Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во всю улицу; что каждому будет по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на всех поминальщиков стало горяченьких.
   Мимо ушей пропускал Алексей рассказы несмолкавшего Ефрема… Много в те минуты дум у него было передумано.
 
***
 
   Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем души. По наслуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
   Нигде так не сбереглись эти отголоски старины, как в лесах Заволжья и вообще на Севере, где по недостатку церквей народ меньше, чем в других местностях, подвергся влиянию духовенства. Плачеи и вопленницы — эти истолковательницы чужой печали — прямые преемницы тех вещих жен, что «великими плачами» справляли тризны над нашими предками. Погребальные обряды совершаются ими чинно и стройно, по уставу, изустно передаваемому из рода в род. На богатых похоронах вопленницы справляют плачи в виде драмы: главная «заводит плач», другие, составляя хор, отвечают ей… Особые бывают плачи при выносе покойника из дому, особые во время переноса его на кладбище, особые на только что зарытой могиле, особые за похоронным столом, особые при раздаче даров, если помрет молодая девушка. Одни плачи поются от лица мужа или жены, другие от лица матери или отца, брата или сестры, и обращаются то к покойнику, то к родным его, то к знакомым и соседям… и на все свой порядок, на все свой устав… Таким образом, одновременно справляется двое похорон: одни церковные, другие древние старорусские, веющие той стариной, когда предки наши еще поклонялись Облаку ходячему, потом Солнцу высокому, потом Грому Гремучему и Матери Сырой Земле (В глубокой древности наши предки поклонялись ходячему небу или ходячему облаку — это Сварог. Потом стали поклоняться солнцу — это Дажбог, и, наконец, грому — это Перун пли Гром Гремучий. То же самое было и у древних эллинов: сначала поклонение Урану (небо), потом Кроносу (время, которое показывается ходом солнца) и, наконец, Зевсу (грому), что у эллинов Кивилла — то у нас Мать Сыра Земля).
   Вот за гробом Насти, вслед за родными, идут с поникшими головами семь женщин. Все в синих крашенинных сарафанах с черными рукавами и белыми платками на головах. — Впереди выступает главная «плачея» Устинья Клещиха. Хоронят девушку, оттого в руках у ней зеленая ветка, обернутая в красный платок.
   Завела Устинья плач от лица матери, вопленницы хором повторяют каждый стих… Далеко по полю разносятся голосистые причитанья, заглушая тихое пение воскресного тропаря идущими впереди певицами.
   На полете летит белая лебедушка,
   На быстром несется касатка-ластушка.
   Ты куда, куда летишь, лебедь белая,
   Ты куда несешься, моя касатушка?..
   Не утай, скажи, дитя мое родное…
   Ты в какой же путь снарядилася,
   Во которую путь-дороженьку,
   В каки гости незнакомые,
   Незнакомые, нежеланные?
   Собралася ты, снарядилася
   На вечное житье, бесконечное.
   Как пчела в меду, у меня ты купалася,
   Как скатной жемчуг, на золоте блюде рассыпалася.
   Уж как зарились удалы добры молодцы
   На твою красоту ненаглядную,
   Говорили ж тебе советны милы подруженьки:
   "Уж счастлива ж ты, девица таланная,
   Цветным платьем ты изнавешана,
   Тяжелой работой ты не огружена,
   Бранным словечушком не огрублена".
   Не чаялась я, горюша, не надеялась
   Глядеть на тебя во гробу да в дубовом.
   Уж как встану я, бывало, по раннему по утрышку,
   Потихонечку приду ко твоей ко кроватушке,
   Сотворю над тобой молитву Исусову,
   Принакрою тебя соболиным одеяльчиком,
   Я поглажу тебя по младой по головушке:
   "Да ты спи же, усни, моя бела лебедушка,
   Во своем во прекрасном во девичестве.
   На мягкой на пуховой на перинушке".
   Не утай, скажи, дитятко мое удатное,
   Чем, победная горюша, тебя я погневала,
   Коим словом тебя я согрубила?
   Что не солнышко за облачком потерялося,
   Не светёл месяц за тучку закатался.
   Не ясна звезда со небушка скатилася -
   Отлетала моя доченька родная
   За горушки она да за высокие,
   За те ли за леса да за дремучие,
   За те ли облака да за ходячие,
   Ко красному солнышку на беседушку,
   Ко светлому месяцу на супрядки,
   Ко частыим звездушкам в хоровод играть.
