Страница:
— Говорят тебе, деньги! — на всю гостиницу крикнул паломник. Дрогнул отец Михаил, отсчитал из денег, данных Патапом Максимычем, триста целковых и подал их Стуколову. Тот, не торопясь, вынул из кармана истасканный кожаный бумажник и спрятал их туда. — Теперь о деле потолкуем, — сказал он спокойным голосом, садясь на кресло. — Садись, отче! Игумен сел и опустил голову. — С моим песком Чапурин уверится, — начал паломник. — Этот песок хоть на монетный двор — настоящий. Уверившись, Чапурин бумагу подпишет, три тысячи на ассигнации выдаст мне. Недели через три после того надо ему тысяч на шесть ассигнациями настоящего песку показать, — вот, мол, на твою долю сколько выручено. Тогда он пятидесяти тысяч целковых не пожалеет… Понял?
— Дальше-то что же? — спросил игумен.
— Чать, не впервой, — ответил паломник.
— Опасно, Якимушка, боязно. Чапурин — не кто другой. Со всяким начальством знаком, к губернатору вхож… Не погубить бы нам себя, — говорил игумен.
— Обработаем — бог милостив, — сказал на то Стуколов.
— Разве насчет картинок? ' Фальшивые ассигнации. ' Тут бы смирно сидел? — прищурясь, молвил игумен.
— На картинки не пойдет. Об этом и поминать нечего, — отвечал решительно Стуколов. — Много ль у тебя земляного-то масла?
— Немного наберется, — отвечал игумен. — К масленице осетров привезли — полфунта не нашлось.
— Ожидаешь еще?
— К празднику обещались.
— Сколько?
— Верно сказать не могу, — отвечал игумен. — С сибиряками-то в последний раз я еще у Макарья виделся; обещали за зиму фунтов пяток переслать, да вот что-то не шлют.
— По крайности шесть фунтов надо Чапурину предоставить, — раздумывал Стуколов.
— У Дюкова, может, есть?.. — сказал отец Михаил.
— Ни зернышка, — отвечал паломник.
— Здешним досыпать?
— Что пустяки-то городить!.. Хлопочи, на Фоминой бы шесть фунтов сибирского было… А теперь ступай. К вечеру подводу наряди!..
— Куда ж ты? — спросил игумен.
— А тебе что за дело? — сказал паломника. — Ступай с богом, не мешай. Мне надо еще письмо дописать.
Отец Михаил помолился на иконы, низко поклонился сидевшему паломнику и пошел было из гостиной кельи. Стуколов воротил его с полдороги.
— Картинок много? — спросил он.
— Есть, — шепотом ответил отец Михаил.
— Много ль? — Синих на две тысячи, красных на три с половиной…
— Что лениво стал работать? — слегка усмехнувшись, молвил паломник.
— Боязно, Якимушка, — прошептал игумен, наклонясь к самому уху Стуколова. — Наезды пошли частые: намедни исправник двое суток выжил, становой приезжал… Долго ль до беды?..
— Чать, не каждый день наезжают, а запоры у тебя крепкие, собаки злые — больно-то трусить, кажись бы, нечего… Давай красных, за каждую сотню по двадцати рублев «романовскими» (Так фальшивые монетчики зовут настоящие ассигнации, по родовой фамилии государя.).
— По тридцати намедни платили, — молвил игумен. — Была цена, стала другая. Неси скорей, получай семьсот рублей государевых, — сказал Стуколов.
— Обидно будет, Яким Прохорыч, право, обидно. Никогда такой цены не бывало.
— Мало ль чего прежде не бывало, — подхватил Стуколов. — Прежде в монастырях и картинок не писали, а ноне вот пишут. Всякому дневи довлеет злоба его.
— Прикинь хошь пять рубликов, — жалобно просил отец Михаил.
— Сказано двадцать, копейки не прикину.
— Ну, три рублевика!
— Ах, отче, отче, — покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник.Люди говорят — человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь, что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
— По два бы прибавил, касатик, — клянчил игумен. — Любезненькой ты мой!.. Право, обидно!
— Не ври, отче, надоел, — неси скорее. — А синих не надо? — спросил отец Михаил.
— Синих не надо.
— Что так? Взял бы уж заодно.
— Синих не надо, — стоял на своем паломник.
— Не все ль одно? Взял бы уж и синие. Я бы по двадцати отдал.
— Копейки не дам, — решительно сказал Стуколов.
— Да чем же они тебе стали противны? Кажись, картинки хорошие,уговаривал игумен.
— То-то и есть, что не хорошие, — подхватил Стуколов. — Слепой увидит, какого завода. Тебе бы лучше их вовсе не тяпать. Не ровен час, влопаешься.
— Сбывали же прежде, Якимушка, — молвил игумен. — Авось, бог милостив, и теперь сбудем… Дай хоть по восьмнадцати.
— И в руки такую дрянь не возьму, — отвечал паломник. — Погляди-ка на орла-то — хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще одно крыло меньше другого… Мой совет: спусти-ка ты до греха весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
— Пожалуй, что и так, — согласился игумен. — А последышки-то взял бы, родной, право… Не обидь старика, Якимушка… Так уж и быть, бери по пятнадцати романовских.
