… "А дай-ка распотешу всех, — думал, проснувшись и потягиваясь на одинокой постели, Макар Тихоныч, — сем-ка женюсь в самом деле на Марье. Пущай Москва две недели про мою свадьбу толкует… Девка же сдобная, важная — грудь копной, глаза так и прыгают. Крепыш девка, ровно репа — знатная будет жена! — думал, подзадоривая себя, Макар Тихоныч. Наутро вырядился, прямо к Залетовым.
— Коли хочешь со мной родниться, — сказал Гавриле Маркелычу, — выдавай дочь за меня. Мой молокосос рылом не вышел, перстика ее не стоит — какой он ей муж?.. Толковать много нечего, не люблю… Кончать, так разом кончай, делом не волочи… Угостил ты меня вечор на славу, Гаврила Маркелыч, развеселое было у тебя пированье… Спасибо за угощенье… Ну, грешным делом, хоть и шумело у меня в голове, и хоть то слово во хмелю было сказано, однако ж я завсегда правдой живу: от слова не пячусь. Отдашь за меня Марью Гавриловну, сегодня ж ей дом и пятьдесят тысяч в опекунский совет на ее имя внесу… Ты это понимай, как оно есть, Гаврила Маркелыч: все будет записано на девицу Марью Гавриловну Залетову, значит, если паче чаяния помрет бездетна, тебе в род пойдет… А пароход мой, что на Волге бегает, знаешь, чать, «Смелый» прозывается, в шестьдесят сил, да две баржи при нем — это у меня тестю в подарок сготовлено.
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем было отчаялся, а он ровно с неба упал. Затуманилось в голове — все забыл, — один пароход в голове сидит.
— Как же это будет? — раздумывал Гаврила Маркелыч.
— Так же и будет, как сказываю, — отозвался Макар Тихоныч. — А то, пожалуй, отдавай свою дочь и за Евграшку, перечить не стану; твое детище, твоя над ним и воля. Только знай, что ему от меня медного гроша не будет ни теперь, ни после… Бери зятя в дом, в чем мать на свет его родила — гроша, говорю, Евграшке не дам, — сам женюсь, на ком бог укажет, и все, что есть у меня, перепишу на жену. А не женюсь, все добро до копейки размытарю. С цыганками пропью, в трынку спущу, а Евграшке медной пуговицы не оставлю. Слово мое крепко. Пароход, дом, пятьдесят тысяч, а пуще всего пароход…
Взглянул Гаврила Маркелыч на иконы, перекрестился и, подавая руку Масляникову, сказал: — Видно, есть на то воля божия. Будь по-твоему, любезный зятюшка. Обнялись старики, поцеловались.
— Когда ж невесте-то станешь объявлять? — спросил новый жених.
— Как хочешь, — ответил Гаврила Маркелыч. — Хоть сегодня же. Привози только наперед купчие да билеты. Тут ей и скажем. Нашла коса на камень. Попал топор на сучок… Думал Масляников посулом отъехать, да не на такого напал… А сердце стариковское по красавице разгорелось — крякнул Макар Тихоныч, поморщился, однако ж поехал купчии совершать и деньги в совет класть.
На другой день отдал он бумагу и билеты нареченному тестю. Продали Машу, как буру корову. Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку. Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
***
Восемь лет выжила Марья Гавриловна с ненавистным мужем. Что мук стерпела, что брани перенесла, попреков, побоев от сурового старика. Тому только удивляться надо, как жива осталась… Восемь лет как в затворе сидела, из дому ни разу не выходила: старый ревнивец, под страхом потасовки, к окнам даже запретил ей подходить. Только и жила бедная памятью о милом сердцу, да о тех немногих, как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали на ее долю перед свадьбой. Истаяла вся, стала худа, желта и совсем опротивела мужу. Макар Тихоныч ядреных, дородных любил. Совсем одичала Марья Гавриловна, столько лет никого не видя окроме скитских стариц, приезжавших в Москву за сборами. Других женщин никого не позволялось ей принимать. Отец с матерью померли, братнина семья далеко, а Масляников строго-настрого запретил жене с братом переписываться. Впрочем, Макар Тихоныч человек был благочестивый, набожный, богомольный. На сгибах указательных и средних пальцев от земных поклонов мозоли у него наросли, и любил он выставлять напоказ эти признаки благочестия. Много денег жертвовал на скиты и часовни, не только все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение души своей. Чтоб это было еще повернее, в доме читалку ради повседневной божественной службы завел. Случалось, что читалка после келейных молитв с Макаром Тихонычем куда-то ночью в его карете ездила, но что ж тут поделаешь? — враг силен, крепких молитвенников всегда наводит на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния? И то надо помнить, что этот грех замолить — плевое дело. Клади шесть недель по сту поклонов на день, отпой шесть молебнов мученице Фомаиде, ради избавления от блудныя страсти, все как с гуся вода, — на том свете не помянется. Приехала раз в Москву мать Манефа. Заговорили об ней на Рогожском. Макар Тихоныч давно ее знал и почитал чуть не за святую. Молил он матушку посетить его, тут-то и познакомилась с нею Марья Гавриловна. Мать Манефа наслышана была про судьбу бедной женщины и, вспоминая свое прошлое, поняла ее страданья. Коротко они сблизились, Марья Гавриловна вполне высказалась Манефе, ни с кем никогда так по душе она не разговаривала, как с нею.
