Страница:
— А сколь давно ты знаешь этого игумна? — спросил Колышкин.
— Да вот тогда, как к тебе ехать, великим постом, впервой его видел,молвил Патап Максимыч.
— Скоренько же ты приятелей-то наживаешь, — сказал Колышкин. — А пословица, кажись, говорит, что человека узнать — куль соли с ним съесть.
— Такого старца видно с первого разу, — решил Патап Максимыч. — Душа человек — одно слово… И хозяин домовитый и жизни хорошей человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый год на свете живу — людей различать могу.
— То-то, смотри, не облапошил бы он тебя, — сказал Колышкин. — Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить бы тебе этого игумна… Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь ты этого игумна — худа не посоветую.
— Полно, Сергей Андреич!.. Что пустое городить-то? — с недовольством возразил Патап Максимыч. — Не таков человек, чтоб его беречись…
— Бережно-недолжно, друг ты мой любезный, — сказал на то Колышкин.Опасливого коня и зверь не берет, так-то…
Надоели Патапу Максимычу наставления Колышкина… Обратился он к Алексею.
— Что Якимко-то? В скиту еще аль уехал?
— Встречу попался, — ответил Алексей.
— Куда ехал?
— Пешком шел, не ехал, — сказал Алексей.
— Как пешком? — удивился Патап Максимыч.
— Пешком, — молвил Алексей, — в кандалах.
— В кандала-а-а-х? — вскочив с кровати, вскрикнул от изумленья Патап Максимыч.
— С арестантами гнали, — продолжал Алексей.
— Значит, допрыгался!.. — сказал Патап Максимыч. — Всякие царства произошел, всякие моря переплывал, а доплыл-таки, куда ему следует… Отец-от Михаил знает ли, что Стуколов попался?.
— Как не знать! — молвил Алексей. — Сам на одном железном пруте с ним идет… И его в острог… До скита я не доехал, пустой теперь стоит — всех до единого забрали оттуда…
— Господи, господи!.. — всплеснув руками, вскрикнул Патап Максимыч.Час от часу не легче!..
— Что?.. Говорил я тебе?.. — молвил Сергей Андреич. — Видишь, каков твой отец Михаил… Вот тебе и душа человек, вот те и богомолец!.. Известно дело — вор завсегда слезлив, плут завсегда богомолен… Письмо-то хозяйское где? — спросил он Алексея.
Вынув из кармана письмо, Алексей подал его Патапу Максимычу.
— Ну, слава богу, — сказал Колышкин, разорвав письмо на мелкие куски.Попалось бы грехом, и тебя бы притянули.
— Ума не приложу… Отец Михаил!.. — удивлялся Патап Максимыч. — Сам ты видел, как гнали его? — обратился он к Алексею.
— Рядом с паломником к пруту прикован, — отвечал Алексей. — Я ведь в лицо-то его не знаю, да мне сказали: Вот этот высокий, ражий, седой — ихний игумен, отец Михаил"; много их тут было, больше пятидесяти человек,молодые и старые. Стуколова сам я признал.
— Как же узнал ты, что в скиту всех забрали? — спросил Патап Максимыч.
— На дороге сказали, — отвечал Алексей. — В Урене узнал… Едучи туда, кое-где по дороге расспрашивал я, как поближе проехать в Красноярский скит, так назад-то теми деревнями ехать поопасился, чтоб не дать подозренья. Окольным путем воротился — восемьдесят верст крюку дал.
— Хвалю!.. — молвил Колышкин, ударив по плечу Алексея. — Догадливый у тебя приказчик, Патап Максимыч. Хват парень!.. Из молодых да ранний.
— Да, — сквозь зубы процедил Чапурин. — Однако что-то ко сну меня тянет…— сказал он после короткого молчанья.
— И распрекрасное дело, крестный!.. — молвил Колышкин. — Усни-ка в самом деле, отдохни…
Но когда Колышкин с Алексеем ушли, Патап Максимыч даже не прилег… Долго ходил он взад и вперед по горнице, и много разных дум пронеслось через его седую голову.
Не чаял Алексей так дешево разделаться… С первых слов Патапа Максимыча понял он, что Настя в могилу тайны не унесла… Захолонуло сердце, смёртный страх обуял его: «Вот он, вот час моей погибели от сего человека!..» — думалось ему, и с трепетом ждал, что вещий сон станет явью.
И слышит незлобные речи, видит, с какой кротостью переносит этот крутой человек свое горе… Не мстить собирается, благодеянье хочет оказать погубителю своей дочери… Размягчилось сердце Алексеево, а как сведал он, что в последние часы своей жизни Настя умолила отца не делать зла своему соблазнителю, такая на него грусть напала, что не мог он слез сдержать и разразился у ног Патапа Максимыча громкими рыданьями. Не вовсе еще очерствел он тогда.
Надо покинуть дом, где его бедняка-горюна приютили, где осыпали его благодеяньями, где узнал он радости любви, которую оценить не сумел… Куда деваться?.. Как сказать отцу с матерью, почему оставляет он Патапа Максимыча?.. Опять же легко молвить — «сыщи другое место…» А как сыщешь его?..
Всю ночь провел Алексей в тревожных думах и не мог придумать, что делать ему… О возврате к отцу не помышлял. То дело нестаточное… Где же место сыскать?.. И среди таких дум представлялись его душевным очам то Настя во гробе, то Марья Гавриловна, устремившая взоры на солнечный всход… И каждый раз, как только вспоминалась ему молодая вдова, образ Насти тускнел и потом совсем исчезал… А больше всего волновали Алексея думы про богатство… Денег кучу да людской почет — вот чего ему хочется, вот что кружит ему голову!.. Но как добыть богатство?
Рано утром пошел он по токарням и красильням. В продолжение Настиной болезни Патапу Максимычу было не до горянщины, присмотра за рабочими не было.
Оттого и работа пошла из рук вон. Распорядился Алексей как следует, и все закипело. Пробыл в заведениях чуть не до полудня и пошел к Патапу Максимычу. Тот в своей горнице был.
— Что скажешь? — сухо спросил его Чапурин.
— Насчет работы пришел доложить, — молвил Алексей. — Обошел красильни и токарни — большие непорядки, Патап Максимыч.
— Каких порядков ждать, коли больше двух недель призору не было! — заметил Патап Максимыч.
— Ко всем станкам приставил работников, — начал было Алексей.
— Не до них мне теперь, — перебил его Патап Максимыч. — Делай, как прежде. Дня через два сам за дело примусь.
— Слушаю, — сказал Алексей.