— Не надо… Неси красные…
Замялся игумен на месте, но Стуколов так на него крикнул, что тот почти бегом побежал из гостиницы. Минут через пять отец Михаил принес красные картинки и получил от паломника семьсот рублей. Долго опытный глаз игумена рассматривал на свет каждую бумажку, мял между пальцами и оглядывал со всех сторон. Яким Прохорыч уселся дописывать письмо. Переглядев бумажки, игумен заговорил было с паломником, назвал его и любезненьким и касатиком: но касатик, не поднимая головы, махнул рукой, и среброкудрый Михаил побрел из кельи на цыпочках, а в сенях строго-настрого наказал отцу Спиридонию самому не входить и никого не пускать в гостиную келью, не помешать бы Якиму Прохорычу.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
— Дальше-то что же? — спросил игумен.
— Чать, не впервой, — ответил паломник.
— Опасно, Якимушка, боязно. Чапурин — не кто другой. Со всяким начальством знаком, к губернатору вхож… Не погубить бы нам себя, — говорил игумен.
— Обработаем — бог милостив, — сказал на то Стуколов.
— Разве насчет картинок? ' Фальшивые ассигнации. ' Тут бы смирно сидел? — прищурясь, молвил игумен.
— На картинки не пойдет. Об этом и поминать нечего, — отвечал решительно Стуколов. — Много ль у тебя земляного-то масла?
— Немного наберется, — отвечал игумен. — К масленице осетров привезли — полфунта не нашлось.
— Ожидаешь еще?
— К празднику обещались.
— Сколько?
— Верно сказать не могу, — отвечал игумен. — С сибиряками-то в последний раз я еще у Макарья виделся; обещали за зиму фунтов пяток переслать, да вот что-то не шлют.
— По крайности шесть фунтов надо Чапурину предоставить, — раздумывал Стуколов.
— У Дюкова, может, есть?.. — сказал отец Михаил.
— Ни зернышка, — отвечал паломник.
— Здешним досыпать?
— Что пустяки-то городить!.. Хлопочи, на Фоминой бы шесть фунтов сибирского было… А теперь ступай. К вечеру подводу наряди!..
— Куда ж ты? — спросил игумен.
— А тебе что за дело? — сказал паломника. — Ступай с богом, не мешай. Мне надо еще письмо дописать.
Отец Михаил помолился на иконы, низко поклонился сидевшему паломнику и пошел было из гостиной кельи. Стуколов воротил его с полдороги.
— Картинок много? — спросил он.
— Есть, — шепотом ответил отец Михаил.
— Много ль? — Синих на две тысячи, красных на три с половиной…
— Что лениво стал работать? — слегка усмехнувшись, молвил паломник.
— Боязно, Якимушка, — прошептал игумен, наклонясь к самому уху Стуколова. — Наезды пошли частые: намедни исправник двое суток выжил, становой приезжал… Долго ль до беды?..
— Чать, не каждый день наезжают, а запоры у тебя крепкие, собаки злые — больно-то трусить, кажись бы, нечего… Давай красных, за каждую сотню по двадцати рублев «романовскими» (Так фальшивые монетчики зовут настоящие ассигнации, по родовой фамилии государя.).
— По тридцати намедни платили, — молвил игумен. — Была цена, стала другая. Неси скорей, получай семьсот рублей государевых, — сказал Стуколов.
— Обидно будет, Яким Прохорыч, право, обидно. Никогда такой цены не бывало.
— Мало ль чего прежде не бывало, — подхватил Стуколов. — Прежде в монастырях и картинок не писали, а ноне вот пишут. Всякому дневи довлеет злоба его.
— Прикинь хошь пять рубликов, — жалобно просил отец Михаил.
— Сказано двадцать, копейки не прикину.
— Ну, три рублевика!
— Ах, отче, отче, — покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник.Люди говорят — человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь, что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
— По два бы прибавил, касатик, — клянчил игумен. — Любезненькой ты мой!.. Право, обидно!
— Не ври, отче, надоел, — неси скорее. — А синих не надо? — спросил отец Михаил.
— Синих не надо.
— Что так? Взял бы уж заодно.
— Синих не надо, — стоял на своем паломник.
— Не все ль одно? Взял бы уж и синие. Я бы по двадцати отдал.
— Копейки не дам, — решительно сказал Стуколов.
— Да чем же они тебе стали противны? Кажись, картинки хорошие,уговаривал игумен.
— То-то и есть, что не хорошие, — подхватил Стуколов. — Слепой увидит, какого завода. Тебе бы лучше их вовсе не тяпать. Не ровен час, влопаешься.
— Сбывали же прежде, Якимушка, — молвил игумен. — Авось, бог милостив, и теперь сбудем… Дай хоть по восьмнадцати.
— И в руки такую дрянь не возьму, — отвечал паломник. — Погляди-ка на орла-то — хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще одно крыло меньше другого… Мой совет: спусти-ка ты до греха весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
— Пожалуй, что и так, — согласился игумен. — А последышки-то взял бы, родной, право… Не обидь старика, Якимушка… Так уж и быть, бери по пятнадцати романовских.