 
   Приносили на погост девушку, укрывали белое лицо гробовой доской, опускали ее в могилу глубокую, отдавали Матери Сырой Земле, засыпали рудожелтым песком.
   Стоит у могилки Аксинья Захаровна, ронит слезы горькие по лицу бледному, не хочется расставаться ей с новосельем милой доченьки… А отец стоит: скрестил руки, склонил голову, сизой тучей скорбь покрыла лицо его… Все родные, подруги, знакомые стоят у могилы, слезами обливаючись… И только что певицы келейные пропели «вечную память», Устинья над свежей могилою новый плач завела, обращаясь к покойнице:
   Я кляну да свою буйну головушку,
   Я корю свое печально скорбно сердечушко!
   Ах, завейте, завейте-тка, ветры буйные,
   Вы развейте, развейте-тка желты пески,
   Что на новой, на свежей на могилушке.
   Расколите, расколите гробову доску,
   Разверните, разверните золоту парчу.
   Разверните, разверните бел тонкой саван,
   Размахни ты, моя голубонька, ручки белые,
   Разомкни ты, моя ластушка, очи звездистые.
   Распечатай, моя лебедушка, уста сахарные,
   Посмотри на меня, на горюшу победную,
   Ты промолви-ка мне хоть едино словечушко…
   Я надеялась на тебя крепкой надеждушкой:
   Ро стила до хорошего до возрасту,
   Научала уму-разуму
   И всякому рукодельицу.
   Не судил мне господь с тобой пожить,
   Покидала ты меня, горюшу, раным-ранешенько,
   Миновалася жизнь моя хорошая,
   Наступило горько, слезовое времечко…
   Один по одному разошлись с погоста. Выпрягли и потом вновь запрягли коней и поехали в деревню. Без этого обряда нельзя с кладбища ехать — не то другую смерть в дом привезешь.
   Опустела Настина могилка, все ее покинули, один не покинул. До позднего вечера, обливаясь слезами, пролежал на ней Никифор. Хоть Аксинья Захаровна и говорила, что остался он на кладбище, чтоб удалиться от искушения, что предстало бы ему на поминальной трапезе, но неправду про брата сказала она. Хоть виду не подавал, хоть ни единым словом никогда никому не высказывал, но с раннего детства Насти горячо он любил ее преданной и беззаветной любовью. Нежданная смерть племянницы так поразила его, что он совсем переродился. Душа-то у него всегда была хороша, губила ее только чара зелена вина.
   Дня потом не проходило, чтоб Никифор по нескольку часов не просиживал на дорогой могилке. На девятый день пришли на кладбище покойницу помянуть и, как водится, дерном могилу окласть, а она уж обложена и крест поставлен на ней. Пришли на поминки в двадцатый день, могилка вся в цветиках.
 
***
 
   Проводив за околицу крестницу и предоставив дальнейшую погребальную обрядню Устинье Клещихе, Никитишна воротилась в дом Патапа Максимыча и там с помощью работниц и позванных деревенских молодух все привела в порядок… Вымыли и мокрыми тряпицами подтерли полы во всех горницах и в моленной. Тряпицы, веники, весь сор, солому, на которой до положения во гроб лежала покойница, горшок, из которого ее обмывали, гребень, которым расчесывали ей волосы, — все собрала Никитишна, с молитвой вынесла за околицу и бросила там на распутье… После того, умывшись и переодевшись во все чистое, принялась она вместе с приспешницами «помины строить». Во всех горницах накрыли столы и расставили на них канун, кутью и другие поминальные снеди. Вдоль улицы, как во время осенних и троицких «кормов», длинным рядом выстроили столы и покрыли их столешниками (Скатерть.). На столах явились блюда с кутьей и кануном, деревянные жбаны с сыченой брагой и баклаги с медовой сытой для поминального овсяного киселя.
   К возврату с погоста досужая Никитишна успела все обрядить, как следует. Гости как на двор, так и за стол… Устинья Клещиха, взойдя в большую горницу, положила перед святыми три поклона, взяла «с красного стола» (Главный стол, приготовленный для почетных гостей.) блюдо с кутьей, сначала поднесла отцу с матерью, потом родным и знакомым. На улице за столами уселось больше двухсот человек мужчин, баб, девок и подростков; там вопленницы тем же порядком всем кутью разносили. Ели ее в молчании, так стародавним обычаем установлено.