— Ступай, — молвил ему Патап Максимыч. Алексей вышел.
Возвращаясь в подклет мимо опустелой Настиной светлицы, он невольно остановился. Захотелось взглянуть на горенку, где в первый раз поцеловал он Настю и где, лежа на смертной постели, умоляла она отца не платить злом своему погубителю. Еще утром от кого-то из домашних слышал он, что Аксинья Захаровна в постели лежит. Оттого не боялся попасть ей на глаза и тем нарушить приказ Патапа Максимыча… Необоримая сила тянула Алексея в светлицу… Робкой рукой взялся он за дверную скобу и тихонько растворил дверь.
Только половина светлицы была видна ему. На месте Настиной кровати стоит крытый белой скатертью стол, а на нем в золотых окладах иконы с зажженными перед ними свечами и лампадами. На окне любимые цветочки Настины, возле пяльцы с неконченой работой… О! у этих самых пялец, на этом самом месте стоял он когда-то робкий и несмелый, а она, закрыв глаза передником, плакала сладкими слезами первой любви… На этом самом месте впервые она поцеловала его. Тоскливо заныло сердце у Алексея.
«А где стол стоит, тут померла она, — думалось ему, — тут-то в последний час свой молила она за меня».
И умилилось сердце его, а на глазах слеза жалости выступила… Добрая мысль его осенила — вздумалось ему на том месте положить семипоклонный начал за упокой Насти.
Несмелой поступью вошел он в светлицу. Оглянулся — склонив на руку голову, у другого окна сидит Марья Гавриловна. Завидя Алексея, она слабо вскрикнула.
— Испужал я вас? — робко молвил Алексей.
— Ах, нет… я задумалась… а вы… невзначай…— опуская глаза, сказала Марья Гавриловна.
На глазах-то хоть и стыдно, зато душе отрадно… Страстно глядит вдовушка на пригожего молодца… покойного Евграфа на памяти нет.
— Не взыщите… Я не знал… думал, нет никого… Я уйду…— говорил смущенный Алексей и пошел было вон из светлицы.
— Нет… зачем же?.. — вставая с места, сдержанно молвила Марья Гавриловна. — Вы мне не помеха.
Молча стоит перед ней Алексей… Налюбоваться не может… Настя из мыслей вон.
— Заезжали в Комаров? — с наружной холодностью спросила Марья Гавриловна.
— Не заезжал, — ответил Алексей, — надо было другую дорогу взять.
— А опять на Ветлугу поедете? — после короткого молчанья спросила Марья Гавриловна.
— Не знаю… Может статься, и вовсе не буду там, — отвечал Алексей.
— И в Комарове не будете?
— Не знаю.
— Здесь, стало быть, останетесь?.. У Патапа Максимыча? — спросила Марья Гавриловна, пристально глядя на Алексея.
— Вряд ли долго у него проживу… Места ищу, — сказал
Алексей.
— Какого? — спросила Марья Гавриловна.
— По торговой части… В приказчики, — сказал Алексей. — Да, сказывают, трудно… Пока сам не знаю, как бог устроит меня.
Не ответила Марья Гавриловна. Опять несколько минут длилось молчанье.
— Приведется быть в Комарове, кельи моей не забудьте, — улыбнувшись слегка, молвила Марья Гавриловна.
— Не премину, — ответил Алексей.
— А насчет места я поразузнаю… Брат у меня в Казани недавно искал приказчика… Его спрошу, — сказала Марья Гавриловна.
— Покорно вас благодарю… Вовек не забуду вас…— начал было Алексей.
— Уж будто и ввек, — лукаво улыбаясь и охорашиваясь, молвила Марья Гавриловна.
— По гроб жизни!.. — горячо вскликнул Алексей и сделал порывистый шаг к Марье Гавриловне.
— Прощайте покамест… До свиданья, — сдвинув брови и отстраняясь от Алексея, сказала она. — Недели через две приезжайте в Комаров… К тому времени я от брата ответ получу.
И поспешно вышла из светлицы. У Алексея из головы вон, что пришел он за Настю молиться… Из млеющих взоров Марьи Гавриловны, из дышавших страстью речей ее понял он, что в этой светлице в другой раз довелось ему присушить сердце женское.
И Марья Гавриловна, и Груня с мужем, и Никитишна с Фленушкой, и Марьюшка с своим клиросом до девятин' Поминки в девятый день после кончины. ' остались в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно, и не так была заметна томительная пустота, что в каждом доме чуется после покойника. Женщины все почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
Дня через три после похорон завела Марья Гавриловна разговор с Патапом Максимычем. Напомнила ему про последнее его письмо, где писал он, что сбирается о чем-то просить ее.
— Дельцо одно у меня затевалось, — сказал Патап Максимыч, — а на почин большой капитал требовался… Хотел было спросить, не согласны ли будете пойти со мной в складчину?
— Какое ж это дело, Патап Максимыч? — спросила Марья Гавриловна.
— Вышло на поверку, что дело-то бросовое. Не стоит об него и рук марать, — сказал Патап Максимыч.
— Не выгодно? — спросила Марья Гавриловна.
— Мало, что не выгодно, — дело опасное… Теперь неохота и поминать про него, — молвил Патап Максимыч.
— Так вам денег теперь не требуется? — спросила Марья Гавриловна.
— Нет, Марья Гавриловна, не требуется, — отвечал Патап Максимыч.Признаться, думаю сократить дела-то… И стар становлюсь, и утехи моей не стало… Параше с Груней после меня, довольно останется… Будет чем отца помянуть… Зачем больше копить?.. Один тлен, суета…
— Вы дела кончаете, а я зачинать вздумала. Как вы посоветуете мне, Патап Максимыч? — сказала Марья Гавриловна.
— Что ж такое задумали вы? — спросил Патап Максимыч.
— Да видите ли: есть у меня капитал… лежит он бесплодно, — сказала Марья Гавриловна. — В торги думаю пуститься…-Что деньгам даром лежать?
— Дело доброе, — ответил Патап Максимыч. — По какой же части думаете вы дела повести?
— Об этом-то и хотела я с вами посоветоваться. Научите, наставьте на разум.
— Эх, матушка Марья Гавриловна… Какой я учитель теперь? — вздохнул Патап Максимыч. — У самого дело из рук валится.
— Полноте, Патап Максимыч!.. Ведь мы с вами не первый день знакомы. Не знаю разве, как у вас дела идут?.. — говорила Марья Гавриловна. — Вот познакомилась я с этим Сергеем Андреичем. Он прямо говорит, что без вас бы ему непременно пропасть, а как вы его поучили, так дела у него как не надо лучше пошли…
— Сергей Андреич — иная статья, — молвил Патап Максимыч. — Сергей Андреич — мужчина, — сам при деле. А ваше дело, Марья Гавриловна, женское — как вам управиться?