— Не надо… Неси красные…
Замялся игумен на месте, но Стуколов так на него крикнул, что тот почти бегом побежал из гостиницы. Минут через пять отец Михаил принес красные картинки и получил от паломника семьсот рублей. Долго опытный глаз игумена рассматривал на свет каждую бумажку, мял между пальцами и оглядывал со всех сторон. Яким Прохорыч уселся дописывать письмо. Переглядев бумажки, игумен заговорил было с паломником, назвал его и любезненьким и касатиком: но касатик, не поднимая головы, махнул рукой, и среброкудрый Михаил побрел из кельи на цыпочках, а в сенях строго-настрого наказал отцу Спиридонию самому не входить и никого не пускать в гостиную келью, не помешать бы Якиму Прохорычу.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Приятель, к которому из Красноярского скита проехал Патап Максимыч, был отставной горный чиновник Колышкин. Громко и честно держалось на Волге имя его. Два парохода у него бегало, с Низу пшеницу до Рыбинска возили. Славно бегали, а лучше того зарабатывали. Не то что какие-нибудь одиночные пароходчики, — общества, компании завидовали делам Сергея Андреича. Те, сердечные, бывало, бьются на пристанях чуть не до водополи, закликают кладчиков, задают пшеничникам дорогие обеды, дюжинами ставят перед ними отборные вина, проигрывают им в трынку да в горку, а Сергей Андреич лежит себе на диване да сигаркой попыхивает. Еще с середки зимы у него ни забот, ни хлопот, на все путины клади готовы и условия подписаны. Как же пароходчикам не завидовать Колышкину, как не стараться ему ножку подставить?.. Дело известное: счастливым быть — всем досадить… А Сергей Андреич будто не замечает, что глядят на него не дружески, смешками да шутками ото всякого норовит отойти… А чтоб кто Сергею Андреичу повредил хоть какою малостью, того не случалось. Охота вредить была, да спорыньи не было… Душевный человек был этот Сергей Андреич. Где он — там и смех и веселье, вон из беседы — хмара на всех… Любил шутку сшутить, людей посмешить, себя позабавить. А кто людей веселит, за того свет стоит… И любили его, особливо простой народ. С рабочими был строг: всяко лыко у него в строку. Зорко на дело глядел: малости не спускал. Ни прогула, ни беспорядка, бывало, не простит, зато ко всем справедлив был. И рвались же к нему на службу, а кто попал, тот за хозяина и за его добро рад бывал и в огонь и в воду. Тем люб был простонародью Сергей Андреич, что не было в нем ни спеси, ни чванства, ни гордости… Другой, наживя богатство, вздуется, как тесто на опаре… близко не подходи: шагает журавлем, глядит козырем и, кроме своего же брата богатея, знать никого не хочет. Сергей Андреич был не таков… Приди к нему в обеденный час хоть самый последний кочегар — честь ему и место, хоть тут губернатор сиди. Говорили Колышкину приятели: зачем так делает, хороших людей обижает, сажая за один стол со всякою чернотой да мелкотой. «До бога нам далеко, — ответит, бывало, Сергей Андреич.Верстаться с господом персти земной не приходится, а у него, света, за небесной трапезой иной нищий выше царей сидит… А я-то что?.. Знатней бога-то, что ли?.. Аль родом-породой выше его?.. Нет, братцы, сам я не княжой, не дворянской крови, сам из мужиков… Родитель мой на заводе в засыпках (Засыпкой на горных заводах зовется рабочий, что в доменную печь „товар“ (уголь, флюс, руду и толченый доменный сок) засыпает. '' Кержачить — в Пермской губернии значит раскольничать, кержак — раскольник. Это слово произошло от того, что первые раскольники, поселившиеся на Урале (в дачах Демидовских заводов) в первых годах XVIII века, пришли с Керженца.) жил, так мне гордиться чем стать?» Дивовались Сергею Андреичу, за углом подсмеивались, в глаза никогда… Да и совестно было смеяться, глядя на его голубые, лучистые глаза, что искрились умом, горели добром и сияли божьею правдой… Родом с Урала был. На одном из тамошних горных заводов родитель его крепостным мастером значился. Сызмала до смерти кержачил он. Человек был домовитый, залежна копейка у него водилась, хоть и не гораздо большая. Была у Андрея Колышкина жена добрая, смиренная, по хозяйству заботная; Анной звали, был сын Сергей да дочка Маринушка… Жили себе Колышкины тихо да ладно, бога хваля, ближнего любя. И промаячили бы век свой на заводе, если б юркость да затейность Сережи не повернули вверх дно всю ихнюю жизнь. Шустрый мальчонок рос, сметливый, догадливый, развеселый такой. Десяти лет ему не минуло, и он уж все заводские песни знал наизусть, так и заливается, бывало, звонким голоском на запольных (Запольными хороводами зовутся те, что бывают вне завода (селения при заводах зовут заводами же). Запольем зовется на Урале недальнее поле.) хороводах. Сереже семь лет минуло, и отец, помолясь пророку Науму, чтоб отрока Сергея на ум наставил, дал ему в руки букварь да указку и принялся учить его грамоте. По вечерам, как родитель, бывало, с домны аль с вагранки (Домна — большая чугуноплавильная печь. Вагранкой называется малая чугунолитейная печь.) домой воротится, долбит перед ним Сережа: "Аз, ангел, ангельский, архангел, архангельский, а утром тихонько от