Игуменья плакала с ней и утешала не мертвыми изречениями старых книг, а задушевными словами женщины, испытавшей сердечное горе. Тихонько от Макара Тихоныча и от его читалки молилась Манефа с Марьей Гавриловной за упокой раба божия Евграфа. Молитвой, терпеньем, упованьем на милость господню Манефа учила ее врачевать наболевшее сердце. И слезы Марьи Гавриловны, после каждой беседы с игуменьей, казались ей не столь горьки, как прежде, а на душе становилось светлей. Не водворялось в этой душе сладкого, мирного покоя, что бывает уделом немногих страдающих, зато холодное бесстрастие, мертвенная притупленность к ежедневным обидам проникли все ее существо. Мало-помалу перестала Марья Гавриловна ненавидеть своего злодея, стала думать о нем с сожаленьем. Даже на молитве стала поминать мужа, а прежде и в голову ей того не приходило.
Тогда Манефа бывала в Москве нередко, и с каждым приездом ее Марья Гавриловна сильней к ней привязывалась. Дело понятное: кроме Евграфа, никто еще не относился к ней с истинной любовью. Отец продал ее за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его, сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного за счастье сестры парохода, живет себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу. Мать Манефа всех дороже стала Марье Гавриловне.
На девятый год третьего своего супружества, в понедельник на масленице, Макар Тихоныч, накушавшись первых блинов с икрой у знакомого и запив блины холодненьким, воротился домой, обругал хозяйку, прилег на диван и отдал богу спасенную душу свою.
На волю вышла Марья Гавриловна… Фабрика, дом, деньги — все ее. Богатство, свобода, а не с кем слова перемолвить… Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна головня в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и к матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, звала их в Москву. Манефа долго ждать себя не заставила. Много с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа:
— Да к нам милости просим, в нашу святую обитель: мы бы вас успокоили. — Не могу я, матушка, снести иноческой жизни, — не в силах черной рясы надеть. — А зачем ее надевать? — возразила игуменья. — У нас обитель большая, места вдоволь, желательно со мной жить, место найдется, хоть, правду сказать, тесненько вам покажется, после этих хором неприглядно. Не то поставьте себе келью, какую знаете, и живите в ней со своими девицами. Угодно к службе божией — ходите, не угодно — не взыщем. Будете жить на своем отчете и на полной своей воле. А если насчет пищи или одежды беспокоитесь, так вы не в числе обительских будете: у нас свой устав, у вас будет свой, и скоромное кушайте на здоровье и цветное носите. Так расхвалила Манефа жизнь монастырскую, что Марье Гавриловне понравилось ее приглашенье. Жить в уединении, в тихом приюте, середь добрых людей, возле матушки Манефы, бывшей во дни невзгод единственною ее утешительницей, — чего еще лучше? — А вы, сударыня Марья Гавриловна, вот как сделайте, — советовала ей Манефа. — Сорочины по покойнике придутся в понедельник на шестой. До того из дому вам уехать нельзя: и люди осудят, и перед богом грешно… Каков ни был Макар Тихоныч, царство ему небесное, все же супруг — простить надо его, сударыня, за все озлобления… молиться надо, успокоил бы господь многомятежную душу его… Вот мы вместе с вами и помолимся… Если угодно, останусь у вас до сорочин. В то время устройте дела, на шестой неделе, если реки пропустят, поедемте к нам за Волгу. Пасха-то нынче ранняя, кажись бы к тому времени дорогам не надо испортиться. Страстную службу у нас послушаете, воскресение Христово встретим, а потом и гостите у нас, сколько заблагорассудится… Посмотрите на наши обычаи, узнаете наше житье-бытье и, коли понравится, ставьте к зиме келью себе, местечко отведу хорошее, возле самой часовни, и садик разведете и все, что вам по мысли придется.
Марья Гавриловна согласилась. Когда брат ее приехал из Казани и стал уговаривать богатую сестру ехать к нему на житье, она ему наотрез отказала. Обещалась, впрочем, летом побывать к нему на короткое время в Казань.
Явились наследники, были предъявлены векселя покойника. Марья Гавриловна продала фабрику, разделалась со всеми без споров. У ней осталось больше двухсот тысяч наличными да дом полная чаша. К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогою гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И не мудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество. Москву, кроме горя, нечем было ей помянуть, и она прервала с нею все сношения. Наследники, очень довольные ее непритязательностью, хотя и называвшие ее за то дурой, кредиторы, которым с другого без споров и скидок вряд ли бы можно было получить свои деньги, писали к ней ласковые письма, она не отвечала. На родину, в Казань, к брату ездила. Там и братняя семья и другие родные и знакомые, помня Марью Гавриловну еще девочкой, наперерыв друг перед дружкой за ней ухаживали. И женихи закружились вкруг богатой молодой вдовушки. Выгоднее ее по всему Поволжью вряд ли другая невеста была, но она никому ни словом, ни взглядом не подала на успех надежды. Свахам от нее был один ответ: «Из скитов замуж не выходят». И брат и невестка пытались уговаривать Марью Гавриловну выбрать друга по мысли, но она на речи их только головой качала. Несмотря на неудачи, искатели не оставляли в покое богатой невесты. Надоело ей, и поспешила она уехать в мирный приют на Каменном Вражке.