   После кутьи в горницах родные и почетные гости чай пили, а на улице всех обносили вином, а непьющих баб, девок и подростков ренским потчевали. Только что сели за стол, плачеи стали под окнами дома… Устинья завела «поминальный плач», обращаясь от лица матери к покойнице с зовом ее на погребальную тризну.
   Родимая моя доченька,
   Любимое мое дитятко,
   Настасья свет Патаповна,
   Тебе добро принять пожаловать
   Стакан да пива пьяного,
   Чарочку да зелена вина,
   От меня, от горюши победныя.
   С моего ли пива пьяного
   Не болит буйна головушка,
   Не щемит да ретиво сердце;
   Весело да напиватися
   И легко да просыпатися.
   Ты пожалуй, бела лебедушка,
   Хлеба-соли покушати:
   Дубовы столы порасставлены,
   Яства сахарны наношены.
   На улице подавали народу поминальные яства в изобилии. Изо всех восемнадцати домов деревни вынесли гречневы блины с маслом и сметаной, а блины были мерные, добрые, в каждый блин ломоть завернуть. За блинами угощали народ пирогами-столовиками (Круглый пирог из сочней, с начинкой из молочных блинов и репы.), щами с солониной, лапшой со свининой, пряженцами с яйцами, а в конце стола подан был овсяный кисель с сытой. Вином по-трижды обносили, пива и сыченой браги пили, сколько хотели, без угощенья. После киселя покойницу «тризной» помянули: выпили по доброму стакану смеси из пива, меду и ставленной браги (Эту смесь, в которую прибавляется также и виноградное вино, зовут «тризной», а также «чашей». Поповское или семинарское ее названье — «пивомедие».). В хоромах за красным столом кушанья были отборные: там и дорогие вина подавали, и мерных стерлядей, и жирных индюков, и разную дичину. Но блины, кисель и тризна, как принадлежности похоронной трапезы, и за красным столом были ставлены.
   Только что отобедали, раздача даров началась. Сначала в горницах заменявшая место сестры Параша раздала оставшиеся после покойницы наряды Фленушке, Марьюшке, крылошанкам и некоторым деревенским девицам. А затем вместе с отцом, матерью и почетными гостями вышла она на улицу. На десяти больших подносах вынесли за Парашей дары. Устинья стала возле нее, и одна, без вопленниц, пропела к людям «причет»:
   Вы ступайте, люди добрые,
   Люди добрые, крещеные.
   Принимайте дары великие,
   А великие да почетные
   От Настасьи свет Патаповны:
   Красны девицы по шириночке,
   Молоды молодки по передничку,
   Добры молодцы по опоясочке.
   Да не будьте вы крикливые,
   Да не будьте вы ломливые,
   А будьте вы милостивы,
   Еще милостивы да жалостливы,
   Жалостливы да приступливы.
   Спервоначалу девицы одна за другой подходили к Параше и получали из рук ее: кто платок, кто ситцу на рукава аль на передник. После девиц молодицы подходили, потом холостые парни: их дарили платками, кушаками, опоясками. Не остались без даров ни старики со старухами, ни подростки с малыми ребятами. Всех одарила щедрая рука Патапа Максимыча: поминали б дорогую его Настеньку, молились бы богу за упокой души ее. А во время раздачи даров Устинья с вопленницами пела:
   Не была я, горюша, забытлива*,
   Не была, победна головушка, беспамятна,
   Поспрошать родное свое детище,
   Как раздать кому ее одеженьку.
   Ведь сотлеют в сундуках платья цветные.
   Потускнеют в скрыне камни самоцветные,
   Забусеет в ларце скатной жемчуг.
   Говорила же мне бела лебедушка,
   Что Настасья свет Патаповна:
   "Я кладу жемчужны поднизи
   И все камни самоцветные
   Ко иконе пречистой богородицы,
   Я своей душе кладу на спасенье
   И на вечное поминание.
   А все алы, цветны ленточки
   По душам раздам по красным девушкам,
   Поминали б меня, девицу,
   На веселых своих на беседушках.
   Сарафаны свои мелкоскладные
   Я раздам молодым молодушкам,
   Поминали б меня, красну девицу.