матери бежит в заводское училище, куда родители его не пускали, потому что кержачили… и думали, что училище то бусурманское. Там-де учат бритоусы да еще по гражданской грамоте, а гражданская грамота святыми отцами неблагословенная, пошла в мир от антихриста. Опять же в заводском училище цыфирной мудрости учат, а цыфирь — наука богоотводная… Так судили-рядили Сережины отец с матерью, а он бегает себе да бегает в училище, а чему там учится, от родителей держит в тайне… Не дошел старик Колышкин с сыном до «свят, святитель», а тот уже по толкам и по титлам читает. Засадил за часослов, а он перву кафизму так и режет… Диву засыпка дался, что за сын такой у него уродился! Десяти годов нет, а он псалтырь так и дерет, хоть по мертвым читать посылай. «Мал малышок — а мудрые пути в себе кажет…» — думает отец. Дал ему минею месячную, дал минею цветную — Сереже все нипочем… Чему еще учить?.. Одиннадцати годов нет, а мальчуган всю кержацкую мудрость произошел… И учиться больше нечему… "И откуда мне сие? — раздумывает старик. — Уж не в сем ли отрочати чаяние нашей благочестивой веры лежит? Не от моего ль рождения глас вещания произыдет, не от него ль последует утверждение старой веры отцов наших? А между тем Сережа, играючи с ребятами, то меленку-ветрянку из лутошек состроит, то круподерку либо толчею сладит, и все как надо быть: и меленка у него мелет, круподерка зерно дерет, толчея семя на сбойну бьет. Сводил его отец в шахту (Колодезь для добывания руд.), он и шахту стал на завалинке рыть. В то время из чужих краев приезжал на завод его владелец. Летним вечером, проходя мимо дома Колышкиных, заметил он мальчугана, копавшегося под окнами. Это Сережа шахту закладывал. Полюбилось это барину, понравилась и юркость мальчика, его светлый, умный взор. Разговорился он с Сережей, и вспало на мысль ему, что из засыпкина сына может он сделать знаменитого человека, другого Ломоносова — стоит только наукам его обучить. Наутро старика Колышкина в контору позвали, вольную для сына выдали и приказ объявили: снаряжать его для отправки в Питер с золотухой (Обоз (транспорт) с золотом, серебром и драгоценными камнями, отправляемый раза по два в год.). День-деньской без шапки, мрачно понурив голову, простоял засыпка под барскими окнами, с утра до вечера возле него выла и голосила Анна, Сережина мать. Барин остался непреклонным. Завидев его, Анна ринулась ниц и, судорожно охватив за ноги барина, зачала причитать отчаянным, нечеловеческим голосом. Барин очень удивился, но не мог понять материнского вопля; по-русски не больно горазд был… А мать молила его, заклинала всеми святыми не басурманить ее рождения, не поганить безгрешную душу непорочного отрока нечестивым ученьем, что от бога отводит, к бесом же на пагубу приводит… Насилу оттащили… Не обошлось без пинков и потасовки, а когда старик хотел отнять жену у десятских, и ему велено было десятка два засыпать… Столь горячо радел заводский барин о насаждении наук в России. Взглядывая на озлобленные глаза засыпки, на раскосмаченную Анну и плакавшего навзрыд Сережу, утешал он мальчика сладкими речами, подарил ему парижских конфет и мнил о себе, что самому Петру Великому будет он в версту, что он прямой продолжатель славных его деяний — ввожу, дескать, разума свет в темный дикий народ. Ранним утром другого дня тронулась с завода золотуха. Сережу увезли. К вечеру старик Колышкин с женой и четырнадцатилетнею Маринушкой без вести пропали… Меж тем заводский барин, убоясь русской стужи, убрался в чужие края, на теплые воды, забыв про петровскую свою работу и про маленького Колышкина. Забыл бы и Русь, да не мог: из недр ее зябкий барин получал свои доходы. Попав на дорогу, Сережа с пути не свернул. Вышел из него человек умный, сильный духом, работящий. Кончив учение, поступил он на службу на сибирские казенные заводы, а потом работал на золотых промыслах одной богатой компании. Проезжая в Сибирь, целый месяц Сергей Андреич прожил на родном Урале… Про отца с матерью все разведывал: куда делись, что с ними сталось… Но ровно вихрем снесло с людей память про Колышкиных. Потужил Сергей Андреич, что не привел его бог поклониться сединам родительским, поплакать на иссохшей груди матери, приветить любовью сестру родимую, и поехал на старое пепелище, на родной завод — хоть взглянуть на места, где протекло детство его…
И на заводе про его стариков ни слуху, ни духу. Не нашел Сергей Андреич и дома, где родился он, где познал первые ласки матери, где явилось в душе его первое сознание бытия… На месте старого домика стоял высокий каменный дом. Из раскрытых окон его неслись песни, звуки торбана, дикие клики пьяной гульбы… Вверх дном поворотило душу Сергея Андреича, бежал он от трактира и тотчас же уехал из завода. В Сибири Колышкин работал умно, неустанно и откладывал из трудовых денег копейку на черный день. Но не мимо пословица молвится: «От трудов праведных не наживешь палат каменных»… Свековать бы в денно-нощных трудах Сергею Андреичу, если б нежданно-негаданно не повернула его судьба на иной путь. Вспомнили про сынка родители, за гробом его вспомнили.