— Возьму приказчика, — сказала Марья Гавриловна.
— Мудреное это дело, — возразил Патап Максимыч. Ноне верных-то людей мало что-то осталось — всяк норовит в хозяйский кошель лапу запустить.
— Авось найду хорошего, — молвила Марья Гавриловна.
— Может, на ваше счастье и выищется… Земля не клином сошлась,сказал Патап Максимыч.
— Каким же делом посоветуете заняться мне? — спросила Марья Гавриловна.
— Коли найдете стоющего человека, заводите пароходы, — сказал Патап Максимыч. — По нынешнему времени пароходного дела нет прибыльней. И Сергею Андреевичу я тоже пароходами заняться советовал.
— И в самом деле!.. — молвила Марья Гавриловна. — У брата тоже пароходы по Волге бегают — не нахвалится.
— Дело хорошее, сударыня, хорошее дело… Убытков не бойтесь. Я бы и сам пароходы завел, да куда уж мне теперь?.. Не гожусь я теперь ни на что…
Долго толковала Марья Гавриловна с Патапом Максимычем. Обещал он на первое время свести ее с кладчиками, приискать капитанов, лоцманов и водоливов, но указать человека, кому бы можно было поручить дела, отказался. Марья Гавриловна не настаивала. Она уже решила приставить к делам Алексея. Под конец беседы молвила она Патапу Максимычу:
— А насчет тех двадцати тысяч вы не хлопочите, чтобы к сроку отдать их… Слышала я, что деньги в получке будут у вас после Макарья — тогда и сочтемся. А к Казанской не хлопочите — срок-от помнится на Казанскую — смотрите же, Патап Максимыч, не хлопочите. Не то рассержусь, поссорюсь… Патап Максимыч благодарил ее за отсрочку.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
— Да вот тогда, как к тебе ехать, великим постом, впервой его видел,молвил Патап Максимыч.
— Скоренько же ты приятелей-то наживаешь, — сказал Колышкин. — А пословица, кажись, говорит, что человека узнать — куль соли с ним съесть.
— Такого старца видно с первого разу, — решил Патап Максимыч. — Душа человек — одно слово… И хозяин домовитый и жизни хорошей человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый год на свете живу — людей различать могу.
— То-то, смотри, не облапошил бы он тебя, — сказал Колышкин. — Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить бы тебе этого игумна… Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь ты этого игумна — худа не посоветую.
— Полно, Сергей Андреич!.. Что пустое городить-то? — с недовольством возразил Патап Максимыч. — Не таков человек, чтоб его беречись…
— Бережно-недолжно, друг ты мой любезный, — сказал на то Колышкин.Опасливого коня и зверь не берет, так-то…
Надоели Патапу Максимычу наставления Колышкина… Обратился он к Алексею.
— Что Якимко-то? В скиту еще аль уехал?
— Встречу попался, — ответил Алексей.
— Куда ехал?
— Пешком шел, не ехал, — сказал Алексей.
— Как пешком? — удивился Патап Максимыч.
— Пешком, — молвил Алексей, — в кандалах.
— В кандала-а-а-х? — вскочив с кровати, вскрикнул от изумленья Патап Максимыч.
— С арестантами гнали, — продолжал Алексей.
— Значит, допрыгался!.. — сказал Патап Максимыч. — Всякие царства произошел, всякие моря переплывал, а доплыл-таки, куда ему следует… Отец-от Михаил знает ли, что Стуколов попался?.
— Как не знать! — молвил Алексей. — Сам на одном железном пруте с ним идет… И его в острог… До скита я не доехал, пустой теперь стоит — всех до единого забрали оттуда…
— Господи, господи!.. — всплеснув руками, вскрикнул Патап Максимыч.Час от часу не легче!..
— Что?.. Говорил я тебе?.. — молвил Сергей Андреич. — Видишь, каков твой отец Михаил… Вот тебе и душа человек, вот те и богомолец!.. Известно дело — вор завсегда слезлив, плут завсегда богомолен… Письмо-то хозяйское где? — спросил он Алексея.
Вынув из кармана письмо, Алексей подал его Патапу Максимычу.
— Ну, слава богу, — сказал Колышкин, разорвав письмо на мелкие куски.Попалось бы грехом, и тебя бы притянули.
— Ума не приложу… Отец Михаил!.. — удивлялся Патап Максимыч. — Сам ты видел, как гнали его? — обратился он к Алексею.
— Рядом с паломником к пруту прикован, — отвечал Алексей. — Я ведь в лицо-то его не знаю, да мне сказали: Вот этот высокий, ражий, седой — ихний игумен, отец Михаил"; много их тут было, больше пятидесяти человек,молодые и старые. Стуколова сам я признал.
— Как же узнал ты, что в скиту всех забрали? — спросил Патап Максимыч.
— На дороге сказали, — отвечал Алексей. — В Урене узнал… Едучи туда, кое-где по дороге расспрашивал я, как поближе проехать в Красноярский скит, так назад-то теми деревнями ехать поопасился, чтоб не дать подозренья. Окольным путем воротился — восемьдесят верст крюку дал.
— Хвалю!.. — молвил Колышкин, ударив по плечу Алексея. — Догадливый у тебя приказчик, Патап Максимыч. Хват парень!.. Из молодых да ранний.
— Да, — сквозь зубы процедил Чапурин. — Однако что-то ко сну меня тянет…— сказал он после короткого молчанья.
— И распрекрасное дело, крестный!.. — молвил Колышкин. — Усни-ка в самом деле, отдохни…
Но когда Колышкин с Алексеем ушли, Патап Максимыч даже не прилег… Долго ходил он взад и вперед по горнице, и много разных дум пронеслось через его седую голову.
***
Не чаял Алексей так дешево разделаться… С первых слов Патапа Максимыча понял он, что Настя в могилу тайны не унесла… Захолонуло сердце, смёртный страх обуял его: «Вот он, вот час моей погибели от сего человека!..» — думалось ему, и с трепетом ждал, что вещий сон станет явью.
И слышит незлобные речи, видит, с какой кротостью переносит этот крутой человек свое горе… Не мстить собирается, благодеянье хочет оказать погубителю своей дочери… Размягчилось сердце Алексеево, а как сведал он, что в последние часы своей жизни Настя умолила отца не делать зла своему соблазнителю, такая на него грусть напала, что не мог он слез сдержать и разразился у ног Патапа Максимыча громкими рыданьями. Не вовсе еще очерствел он тогда.