   А шелковые платочки атласные
   Раздарю удалым добрым молодцам,
   Пусть-ка носят их по праздникам
   Вокруг шеи молодецкия,
   Поминаючи меня, красну девицу". * То есть забывчива.
 
   А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель каждый божий день. А в Городецкую часовню и по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы по трапезам… Хорошо, по всем порядкам, устроил душу своей дочери Патап Максимыч.
   И ходила про то молва великая, и были говоры многие по всему Заволжью и по всем лесам Керженским и Чернораменским. Все похваляли и возносили Патапа Максимыча за доброе его устроение. Хоть и тысячник, хоть и бархатник, а, дочку хороня, справил все по-старому, по-заветному, как отцами-дедами святорусскому люду заповедано.
 
***
 
   На кладбище, перед тем как закрывать гробовую крышку, протеснился к могиле Алексей и стал среди окруживших Настю для отдачи последнего поцелуя…
   Взглянул он на лицо покойницы… Света не взвидел… Злая совесть стоит палача.
   Опомнился, когда народ с кладбища пошел, последним в деревню приехал, отдал коней работнику, ушел в подклет и заперся в боковуше… Доносились до него и говор поминальщиков и причитанья вопленниц, но был он ровно в чаду, сообразить ничего не мог.
   Уж под вечер, когда разошлись по домам поминальщики, вышел он из боковуши и увидал Пантелея. Склонив голову на руки, сидел старик за столом, погруженный в печальные думы. Удивился он Алексею.
   — Отколь взялся, Алексеюшка? — спросил он.
   — Приехал вот, — сумрачно ответил Алексей.
   — Когда?
   — Утром давеча… Во время выносу… Навстречу попалась, — сказал Алексей.
   — Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, царство ей небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а бог решает по-своему.
   — Как это случилось, Пантелей Прохорыч? — спросил Алексей. — Давеча толку ни от кого добиться не мог. Что за болезнь такая с нею была, отчего?
   — Бог ее знает, что за болезнь, — отвечал Пантелей. — На другой никак день, как ты на Ветлугу уехал, Патап Максимыч стал в Комаров с девицами сряжаться. Марья Гавриловна, купецкая вдова, коли слыхал, живет там у матушки Манефы, она звала девиц-то погостить… Покойнице, мнится мне, не по себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет у окна грустная такая, печальная… Там, наверху, в больших сенях Аксинья Захаровна с покойницей ихни пожитки в чемоданы складывала, а Прасковья Патаповна с Евпраксеюшкой в светлице была… Вдруг она, голубушка, ни с того ни с сего, пала аки мертвая… По дому забегали, засуетились, на руках отнесли ее на кровать… И десять денечков лежала она недвижимая, и не было от нее ни гласа, ни послушания… Перед смертью только очнулась, и уж как же она, голубушка, прощалась со всеми, — камень, кажись, и тот бы растаял. Всякому-то доброе слово промолвила, никого-то не забыла последним своим подареньицем… Все приходили: и работники, и работницы, и с деревни много людей приходило, со всеми прощалась… Один ты, Алексеюшка, не угодил проститься… И только что успела со всеми попрощаться, ровно заснула, голубушка… Тихо возлетела чистая ее душенька ко престолу царя небесного… Да, Алексеюшка, видал я много раз, как люди помирают, дожил, как видишь, до седых волос, а такой тихой, блаженной кончины не видывал… Ни на земле зла не оставила, ни за собой людского зла не унесла… Вот хоть бы сегодня взять… Сколько было на поминах народу, а был ли хоть един человек, кто бы лихом ее помянул?.. Правду аль нет говорю?
   — Да, — вымолвил Алексей, отирая платком обильный пот, выступивший на лице его.
   — При жизни, пожалуй, и у ней завистники бывали, — продолжал Пантелей.Кто уму-разуму завидовал, кто богатству да почести, кто красоте ее неописанной… Сам знаешь, какова приглядна была.
   — Да, — прошептал Алексей.
   — Смертью все смирилось, — продолжал Пантелей. — Мир да покой и вечное поминание!.. Смерть все мирит… Когда господь повелит грешному телу идти в гробную тесноту, лежать в холодке, в темном уголке, под дерновым одеялом, а вольную душеньку выпустит на свой божий простор — престают тогда все счеты с людьми, что вживе остались… Смерть все кроет, Алексеюшка, все…
   — Все? — сказал Алексей, вскинув глазами на Пантелея.