Как-то раз зимним вечером сидел Колышкин один в своей рабочей комнате, тишина была мертвая, только из соседней горницы раздавались мерные удары маятника… Вдруг кто-то кашлянул сзади него. Обернулся Сергей Андреич — видит старика в длиннополой, осыпанной снегом сибирке с заиндевелой от мороза густой бородой. У него в руках сундучок тагильского дела (В Тагиле (Верхотурского уезда) делают железные подносы и сундуки из кедрового дерева, обивают железом или жестью, раскрашивают яркими красками и кроют прочным лаком. Эти произведения зовутся «тагильским делом».), окованный расписною жестью.
— Что тебе? — с места вскочив, спросил старика Колышкин. — До твоей милости, Сергей Андреич, — хриплым, едва слышным голосом отвечал старик.
— Кто ты, откуда? — Странник о Христе Исусе, — отозвался неведомый гость. — Посылочку принес, — прибавил он, ставя перед Колышкиным сундучок и возле него ключ.
— От кого? — спросил Сергей Андреич.
— Из лесов, — отвечал странник.
— Из каких лесов?.. От кого?.. — спрашивал Колышкин, а сам, наклонясь, стал рассматривать сундучок.
Ответа не было. Оглянулся Сергей Андреич, странника след простыл. Ни на дворе, ни на улице не нашли его. Прислуга Колышкина не видела даже, ни как он в дом вошел, ни как вышел. Отпер сундучок Сергей Андреич. В нем сверток и письмо, писанное уставом. Стал читать: «Его благородию господину Сергею Андреичу Колышкину грешного инока Серапиона землекасательное поклонение с пожеланием доброго здравия и всякого земного благополучия. За известие даем вашему благородию, что мимошедшего септемврия в седьмый день проживавший в нашем убогом братстве более тринадцати годов инок схимник Агапит от сея временныя жизни в вечныя кровы преселися… А отходя сего света, заповедал мне, недостойному, молитися о нем, к вашему благородию, яко сыну по плоти, справить сию посылку. Засим, прекратя письмо сие, остаемся доброжелатели вашего благородия, грешный инок Серапион с братиею». Ни числа, ни месяца, ни места, откуда письмо. В свертке лежало пятнадцать тысяч рублей. Шесть тысяч были завернуты в особую бумажку, с надписью: «лета 7343, иулия в 21 день преставися инокиня Агния… Лета 7345, януария 15 дня преставися девица Марина».
Только!.. Вот и все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с той поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку на свертке, в сердце у него захолонуло, и божий мир пустым показался… Кровь не вода. Где, в каких лесах, в каких пустынях дожили свой век старики?.. В каких обителях вечный сон смежил их очи? На склоне ли Уральских гор, в пустынях ли Невьянских и Тагильских, иль между Осинскими сходцами (Так на востоке Европейской России в Сибири зовут выходцев из разных губерний, поселившихся в обширных, не изведанных еще лесах. Они живут не только в разбросанных по лесу зимницах и кельях, но иногда целыми деревеньками, не зная ни ревизий, ни податей и никаких повинностей.), иль на славном по всему старообрядству Иргизе, или в лесах Керженских-Чернораменских?.. Никому не узнать!.. Далеко и в ширь и в даль раскинулась земля Святорусская… Кто изочтет в ней дебри, леса и пустыни? Кто изведал в ней все «сокровенные места», где живут и долго еще будут жить «люди под скрытием», кинувшие постылую родину «сходцы», доживающие век свой в незнаемых миру дебрях, вдали от людей, от больших городов и селений? Разве вольный ветер, что летает от моря до моря, да солнце ясное знают про все места сокровенные!.. Да, они только ведали, где кончили жизнь старики Колышкины… Но отчего же они, посылая единородному сыну наследство, не послали ему ни приветного слова, ни родительской ласки, ни даже благословенья?.. Понимал это Сергей Андреич… Схимнику Агапиту, инокине Агнии горный чиновник был чуж-человек. Не рознь сословия — рознь веры разлучила стариков с любимым сыном… Суров, жесток завет старообрядский: «не подобает родительское благословение преподати сыну никонианину». Коротенькой запиской отец с матерью как будто говорили Сергею Андреичу: «Прими от родивших тебя тленное земное наследие, но за гробом нет тебе части с нами. — И блудник, и тать, и убийца наследуют жизнь вечную, еретика же самая кровь мученическая очистить не может. Нет тебе части с нами… Кое убо общение Христу с Велиаром?» Такие жестокие понятия казались бы несовместными с добродушием мягкосердого, любвеобильного нашего народа. Русскому человеку нет ничего на свете дороже любви родительской, нет ничего краше семейного лада… Откуда ж взялась такая жестокость, столь обычная между старообрядцами?.. Из чужих краев она принесена, чуждыми учителями на Русь навеяна… Бессердечные византийцы, суровые слагатели отшельнических уставов, дышащие злобой обличители еретичества древних лет, мертвящими буквами своих писаний навеяли на нашу добрую страну тлетворный дух ненависти… Лукавый дух злобы под видом светлого благочестия успел проникнуть даже в такую крепкую, в такую твердую и любительную семейную среду, какова русская… Сильна была Византия коварством, лестью да хитростью… «Суть же Греци льстиви даже до сего дни», — давно сказано и верно сказано первым русским писателем. Только за то и спасибо Византии, что по ее милости Русская земля с римским папой не зналась…***
Прошел год-другой после получения наследства. Сергей Андреич живет не по-прежнему, он был уж человек с достатком и вошел в паи по золотым приискам… Счастье повезло ему… В тайгах нашлись богатые россыпи, и он, как участник в деле, в короткое время стал богачом… Его товарищи по золотому делу были все кабацкие богатыри, набившие карманы спаиваньем народа смесью водки с водою и дурманом… Не лежало к этим людям сердце Сергея Андреича, стал он смотреть, как бы подобру-поздорову да прочь от них… Раскольничья кровь заговорила… Известно, что во все времена винных откупов ни один раскольник (а межу ними много богачей) не осквернил рук прибытком от народной порчи. Был один… но того старообрядцы считали за прокаженного.