Надо покинуть дом, где его бедняка-горюна приютили, где осыпали его благодеяньями, где узнал он радости любви, которую оценить не сумел… Куда деваться?.. Как сказать отцу с матерью, почему оставляет он Патапа Максимыча?.. Опять же легко молвить — «сыщи другое место…» А как сыщешь его?..
Всю ночь провел Алексей в тревожных думах и не мог придумать, что делать ему… О возврате к отцу не помышлял. То дело нестаточное… Где же место сыскать?.. И среди таких дум представлялись его душевным очам то Настя во гробе, то Марья Гавриловна, устремившая взоры на солнечный всход… И каждый раз, как только вспоминалась ему молодая вдова, образ Насти тускнел и потом совсем исчезал… А больше всего волновали Алексея думы про богатство… Денег кучу да людской почет — вот чего ему хочется, вот что кружит ему голову!.. Но как добыть богатство?
Рано утром пошел он по токарням и красильням. В продолжение Настиной болезни Патапу Максимычу было не до горянщины, присмотра за рабочими не было.
Оттого и работа пошла из рук вон. Распорядился Алексей как следует, и все закипело. Пробыл в заведениях чуть не до полудня и пошел к Патапу Максимычу. Тот в своей горнице был.
— Что скажешь? — сухо спросил его Чапурин.
— Насчет работы пришел доложить, — молвил Алексей. — Обошел красильни и токарни — большие непорядки, Патап Максимыч.
— Каких порядков ждать, коли больше двух недель призору не было! — заметил Патап Максимыч.
— Ко всем станкам приставил работников, — начал было Алексей.
— Не до них мне теперь, — перебил его Патап Максимыч. — Делай, как прежде. Дня через два сам за дело примусь.
— Слушаю, — сказал Алексей.
***
— Ступай, — молвил ему Патап Максимыч. Алексей вышел.
Возвращаясь в подклет мимо опустелой Настиной светлицы, он невольно остановился. Захотелось взглянуть на горенку, где в первый раз поцеловал он Настю и где, лежа на смертной постели, умоляла она отца не платить злом своему погубителю. Еще утром от кого-то из домашних слышал он, что Аксинья Захаровна в постели лежит. Оттого не боялся попасть ей на глаза и тем нарушить приказ Патапа Максимыча… Необоримая сила тянула Алексея в светлицу… Робкой рукой взялся он за дверную скобу и тихонько растворил дверь.
Только половина светлицы была видна ему. На месте Настиной кровати стоит крытый белой скатертью стол, а на нем в золотых окладах иконы с зажженными перед ними свечами и лампадами. На окне любимые цветочки Настины, возле пяльцы с неконченой работой… О! у этих самых пялец, на этом самом месте стоял он когда-то робкий и несмелый, а она, закрыв глаза передником, плакала сладкими слезами первой любви… На этом самом месте впервые она поцеловала его. Тоскливо заныло сердце у Алексея.
«А где стол стоит, тут померла она, — думалось ему, — тут-то в последний час свой молила она за меня».
И умилилось сердце его, а на глазах слеза жалости выступила… Добрая мысль его осенила — вздумалось ему на том месте положить семипоклонный начал за упокой Насти.
Несмелой поступью вошел он в светлицу. Оглянулся — склонив на руку голову, у другого окна сидит Марья Гавриловна. Завидя Алексея, она слабо вскрикнула.
— Испужал я вас? — робко молвил Алексей.
— Ах, нет… я задумалась… а вы… невзначай…— опуская глаза, сказала Марья Гавриловна.
На глазах-то хоть и стыдно, зато душе отрадно… Страстно глядит вдовушка на пригожего молодца… покойного Евграфа на памяти нет.
— Не взыщите… Я не знал… думал, нет никого… Я уйду…— говорил смущенный Алексей и пошел было вон из светлицы.
— Нет… зачем же?.. — вставая с места, сдержанно молвила Марья Гавриловна. — Вы мне не помеха.
Молча стоит перед ней Алексей… Налюбоваться не может… Настя из мыслей вон.
— Заезжали в Комаров? — с наружной холодностью спросила Марья Гавриловна.
— Не заезжал, — ответил Алексей, — надо было другую дорогу взять.
— А опять на Ветлугу поедете? — после короткого молчанья спросила Марья Гавриловна.
— Не знаю… Может статься, и вовсе не буду там, — отвечал Алексей.
— И в Комарове не будете?
— Не знаю.
— Здесь, стало быть, останетесь?.. У Патапа Максимыча? — спросила Марья Гавриловна, пристально глядя на Алексея.
— Вряд ли долго у него проживу… Места ищу, — сказал
Алексей.
— Какого? — спросила Марья Гавриловна.
— По торговой части… В приказчики, — сказал Алексей. — Да, сказывают, трудно… Пока сам не знаю, как бог устроит меня.
Не ответила Марья Гавриловна. Опять несколько минут длилось молчанье.
— Приведется быть в Комарове, кельи моей не забудьте, — улыбнувшись слегка, молвила Марья Гавриловна.
— Не премину, — ответил Алексей.
— А насчет места я поразузнаю… Брат у меня в Казани недавно искал приказчика… Его спрошу, — сказала Марья Гавриловна.
— Покорно вас благодарю… Вовек не забуду вас…— начал было Алексей.
— Уж будто и ввек, — лукаво улыбаясь и охорашиваясь, молвила Марья Гавриловна.
— По гроб жизни!.. — горячо вскликнул Алексей и сделал порывистый шаг к Марье Гавриловне.
— Прощайте покамест… До свиданья, — сдвинув брови и отстраняясь от Алексея, сказала она. — Недели через две приезжайте в Комаров… К тому времени я от брата ответ получу.
И поспешно вышла из светлицы. У Алексея из головы вон, что пришел он за Настю молиться… Из млеющих взоров Марьи Гавриловны, из дышавших страстью речей ее понял он, что в этой светлице в другой раз довелось ему присушить сердце женское.
***
И Марья Гавриловна, и Груня с мужем, и Никитишна с Фленушкой, и Марьюшка с своим клиросом до девятин' Поминки в девятый день после кончины. ' остались в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно, и не так была заметна томительная пустота, что в каждом доме чуется после покойника. Женщины все почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
Дня через три после похорон завела Марья Гавриловна разговор с Патапом Максимычем. Напомнила ему про последнее его письмо, где писал он, что сбирается о чем-то просить ее.