   — Все, — внушительно подтвердил Пантелей. — Только людских грехов перед покойником покрыть она не может… Кто какое зло покойнику сделал, тому до покаянья грех не прощен… Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей, как злобу к людям иметь… Каково будет на тот свет-от нести ее!.. Тяжела ноша, ух как тяжела!..
   Угрюмо молчал Алексей, слушая речи Пантелея… Конца бы не было рассуждениям старика, не войди в подклет Никитишна. Любил потолковать Пантелей про смерть и последний суд, про райские утехи и адские муки. А тут какой повод-от был!..
   — Забегалась я, Пантелеюшка, искавши тебя, — сказала Никитишна. — Ступай кверху, Патап Максимыч зовет.
   — Что он? — спросил Пантелей, вставая с лавки.
   — Лег… Вовсе, сердечный, примучился… Посылать никак хочет тебя куда-то, — сказала Никитишна. — Ты давно ль приехал? — обратилась она к Алексею.
   — Давеча во время похорон, — молвил Алексей.
   — Вишь, на какое горе приехал!.. Не чаяли мы, не гадали такого горя… Да что ж я давеча тебя не заприметила? — спросила Никитишна.
   — На кладбище-то я был, — молвил Алексей.
   — Не про кладбище речь, — сказала Никитишна, — за столами тебя не видала.
   — Две ночи не спал я, Дарья Никитишна, притомился очень, — сказал Алексей. — Приехавши, отдохнуть прилег, да грехом и заснул… Разбудить-то было некому.
   — Как же это, парень?.. И покойницу не помянул и даров не принял, а еще в доме живешь, — сказала Никитишна. — Поесть не хочешь ли?.. Иди в стряпущую.
   — Нет, Дарья Никитишна, неохота, — ответил Алексей.
   — Ну как знаешь, — молвила Никитишна и потом спросила:
   — Патапа Максимыча видел?
   — Нет еще, — отвечал Алексей…— Не до того, поди, ему теперь.
   При этих словах вошел Пантелей и сказал Алексею, что Патап Максимыч его требует.
   — Тебя-то куда посылает?. — спросила старика Никитишна.
   — В Городец да по скитам с сорокоустами, — отвечал Пантелей.
   И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало.
   Патап Максимыч раздетый лежал на кровати, когда Алексей, тихонько отворив дверь, вошел в его горницу. Лицо у Патапа Максимыча осунулось, наплаканные глаза были красны, веки припухли, седины много прибыло в бороде. Лежал истомленный, изнуренный, но брошенный на Алексея взор его гневен был.
   — Здорово, Алексей Трифоныч! — сдержанно проговорил он, — подобру ль, поздорову ли съездил?
   Алексей поклонился. Надо бы сказать что-нибудь, да речи на ум не шли.
   — Пантелей сказывал, что ты еще утром приехал, — молвил Патап Максимыч, устремив пристальный взор на тяжело переводившего дух Алексея.
   — Так точно, — едва слышно проговорил Алексей.
   — Вот какие ноне у нас приказчики завелись, — усмехнулся Патап Максимыч. — Приедет с делом, а хозяину и глаз не кажет. Просить его надо, послов посылать…
   — Такое время, Патап Максимыч, — запинаясь, ответил смущенный Алексей.До того ли вам было?.. Не посмел.
   — Чего не посмел? — быстро спросил Патап Максимыч.
   — Не посмел беспокоить вас, — отвечал Алексей.
   — Так ли, полно, парень? — сказал Патап Максимыч. — А я так полагаю, что совестно тебе было на глаза мне показаться… Видно, совести-то малая толика осталась… Не до конца растерял.
   Побледнел Алексей. Ни жив ни мертв стоит перед Патапом Максимычем.
   — Что молчишь?.. Аль язык-от в цепи заковало?.. Говори!..
   — Не погубите…— простонал Алексей, кинувшись в ноги перед кроватью.
   — Губить тебя?.. Не бойся.. А знаешь ли, криводушный ты человек, почему тебе зла от меня не будет? — сказал
   Патап Максимыч, сев на кровать. — Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка, на исходе души за тебя просила… Да… Не снесла ее душенька позору… Увидала, что от людей его не скроешь, — в могилу пошла… А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа на смертном одре, Христом богом молила — волосом не трогать тебя.