Женился Сергей Андреич на дочери кяхтинского «компанейщика» и, взяв за женой ценное приданое, отошел от кабацких витязей. Наскучила ему угрюмая Сибирь, выехал в Россию, поселился на привольных берегах широкой Волги и занялся торговыми делами больше по казенным подрядам.
К торговому делу был он охоч, да не больно горазд. Приехал на Волгу добра наживать, пришлось залежные деньги проживать. Не пошли ему господь доброго человека, ухнули б у Сергея Андреича и родительское наследство, и трудом да удачей нажитые деньги, приданое, женой принесенное. Все бы в одну яму.
Тот добрый человек был Патап Максимыч Чапурин. Спознал он Сергея Андреича, видит — человек хороший, добрый, да хоть ретив и умен — а взялся не за свое дело, оттого оно у него не клеится и вон из рук валится. Жалко стало ему бессчастного Колышкина и вывел он его из темной трущобы на широкую дорогу.
— Наплюй ты, Сергей Андреич, на эти анафемские подряды, послушай меня, старого торговца, — говорил Патап Максимыч. — Не ради себя, ради махоньких деток своих послушайся, не пусти ты их с сумой под оконья… Верь моему слову: года не минёт, как взвоет у тебя мошна — и вон из кармана пойдет… Тебе ли, друг, с казенными подрядами вожжаться?.. Тут, милый человек, надо плутом быть, а коль не быть плутом, так всякое плутовство знать до ниточки, чтобы самого не оплели, не пустили бы по миру. Кинь, ради Христа, подряды… Хоть убытки понесешь — наплевать, развяжись только с этим проклятым делом скорей… Знаю я его вдоль и поперек… Испробовал!.. А вот построй-ка ты лучше пароходишко, это будет тебе с руки, на этом деле не сорвешься. Право, так.
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на чем возить добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки…
Прошло еще три года, у Колышкина по Волге два парохода стало бегать. Толстый, дородный, цветущий здоровьем и житейским довольством, Сергей Андреич сидел, развалившись в широких, покойных креслах, читая письма пароходных приказчиков, когда сказали ему о приходе Чапурина. Бросив недочитанные письма, резвым ребенком толстяк кинулся навстречу дорогому гостю. Звонко, радостно целуя Патапа Максимыча, кричал он на весь дом:
— Крестный!.. Ты ль, родной?.. Здорово!.. Здорово!.. Что запропал?.. Видом не видать, слыхом не слыхать!.. Все ли в добром здоровье?
— Ничего — живем да хлеб жуем, — отвечал, улыбаясь, Чапурин. — Тебя как господь милует?.. Хозяюшка здорова ль?.. Деточки?
После обычных приветствий и расспросов, после длинного разговора о кладях на низовых пристанях, о том, где больше оказалось пшеницы на свале: в Баронске аль в Балакове, о том, каково будет летом на Харчевинском перекате да на Телячьем Броде, о краснораменских мельницах и горянщине, после чая и плотной закуски Патап Максимыч молвил Колышкину:
— А ведь я к тебе с докукой, Сергей Андреич. Нарочно для того и в город меня примчало.
— Приказывай, крестный, что ни велишь, мигом исполним, только бы мочи да уменья хватило, — отвечал Колышкин.
— Мое дело во всей твоей мочи, Сергей Андреич. — сказал Патап Максимыч. — Окроме тебя по этому делу на всей Волге другого человека, пожалуй, и нет. Только уж, Христа ради, не яви в пронос тайное мое слово.
— Эка что ляпнул! — воскликнул Колышкин. — Не ухороню я тайного слова своего крестного!.. Да не грех ли тебе, толстобрюхому, такое дело помыслить?.. Аль забыл, что живу и дышу тобой?.. Теперь мои ребятки бродили б под оконьем, как бы господь не послал тебя ко мне с добрым словом… Обидно даже, крестный, такие речи слушать — право.
— Ну, ну, не серчай, — говорил Патап Максимыч. — Не в ту силу говорено, что не верю тебе… На всякий случай, опаски ради слово молвилось, потому дело такое — проносу не любит, надо по тайности.
— Ну, сказывай, какое дело? — молвил Колышкин.