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая, не испытанная дотоле тоска с каждым днем росла в тайнике души ее… Чего-то недоставало Марье Гавриловне, а чего — и сама понять не могла, все как-то скучно, невесело… Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто не удовлетворяло… Куда деваться? Что делать?
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка — Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное. Дочери Патапа Максимыча, жившие у тетки, понравились ей. С самого приезда в скит Марья Гавриловна ласкала девушек, особенно Настю. Бывали у нее еще Фленушка с Марьюшкой, другие редко, и то разве по делу какому. Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая, из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму. Добра была до Патапа Максимыча Марья Гавриловна и во всем ему верила. Капитал ее лежал в опекунском совете, и часто предлагала она Чапурину взять у нее хоть все двести тысяч на его обороты… Патап Максимыч не соглашался, но, взявши не по силам подряд на горянщину, поклонился Марье Гавриловне, и она дала ему двадцать тысяч по векселю сроком по 8 июля… По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть год, хоть и больше ждать, а когда придет срок, — вексель она перепишет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
За круглым столом в уютной и красиво разубранной «келье» сидела Марья Гавриловна с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар, дорогой чайный прибор и серебряная хлебница с такими кренделями и печеньями, каких при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в своей келарне добродушная мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы — это ее рук дело. Заспала ли Фленушка свою досаду, в часовне ли ее промолила, но, сидя у Марьи Гавриловны, была в таком развеселом, в таком разбитном духе, что чуть не плясать готова была. Да и заплясала бы и запела бы залихватскую песенку, да стыдно было ей перед Марьей Гавриловной. Недолюбливала вдовушка шумного веселья, опять же обитель — можно там и поплясать, можно и песенку спеть, но все ж опасаючись, слава не пошла бы, не было бы на обитель нарекания. Все можно, все позволительно, только втайне, чтоб иголки никто не подточил. Тогда ничего: «Тайно содеянное, тайно и судится». Так говорится в обителях.
Развеселая Фленушка так и заливалась, рассказывая Марье Гавриловне про гостины у Патапа Максимыча. Пересыпая речь насмешками и издевками, описывала она именинный пир и пересмеивала пировавших гостей. Всех перецыганила и Манефу не помиловала. Очень уж расходилась, не стало удержу. До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив на середь горницы, пошла в лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам каждого. Весело слушала Марья Гавриловна болтовню баловницы обительской и улыбалась на ее выходки. Марья головщица держала себя сдержанно.
— Матушка идет, — выглядывая из передней, молвила хорошенькая, свеженькая Таня, одетая не по-скитски, а в «немецкое» платье. Поджала хвост Фленушка, как ни в чем не бывало, чиннехонько уселась за стол и скромно принялась за сахарную булочку… Марья Гавриловна спешила в переднюю навстречу игуменье. Войдя в комнату, Манефа уставно перекрестилась перед иконами, поздоровалась с Марьей Гавриловной, а та, как следует по чину обительскому, сотворила перед нею два обычных метания.
— Садитесь-ка, матушка, — приглашала ее Марья Гавриловна, придвигая к столу мягкое кресло. — Утомились в келарне-то. Покорно прошу чайку покушать, а мы уж, простите, Христа ради, по чашечке, по другой пропустили, вас дожидаючи…
Развеселая Фленушка так и заливалась, рассказывая Марье Гавриловне про гостины у Патапа Максимыча. Пересыпая речь насмешками и издевками, описывала она именинный пир и пересмеивала пировавших гостей. Всех перецыганила и Манефу не помиловала. Очень уж расходилась, не стало удержу. До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив на середь горницы, пошла в лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам каждого. Весело слушала Марья Гавриловна болтовню баловницы обительской и улыбалась на ее выходки. Марья головщица держала себя сдержанно.
— Матушка идет, — выглядывая из передней, молвила хорошенькая, свеженькая Таня, одетая не по-скитски, а в «немецкое» платье. Поджала хвост Фленушка, как ни в чем не бывало, чиннехонько уселась за стол и скромно принялась за сахарную булочку… Марья Гавриловна спешила в переднюю навстречу игуменье. Войдя в комнату, Манефа уставно перекрестилась перед иконами, поздоровалась с Марьей Гавриловной, а та, как следует по чину обительскому, сотворила перед нею два обычных метания.
— Садитесь-ка, матушка, — приглашала ее Марья Гавриловна, придвигая к столу мягкое кресло. — Утомились в келарне-то. Покорно прошу чайку покушать, а мы уж, простите, Христа ради, по чашечке, по другой пропустили, вас дожидаючи…