   Заплакал Алексей, припав к ногам Патапа Максимыча.
   — Я ль тебя не жалел, я ли не возлюбил тебя, — продолжал Патап Максимыч. — А ты за мое добро да мне же в ребро…
   — Согрешил я перед богом и перед вами, Патап Максимыч, — простонал Алексей.
   — А перед ней-то, перед голубушкой-то моей, нешто не грешен? — отирая слезы, сказал Патап Максимыч. — А у меня, у старого дурака, еще на мыслях было в зятья тебя взять, выдать ее за тебя… А ты позором накрыл ее… Да что лежать-то? Встань.
   — Глаз не смею поднять, Патап Максимыч, — простонал Алексей.
   — Вставай, коли говорят, — сказал Патап Максимыч.
   Алексей встал и отер слезы.
   — Зла не жди, — стал говорить Патап Максимыч. — Гнев держу, — зла не помню… Гнев дело человеческое, злопамятство — дьявольское… Однако знай, что можешь ты меня и на зло навести…— прибавил он после короткого молчанья. — Слушай… Про Настин грех знаем мы с женой, больше никто. Если же, оборони бог, услышу я, что ты покойницей похваляешься, если кому-нибудь проговоришься — на дне морском сыщу тебя… Тогда не жди от меня пощады… Попу станешь каяться — про грех скажи, а имени называть не смей… Слышишь?
   — Слушаю, Патап Максимыч, — отвечал Алексей. — Умрет со мной.
   — Смотри же, помни, — сказал Патап Максимыч. — Не хочу, чтобы страмными речами память ее порочили… Не потерплю ни единого гнилого слова об ней… Пойдет молва — кровавыми слезами наплачешься… Помни мое слово!..
   — Буду помнить, Патап Максимыч, — отвечал Алексей, понурив голову.
   — Еще тебе сказ, — продолжал Патап Максимыч. — Сам понимать можешь, что тебе у меня не житье… Любил я тебя, души в тебе не чаял, в зятья прочил, а теперь отвратилась от тебя душа моя… Сейчас дать тебе расчет нельзя — толки пойдут… Некое время побудь при делах, а тем временем места ищи… Что у меня забрано — прими на помин ее души… Когда отпускать стану тебя — не оставлю… До той поры моей хозяйке глаз не смей показывать!.. Не стерпит твоего виду душа ее… Скажу, что послал тебя за каким ни на есть делом, а ты ступай, куда знаешь.
   — Можно войти? — спросил, отворяя дверь, Колышкин.
   — Войди, Сергей Андреич… Отчего не войти? — молвил Патап Максимыч.
   — Может, у тебя дела какие? — сказал Колышкин.
   — Какие теперь дела! — со вздохом молвил Патап Максимыч. — На ум ничего нейдет… Это мой приказчик — посылал его кой-куда, сегодня воротился. Да и слушать не могу его теперь — после.
   — А по-моему, теперь-то тебе про дела и поговорить, — заметил Сергей Андреич. — Это бы маленько развеяло печаль твою и на сердце полегчало бы.
   — Эх, друг ты мой, Сергей Андреич!.. Моего горя ничем не размыкаешь,сказал Патап Максимыч.
   — Разве говорю я, что разговорами размыкаешь его? Твое горе только годы размыкать могут, — молвил Колышкин. — А надо тебе мыслями перескочить на что на другое… Коли про дела говорить не можешь, расспроси парня, каково съездил, кого видел, что говорил…
   — Пожалуй…— неохотно промолвил Патап Максимыч. — Ах да, ведь ты, Сергей Андреич, про это дело знаешь…
   — Про какое? — спросил Колышкин.
   — А помнишь, я у тебя постом-то был, про золото сказывал?
   — Про мышиное-то?.. Помню… Что ж ты молодца-то за ним, что ли, посылал?.. — улыбнувшись, спросил Колышкин.
   — Нет, — ответил Патап Максимыч, — тут другое… Сказал ты мне тогда, что Зубкова Максима Алексеича за фальшивы бумажки в острог посадили и что бумажки те Красноярского скита послушник ему продал.
   — Помню, — молвил Колышкин. — Теперь по этому делу пропасть народу навезли — целу фабрику, говорят, нашли.
   — Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек добрый, хороший, да стар стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего не знает — молится себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…