— Дело такое, Сергей Андреич, что тебе, по твоей науке, оно солнца ясней, а нашему брату, человеку слепому, неученому, — потемки, как есть потемки… Научи уму-разуму…
И на заводе про его стариков ни слуху, ни духу. Не нашел Сергей Андреич и дома, где родился он, где познал первые ласки матери, где явилось в душе его первое сознание бытия… На месте старого домика стоял высокий каменный дом. Из раскрытых окон его неслись песни, звуки торбана, дикие клики пьяной гульбы… Вверх дном поворотило душу Сергея Андреича, бежал он от трактира и тотчас же уехал из завода. В Сибири Колышкин работал умно, неустанно и откладывал из трудовых денег копейку на черный день. Но не мимо пословица молвится: «От трудов праведных не наживешь палат каменных»… Свековать бы в денно-нощных трудах Сергею Андреичу, если б нежданно-негаданно не повернула его судьба на иной путь. Вспомнили про сынка родители, за гробом его вспомнили.
Как-то раз зимним вечером сидел Колышкин один в своей рабочей комнате, тишина была мертвая, только из соседней горницы раздавались мерные удары маятника… Вдруг кто-то кашлянул сзади него. Обернулся Сергей Андреич — видит старика в длиннополой, осыпанной снегом сибирке с заиндевелой от мороза густой бородой. У него в руках сундучок тагильского дела (В Тагиле (Верхотурского уезда) делают железные подносы и сундуки из кедрового дерева, обивают железом или жестью, раскрашивают яркими красками и кроют прочным лаком. Эти произведения зовутся «тагильским делом».), окованный расписною жестью.
— Что тебе? — с места вскочив, спросил старика Колышкин. — До твоей милости, Сергей Андреич, — хриплым, едва слышным голосом отвечал старик.
— Кто ты, откуда? — Странник о Христе Исусе, — отозвался неведомый гость. — Посылочку принес, — прибавил он, ставя перед Колышкиным сундучок и возле него ключ.
— От кого? — спросил Сергей Андреич.
— Из лесов, — отвечал странник.
— Из каких лесов?.. От кого?.. — спрашивал Колышкин, а сам, наклонясь, стал рассматривать сундучок.
Ответа не было. Оглянулся Сергей Андреич, странника след простыл. Ни на дворе, ни на улице не нашли его. Прислуга Колышкина не видела даже, ни как он в дом вошел, ни как вышел. Отпер сундучок Сергей Андреич. В нем сверток и письмо, писанное уставом. Стал читать: «Его благородию господину Сергею Андреичу Колышкину грешного инока Серапиона землекасательное поклонение с пожеланием доброго здравия и всякого земного благополучия. За известие даем вашему благородию, что мимошедшего септемврия в седьмый день проживавший в нашем убогом братстве более тринадцати годов инок схимник Агапит от сея временныя жизни в вечныя кровы преселися… А отходя сего света, заповедал мне, недостойному, молитися о нем, к вашему благородию, яко сыну по плоти, справить сию посылку. Засим, прекратя письмо сие, остаемся доброжелатели вашего благородия, грешный инок Серапион с братиею». Ни числа, ни месяца, ни места, откуда письмо. В свертке лежало пятнадцать тысяч рублей. Шесть тысяч были завернуты в особую бумажку, с надписью: «лета 7343, иулия в 21 день преставися инокиня Агния… Лета 7345, януария 15 дня преставися девица Марина».
Только!.. Вот и все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с той поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку на свертке, в сердце у него захолонуло, и божий мир пустым показался… Кровь не вода. Где, в каких лесах, в каких пустынях дожили свой век старики?.. В каких обителях вечный сон смежил их очи? На склоне ли Уральских гор, в пустынях ли Невьянских и Тагильских, иль между Осинскими сходцами (Так на востоке Европейской России в Сибири зовут выходцев из разных губерний, поселившихся в обширных, не изведанных еще лесах. Они живут не только в разбросанных по лесу зимницах и кельях, но иногда целыми деревеньками, не зная ни ревизий, ни податей и никаких повинностей.), иль на славном по всему старообрядству Иргизе, или в лесах Керженских-Чернораменских?.. Никому не узнать!.. Далеко и в ширь и в даль раскинулась земля Святорусская… Кто изочтет в ней дебри, леса и пустыни? Кто изведал в ней все «сокровенные места», где живут и долго еще будут жить «люди под скрытием», кинувшие постылую родину «сходцы», доживающие век свой в незнаемых миру дебрях, вдали от людей, от больших городов и селений? Разве вольный ветер, что летает от моря до моря, да солнце ясное знают про все места сокровенные!.. Да, они только ведали, где кончили жизнь старики Колышкины… Но отчего же они, посылая единородному сыну наследство, не послали ему ни приветного слова, ни родительской ласки, ни даже благословенья?.. Понимал это Сергей Андреич… Схимнику Агапиту, инокине Агнии горный чиновник был чуж-человек. Не рознь сословия — рознь веры разлучила стариков с любимым сыном… Суров, жесток завет старообрядский: «не подобает родительское благословение преподати сыну никонианину». Коротенькой запиской отец с матерью как будто говорили Сергею Андреичу: «Прими от родивших тебя тленное земное наследие, но за гробом нет тебе части с нами. — И блудник, и тать, и убийца наследуют