— Дельцо одно у меня затевалось, — сказал Патап Максимыч, — а на почин большой капитал требовался… Хотел было спросить, не согласны ли будете пойти со мной в складчину?
— Какое ж это дело, Патап Максимыч? — спросила Марья Гавриловна.
— Вышло на поверку, что дело-то бросовое. Не стоит об него и рук марать, — сказал Патап Максимыч.
— Не выгодно? — спросила Марья Гавриловна.
— Мало, что не выгодно, — дело опасное… Теперь неохота и поминать про него, — молвил Патап Максимыч.
— Так вам денег теперь не требуется? — спросила Марья Гавриловна.
— Нет, Марья Гавриловна, не требуется, — отвечал Патап Максимыч.Признаться, думаю сократить дела-то… И стар становлюсь, и утехи моей не стало… Параше с Груней после меня, довольно останется… Будет чем отца помянуть… Зачем больше копить?.. Один тлен, суета…
— Вы дела кончаете, а я зачинать вздумала. Как вы посоветуете мне, Патап Максимыч? — сказала Марья Гавриловна.
— Что ж такое задумали вы? — спросил Патап Максимыч.
— Да видите ли: есть у меня капитал… лежит он бесплодно, — сказала Марья Гавриловна. — В торги думаю пуститься…-Что деньгам даром лежать?
— Дело доброе, — ответил Патап Максимыч. — По какой же части думаете вы дела повести?
— Об этом-то и хотела я с вами посоветоваться. Научите, наставьте на разум.
— Эх, матушка Марья Гавриловна… Какой я учитель теперь? — вздохнул Патап Максимыч. — У самого дело из рук валится.
— Полноте, Патап Максимыч!.. Ведь мы с вами не первый день знакомы. Не знаю разве, как у вас дела идут?.. — говорила Марья Гавриловна. — Вот познакомилась я с этим Сергеем Андреичем. Он прямо говорит, что без вас бы ему непременно пропасть, а как вы его поучили, так дела у него как не надо лучше пошли…
— Сергей Андреич — иная статья, — молвил Патап Максимыч. — Сергей Андреич — мужчина, — сам при деле. А ваше дело, Марья Гавриловна, женское — как вам управиться?
— Возьму приказчика, — сказала Марья Гавриловна.
— Мудреное это дело, — возразил Патап Максимыч. Ноне верных-то людей мало что-то осталось — всяк норовит в хозяйский кошель лапу запустить.
— Авось найду хорошего, — молвила Марья Гавриловна.
— Может, на ваше счастье и выищется… Земля не клином сошлась,сказал Патап Максимыч.
— Каким же делом посоветуете заняться мне? — спросила Марья Гавриловна.
— Коли найдете стоющего человека, заводите пароходы, — сказал Патап Максимыч. — По нынешнему времени пароходного дела нет прибыльней. И Сергею Андреевичу я тоже пароходами заняться советовал.
— И в самом деле!.. — молвила Марья Гавриловна. — У брата тоже пароходы по Волге бегают — не нахвалится.
— Дело хорошее, сударыня, хорошее дело… Убытков не бойтесь. Я бы и сам пароходы завел, да куда уж мне теперь?.. Не гожусь я теперь ни на что…
Долго толковала Марья Гавриловна с Патапом Максимычем. Обещал он на первое время свести ее с кладчиками, приискать капитанов, лоцманов и водоливов, но указать человека, кому бы можно было поручить дела, отказался. Марья Гавриловна не настаивала. Она уже решила приставить к делам Алексея. Под конец беседы молвила она Патапу Максимычу:
— А насчет тех двадцати тысяч вы не хлопочите, чтобы к сроку отдать их… Слышала я, что деньги в получке будут у вас после Макарья — тогда и сочтемся. А к Казанской не хлопочите — срок-от помнится на Казанскую — смотрите же, Патап Максимыч, не хлопочите. Не то рассержусь, поссорюсь… Патап Максимыч благодарил ее за отсрочку.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На другой либо на третий день по возвращении Марьи Гавриловны из Осиповки зашла к ней мать Манефа вечером посидеть да чайку попить. Про чудную Настину болезнь толковали, погоревали о покойнице и свели речь на Патапа Максимыча.
— Очень он убивается, — сказала Марья Гавриловна, — смотреть даже жалость. Ровно малое дитя плачет — разливается. Ничего, говорит, мне не надо теперь, никакое дело на ум нейдет…
— Что говорить! — молвила на то Манефа. — Как не тужить по этакой дочери!.. Сызмальства росла любимым детищем… Раскипятится, бывало, на что, — уйму нет на него, близко не подходи, в дому все хоронятся, дрожмя-дрожат, а она семилеткой еще была — подбежит к отцу, вскочит к нему на колени, да ручонками и зачнет у него на лбу морщины разглаживать. Поглядит на нее и ровно растает, смягчится, разговорчивый станет, веселый. И в дому все оживает, про гнев да про шум и помину нет… Любимая дочка, любимая!.. — вздохнула Манефа. — Теперь кому его гнев утолять?..
— Добрый человек завсегда с огоньком, — заметила Марья Гавриловна. — А злобного в Патапе Максимыче нет ни капельки.
— Злобы точно что нет, — согласилась Манефа. — Зато своенравен и крут, а разум кичливый имеет и самомнительный. Забьет что в голову — клином не вышибешь. Весь в батюшку родителя, не тем будь помянут, царство ему небесное… Гордыня, сударыня — гордыня… За то и наказует господь…
— Не в примету мне, чтоб горделив аль заносчив он был. — молвила Марья Гавриловна.
— Где ж вам приметить, сударыня? — ответила Манефа. — Во всем-то кураже вы его не видали… Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его… Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит… Станет фертом, ноги-то азом распялит!.. Что тут хорошего?..
— По моему рассужденью, матушка, — сказала на то Марья Гавриловна,если человек гордится перед слабым да перед бедным — нехорошо, недобрый тот человек… А кто перед сильным да перед богатым высоко голову несет, добрая слава тому.
— Хорошо так судить вам, Марья Гавриловна, как дедов у вас нет никаких…— ответила Манефа. — А у Патапа и торговля, и горянщина, суда на Волге и вдоволь наемного народу, — значит, начальство всегда может привязку ему сделать… Оттого и не след бы ему огрызаться…
Опять же в писании сказано: «Всяка душа власти повинуется»… Чего еще?.. За непокорство не хвалю его, за гордость проклятую, а то, что говорить, — человек добрый. Он ведь, сударыня, — если по правде говорить,только страх на всех напускает, а сам-от вовсе не страшен, не грозен… Ну, а любит, чтоб боялись его… Как вздумает кого настращать, и не знай чего насулит, а потом ничего не сделает… Добро еще, пожалуй, сделает… Вот с начальством — тут уж другое дело…
— Не ладит? — спросила Марья Гавриловна.
— Всяко бывает, — ответила Манефа. — Теперь губернатору знаком, в чести у него, в милости… Малые-то начальники забижать и не смеют… Да ведь губернатор не вечен, смениться может, другой на его место сядет — каков-то еще будет?.. Опять же наше дело взять — обительское. В «губернии» ' Губернский город. ' все знают, что Патапом скиты держатся, что он первая за нас заступа и по всем нашим делам коренной ходатай… Ну как за гордыню-то его да на все скиты холодком дунут? Куда пойдем?.. Теперь же где ни послышишь — строгости: скиты зорят, моленны печатают, старцев да стариц по дальним местам рассылают. Силен и славен был Иргиз, и с тем покончили. Лаврентьев порешен, в Стародубье (Иргизские скиты были в нынешнем Николаевском уезде Самарской губернии; Лаврентьев монастырь в Гомельском уезде — Могилевской, Стародубские слободы в Новозыбковском уезде Черниговской губернии.) мало что осталось. И на заводах (Демидовские заводы — на Урале.) и на Дону, везде утеснение. Здесь покамест бог милует, а надолго ль, кто может сказать?.. Пожалуй, и нашему Керженцу близка череда… По теперешнему гонительному времени надо бы Патапу Максимычу со всеми ладить — большое ль начальство, малое ли — в черный день всякое сгодится… Ох, сударыня Марья Гавриловна, настали дни, писанием прореченные: «Искупующе время, яко дни зли суть…» Тут не гордостью озлоблять, ублажать надо всякого, поклоняться всякому — были бы милостивы… А он?.. Говорить ему станешь — ругается, просить станешь — хохочет… Намедни, как перед масленой у него гостила я, Христом богом молила повеселить чем-нибудь исправника, был бы до нас подобрее, а он, прости господи, ржет себе, ровно кобыла на овес.
— А слыхала я, матушка, Комарову скиту царская грамота дана, чтоб никогда не рушить его? — спросила Марья Гавриловна. — Говорят, такая грамота есть у Игнатьевых.
— Нет такой грамоты, сударыня, — ответила Манефа. — Посулили, да не дали.
— Отчего же так? — спросила Марья Гавриловна.
— А вот какое было дело, — начала Манефа рассказывать. — Без малого сто годов тому, когда еще царица Катерина землю держала, приходил в здешние места на Каменный Вражек старец Игнатий. Роду он был боярского, Потемкиных дворян, служил в полках, в походах бывал, с туркой воевал, с пруссаками, а как вышла дворянам вольность не носить государевой службы до смерти, в отставку вышел и стал ради бога жить… Воспомянул он тогда роды своя, как в Никоновы гонительные времена деды его смольяне, отец Спиридоний да отец Ефрем, из роду Потемкиных, бегая церковных новин, укрылись в лесах керженских и поставили обитель поблизости скита Шарпана… И доныне то место знать, и доселе зовется оно «Смольяны», потому что туда приходили на житье смольяне Потемкины и иных боярских родов и жили тут до Питиримова разоренья. Памятуя их, поревновал отец Игнатий по старой вере, иночество надел и в Комарове обитель завел… Спервоначалу та обитель мужскою была, по блаженной же кончине отца Игнатия старцы врознь разбрелись, а часовня да кельи Игнатьева строенья достались сроднице его, тоже дворянского рода,Иринархой звали… С той поры и зачалась женская обитель Игнатьевых… Вживе еще был отец Игнатий, как сродник его, Потемкиных же роду, у царицы выслужился и стал надо всеми князьями и боярами первым российским боярином. Тем временем прилучилось батюшке отцу Игнатию в Петербурге за сбором быть. Отыскал он тамой именитого сродника, побывал у него… Тот ему возрадовался и возлюбил старца божия… Много беседовал с ним про старую веру и про наши леса Керженские. И говорил тот великий боярин отцу Игнатию: «Склони ты мне, старче, тамошних староверов на новые места идти, которые места я у турка отбил. Житье, говорит, будет там льготное и спокойное. Земли, говорит, и всяких угодьев вдоволь дадут… Лет на двадцать ни податей не надо, ни рекрутчины. Каждому, говорит, староверу казны на проезд и обзаведенье дадут… Церкви себе стройте, монастыри заводите, попов, сколько хотите, держите и живите себе на всей своей воле… И будет, говорит, на те льготы вам от царицы выдана грамота, навеки нерушимая…» Такие милости великий боярин сулил… Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем словом к царице возил его, и она матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке своей царской старца божия допустила. Воротясь на Керженец, стал отец Игнатий здешний народ на новые места приговаривать… Охотников объявилось довольно, да спознали по скорости, что великий боярин Потемкин староверам ловушку подстроить хотел… Такие же речи у него со стародубскими отцами велись. Был в Стародубье тогда инок Никодим, через него то дело происходило. И тот Никодим под власть великороссийских архиереев подписался. Как спознали о том здешние христиане, про новые места и слышать не захотели… А тут по скорости боярин Потемкин помер — тем дело и разошлось… Так, видите ли, сударыня, была та грамота на одном посуле… Народу же, уверения ради, говорится, что лежит такая у Игнатьевых… А ее никогда не бывало.
— Зачем же народ в обмане держать? — резко взглянув на Манефу, спросила Марья Гавриловна.
— Крепче бы в истинной вере стояли, — спокойно ответила игуменья.Бывает, сударыня, что церковны попы учнут мужикам говорить, а иной раз и сам архиерей приедет да скажет: "Ваша-де вера царю не угодна… Подумайте, каково это слово!.. Легко ль его вынесть?.. А как думают мужики, что лежит у Игнатьевых государева грамота, веры-то у них тем словам и неймется… Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас, — не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом… А мужикам внушено, чтоб они про ту грамоту зря не болтали, отымут, дескать… И теперь любого из них хоть повесь, хоть в землю закопай, умирать станет — про грамоту слова не выронит.
— Стало быть, деревенские-то усердны к скитам? — спросила Марья Гавриловна.
— Усердны! — с горькой усмешкой воскликнула Манефа. — Иуда Христа за сребреники продал, а наши мужики за ведро вина и Христа и веру продадут, а скиты на придачу дадут…
— Отчего ж они так крепко тайну держат? — спросила Марья Гавриловна.
— А им внушено, что в грамоте про ихние земли поминается, чтобы тем землям за ними быть веки вечные, — сказала Манефа. — По здешним местам ни у кого ведь крепостей на землю нет — народ все набеглый. Оттого и дорожат Игнатьевой грамотой…
— По-моему, неладно бы делать так, матушка, — сказала Марья Гавриловна.
— И ложь во спасенье бывает, сударыня, — перебила Манефа. — Народ темный, непостоянный, — нельзя без того. Задумалась Марья Гавриловна.
— Вот теперь Оленевское дело подымается…— молвила Манефа. — Боюсь я того дела при нонешнем времени.
— Что за Оленевское дело, матушка?.. — спросила Марья Гавриловна.
— А вот какое дело, — начала Манефа. — Лет пять либо шесть тому назад одну оленевскую старочку на Дону в острог посадили за то, что со сборной книгой ходила. А в книге было прописано: «Сбор-де тот на дом пресвятой богородицы честнаго и славнаго ее успения, в обители Нифонтовых, скита Оленева». Ну, известное дело, ходила та старочка безо всякого паспорта, по простоте… До Петербурга дело дошло, и решили там дознаться, что за обитель такая Нифонтова, по закону ль она ставлена, да потому ж дознаться и обо всех скитах Керженских… И то дело шестой год лежит в губернии, от него беспокойства нам не было, а теперь, слышим, оно подымается… Слышно еще, будто и насчет Шарпана вышел указ… Какой-то злодей, прости господи, послал доношение: в Шарпанском-де скиту Казанскую икону пресвятой богородицы особне чествуют, на ее-де праздники много в Шарпан народу сбирается старообрядцев и церковников. И на тех-де праздниках старицы Шарпанской обители поставляют кормы великие, а во время-де кормов читают народу про чудеса, от той иконы бываемые. И оттого-де многие от церкви отшатилися… Правда ли, нет ли, а слухи пошли, будто велено Казанскую из Шарпана взять… Сбудется такое дело — конец Керженцу… Престанет тогда наше житие пространное!..
— Отчего ж скитам настанет конец, коль из Шарпана возьмут икону Казанскую? — спросила Марья Гавриловна.
— Очень он убивается, — сказала Марья Гавриловна, — смотреть даже жалость. Ровно малое дитя плачет — разливается. Ничего, говорит, мне не надо теперь, никакое дело на ум нейдет…
— Что говорить! — молвила на то Манефа. — Как не тужить по этакой дочери!.. Сызмальства росла любимым детищем… Раскипятится, бывало, на что, — уйму нет на него, близко не подходи, в дому все хоронятся, дрожмя-дрожат, а она семилеткой еще была — подбежит к отцу, вскочит к нему на колени, да ручонками и зачнет у него на лбу морщины разглаживать. Поглядит на нее и ровно растает, смягчится, разговорчивый станет, веселый. И в дому все оживает, про гнев да про шум и помину нет… Любимая дочка, любимая!.. — вздохнула Манефа. — Теперь кому его гнев утолять?..
— Добрый человек завсегда с огоньком, — заметила Марья Гавриловна. — А злобного в Патапе Максимыче нет ни капельки.
— Злобы точно что нет, — согласилась Манефа. — Зато своенравен и крут, а разум кичливый имеет и самомнительный. Забьет что в голову — клином не вышибешь. Весь в батюшку родителя, не тем будь помянут, царство ему небесное… Гордыня, сударыня — гордыня… За то и наказует господь…
— Не в примету мне, чтоб горделив аль заносчив он был. — молвила Марья Гавриловна.
— Где ж вам приметить, сударыня? — ответила Манефа. — Во всем-то кураже вы его не видали… Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его… Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит… Станет фертом, ноги-то азом распялит!.. Что тут хорошего?..
— По моему рассужденью, матушка, — сказала на то Марья Гавриловна,если человек гордится перед слабым да перед бедным — нехорошо, недобрый тот человек… А кто перед сильным да перед богатым высоко голову несет, добрая слава тому.
— Хорошо так судить вам, Марья Гавриловна, как дедов у вас нет никаких…— ответила Манефа. — А у Патапа и торговля, и горянщина, суда на Волге и вдоволь наемного народу, — значит, начальство всегда может привязку ему сделать… Оттого и не след бы ему огрызаться…
Опять же в писании сказано: «Всяка душа власти повинуется»… Чего еще?.. За непокорство не хвалю его, за гордость проклятую, а то, что говорить, — человек добрый. Он ведь, сударыня, — если по правде говорить,только страх на всех напускает, а сам-от вовсе не страшен, не грозен… Ну, а любит, чтоб боялись его… Как вздумает кого настращать, и не знай чего насулит, а потом ничего не сделает… Добро еще, пожалуй, сделает… Вот с начальством — тут уж другое дело…
— Не ладит? — спросила Марья Гавриловна.
— Всяко бывает, — ответила Манефа. — Теперь губернатору знаком, в чести у него, в милости… Малые-то начальники забижать и не смеют… Да ведь губернатор не вечен, смениться может, другой на его место сядет — каков-то еще будет?.. Опять же наше дело взять — обительское. В «губернии» ' Губернский город. ' все знают, что Патапом скиты держатся, что он первая за нас заступа и по всем нашим делам коренной ходатай… Ну как за гордыню-то его да на все скиты холодком дунут? Куда пойдем?.. Теперь же где ни послышишь — строгости: скиты зорят, моленны печатают, старцев да стариц по дальним местам рассылают. Силен и славен был Иргиз, и с тем покончили. Лаврентьев порешен, в Стародубье (Иргизские скиты были в нынешнем Николаевском уезде Самарской губернии; Лаврентьев монастырь в Гомельском уезде — Могилевской, Стародубские слободы в Новозыбковском уезде Черниговской губернии.) мало что осталось. И на заводах (Демидовские заводы — на Урале.) и на Дону, везде утеснение. Здесь покамест бог милует, а надолго ль, кто может сказать?.. Пожалуй, и нашему Керженцу близка череда… По теперешнему гонительному времени надо бы Патапу Максимычу со всеми ладить — большое ль начальство, малое ли — в черный день всякое сгодится… Ох, сударыня Марья Гавриловна, настали дни, писанием прореченные: «Искупующе время, яко дни зли суть…» Тут не гордостью озлоблять, ублажать надо всякого, поклоняться всякому — были бы милостивы… А он?.. Говорить ему станешь — ругается, просить станешь — хохочет… Намедни, как перед масленой у него гостила я, Христом богом молила повеселить чем-нибудь исправника, был бы до нас подобрее, а он, прости господи, ржет себе, ровно кобыла на овес.
— А слыхала я, матушка, Комарову скиту царская грамота дана, чтоб никогда не рушить его? — спросила Марья Гавриловна. — Говорят, такая грамота есть у Игнатьевых.
— Нет такой грамоты, сударыня, — ответила Манефа. — Посулили, да не дали.
— Отчего же так? — спросила Марья Гавриловна.
— А вот какое было дело, — начала Манефа рассказывать. — Без малого сто годов тому, когда еще царица Катерина землю держала, приходил в здешние места на Каменный Вражек старец Игнатий. Роду он был боярского, Потемкиных дворян, служил в полках, в походах бывал, с туркой воевал, с пруссаками, а как вышла дворянам вольность не носить государевой службы до смерти, в отставку вышел и стал ради бога жить… Воспомянул он тогда роды своя, как в Никоновы гонительные времена деды его смольяне, отец Спиридоний да отец Ефрем, из роду Потемкиных, бегая церковных новин, укрылись в лесах керженских и поставили обитель поблизости скита Шарпана… И доныне то место знать, и доселе зовется оно «Смольяны», потому что туда приходили на житье смольяне Потемкины и иных боярских родов и жили тут до Питиримова разоренья. Памятуя их, поревновал отец Игнатий по старой вере, иночество надел и в Комарове обитель завел… Спервоначалу та обитель мужскою была, по блаженной же кончине отца Игнатия старцы врознь разбрелись, а часовня да кельи Игнатьева строенья достались сроднице его, тоже дворянского рода,Иринархой звали… С той поры и зачалась женская обитель Игнатьевых… Вживе еще был отец Игнатий, как сродник его, Потемкиных же роду, у царицы выслужился и стал надо всеми князьями и боярами первым российским боярином. Тем временем прилучилось батюшке отцу Игнатию в Петербурге за сбором быть. Отыскал он тамой именитого сродника, побывал у него… Тот ему возрадовался и возлюбил старца божия… Много беседовал с ним про старую веру и про наши леса Керженские. И говорил тот великий боярин отцу Игнатию: «Склони ты мне, старче, тамошних староверов на новые места идти, которые места я у турка отбил. Житье, говорит, будет там льготное и спокойное. Земли, говорит, и всяких угодьев вдоволь дадут… Лет на двадцать ни податей не надо, ни рекрутчины. Каждому, говорит, староверу казны на проезд и обзаведенье дадут… Церкви себе стройте, монастыри заводите, попов, сколько хотите, держите и живите себе на всей своей воле… И будет, говорит, на те льготы вам от царицы выдана грамота, навеки нерушимая…» Такие милости великий боярин сулил… Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем словом к царице возил его, и она матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке своей царской старца божия допустила. Воротясь на Керженец, стал отец Игнатий здешний народ на новые места приговаривать… Охотников объявилось довольно, да спознали по скорости, что великий боярин Потемкин староверам ловушку подстроить хотел… Такие же речи у него со стародубскими отцами велись. Был в Стародубье тогда инок Никодим, через него то дело происходило. И тот Никодим под власть великороссийских архиереев подписался. Как спознали о том здешние христиане, про новые места и слышать не захотели… А тут по скорости боярин Потемкин помер — тем дело и разошлось… Так, видите ли, сударыня, была та грамота на одном посуле… Народу же, уверения ради, говорится, что лежит такая у Игнатьевых… А ее никогда не бывало.
— Зачем же народ в обмане держать? — резко взглянув на Манефу, спросила Марья Гавриловна.
— Крепче бы в истинной вере стояли, — спокойно ответила игуменья.Бывает, сударыня, что церковны попы учнут мужикам говорить, а иной раз и сам архиерей приедет да скажет: "Ваша-де вера царю не угодна… Подумайте, каково это слово!.. Легко ль его вынесть?.. А как думают мужики, что лежит у Игнатьевых государева грамота, веры-то у них тем словам и неймется… Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас, — не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом… А мужикам внушено, чтоб они про ту грамоту зря не болтали, отымут, дескать… И теперь любого из них хоть повесь, хоть в землю закопай, умирать станет — про грамоту слова не выронит.
— Стало быть, деревенские-то усердны к скитам? — спросила Марья Гавриловна.
— Усердны! — с горькой усмешкой воскликнула Манефа. — Иуда Христа за сребреники продал, а наши мужики за ведро вина и Христа и веру продадут, а скиты на придачу дадут…
— Отчего ж они так крепко тайну держат? — спросила Марья Гавриловна.
— А им внушено, что в грамоте про ихние земли поминается, чтобы тем землям за ними быть веки вечные, — сказала Манефа. — По здешним местам ни у кого ведь крепостей на землю нет — народ все набеглый. Оттого и дорожат Игнатьевой грамотой…
— По-моему, неладно бы делать так, матушка, — сказала Марья Гавриловна.
— И ложь во спасенье бывает, сударыня, — перебила Манефа. — Народ темный, непостоянный, — нельзя без того. Задумалась Марья Гавриловна.
— Вот теперь Оленевское дело подымается…— молвила Манефа. — Боюсь я того дела при нонешнем времени.
— Что за Оленевское дело, матушка?.. — спросила Марья Гавриловна.
— А вот какое дело, — начала Манефа. — Лет пять либо шесть тому назад одну оленевскую старочку на Дону в острог посадили за то, что со сборной книгой ходила. А в книге было прописано: «Сбор-де тот на дом пресвятой богородицы честнаго и славнаго ее успения, в обители Нифонтовых, скита Оленева». Ну, известное дело, ходила та старочка безо всякого паспорта, по простоте… До Петербурга дело дошло, и решили там дознаться, что за обитель такая Нифонтова, по закону ль она ставлена, да потому ж дознаться и обо всех скитах Керженских… И то дело шестой год лежит в губернии, от него беспокойства нам не было, а теперь, слышим, оно подымается… Слышно еще, будто и насчет Шарпана вышел указ… Какой-то злодей, прости господи, послал доношение: в Шарпанском-де скиту Казанскую икону пресвятой богородицы особне чествуют, на ее-де праздники много в Шарпан народу сбирается старообрядцев и церковников. И на тех-де праздниках старицы Шарпанской обители поставляют кормы великие, а во время-де кормов читают народу про чудеса, от той иконы бываемые. И оттого-де многие от церкви отшатилися… Правда ли, нет ли, а слухи пошли, будто велено Казанскую из Шарпана взять… Сбудется такое дело — конец Керженцу… Престанет тогда наше житие пространное!..
— Отчего ж скитам настанет конец, коль из Шарпана возьмут икону Казанскую? — спросила Марья Гавриловна.