жизнь вечную, еретика же самая кровь мученическая очистить не может. Нет тебе части с нами… Кое убо общение Христу с Велиаром?» Такие жестокие понятия казались бы несовместными с добродушием мягкосердого, любвеобильного нашего народа. Русскому человеку нет ничего на свете дороже любви родительской, нет ничего краше семейного лада… Откуда ж взялась такая жестокость, столь обычная между старообрядцами?.. Из чужих краев она принесена, чуждыми учителями на Русь навеяна… Бессердечные византийцы, суровые слагатели отшельнических уставов, дышащие злобой обличители еретичества древних лет, мертвящими буквами своих писаний навеяли на нашу добрую страну тлетворный дух ненависти… Лукавый дух злобы под видом светлого благочестия успел проникнуть даже в такую крепкую, в такую твердую и любительную семейную среду, какова русская… Сильна была Византия коварством, лестью да хитростью… «Суть же Греци льстиви даже до сего дни», — давно сказано и верно сказано первым русским писателем. Только за то и спасибо Византии, что по ее милости Русская земля с римским папой не зналась…***
Прошел год-другой после получения наследства. Сергей Андреич живет не по-прежнему, он был уж человек с достатком и вошел в паи по золотым приискам… Счастье повезло ему… В тайгах нашлись богатые россыпи, и он, как участник в деле, в короткое время стал богачом… Его товарищи по золотому делу были все кабацкие богатыри, набившие карманы спаиваньем народа смесью водки с водою и дурманом… Не лежало к этим людям сердце Сергея Андреича, стал он смотреть, как бы подобру-поздорову да прочь от них… Раскольничья кровь заговорила… Известно, что во все времена винных откупов ни один раскольник (а межу ними много богачей) не осквернил рук прибытком от народной порчи. Был один… но того старообрядцы считали за прокаженного.
Женился Сергей Андреич на дочери кяхтинского «компанейщика» и, взяв за женой ценное приданое, отошел от кабацких витязей. Наскучила ему угрюмая Сибирь, выехал в Россию, поселился на привольных берегах широкой Волги и занялся торговыми делами больше по казенным подрядам.
К торговому делу был он охоч, да не больно горазд. Приехал на Волгу добра наживать, пришлось залежные деньги проживать. Не пошли ему господь доброго человека, ухнули б у Сергея Андреича и родительское наследство, и трудом да удачей нажитые деньги, приданое, женой принесенное. Все бы в одну яму.
Тот добрый человек был Патап Максимыч Чапурин. Спознал он Сергея Андреича, видит — человек хороший, добрый, да хоть ретив и умен — а взялся не за свое дело, оттого оно у него не клеится и вон из рук валится. Жалко стало ему бессчастного Колышкина и вывел он его из темной трущобы на широкую дорогу.
— Наплюй ты, Сергей Андреич, на эти анафемские подряды, послушай меня, старого торговца, — говорил Патап Максимыч. — Не ради себя, ради махоньких деток своих послушайся, не пусти ты их с сумой под оконья… Верь моему слову: года не минёт, как взвоет у тебя мошна — и вон из кармана пойдет… Тебе ли, друг, с казенными подрядами вожжаться?.. Тут, милый человек, надо плутом быть, а коль не быть плутом, так всякое плутовство знать до ниточки, чтобы самого не оплели, не пустили бы по миру. Кинь, ради Христа, подряды… Хоть убытки понесешь — наплевать, развяжись только с этим проклятым делом скорей… Знаю я его вдоль и поперек… Испробовал!.. А вот построй-ка ты лучше пароходишко, это будет тебе с руки, на этом деле не сорвешься. Право, так.
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на чем возить добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки…
Прошло еще три года, у Колышкина по Волге два парохода стало бегать. Толстый, дородный, цветущий здоровьем и житейским довольством, Сергей Андреич сидел, развалившись в широких, покойных креслах, читая письма пароходных приказчиков, когда сказали ему о приходе Чапурина. Бросив недочитанные письма, резвым ребенком толстяк кинулся навстречу дорогому гостю. Звонко, радостно целуя Патапа Максимыча, кричал он на весь дом:
— Крестный!.. Ты ль, родной?.. Здорово!.. Здорово!.. Что запропал?.. Видом не видать, слыхом не слыхать!.. Все ли в добром здоровье?
— Ничего — живем да хлеб жуем, — отвечал, улыбаясь, Чапурин. — Тебя как господь милует?.. Хозяюшка здорова ль?.. Деточки?
После обычных приветствий и расспросов, после длинного разговора о кладях на низовых пристанях, о том, где больше оказалось пшеницы на свале: в Баронске аль в Балакове, о том, каково будет летом на Харчевинском перекате да на Телячьем Броде, о краснораменских мельницах и горянщине, после чая и плотной закуски Патап Максимыч молвил Колышкину:
— А ведь я к тебе с докукой, Сергей Андреич. Нарочно для того и в город меня примчало.
— Приказывай, крестный, что ни велишь, мигом исполним, только бы мочи да уменья хватило, — отвечал Колышкин.
— Мое дело во всей твоей мочи, Сергей Андреич. — сказал Патап Максимыч. — Окроме тебя по этому делу на всей Волге другого человека, пожалуй, и нет. Только уж, Христа ради, не яви в пронос тайное мое слово.
— Эка что ляпнул! — воскликнул Колышкин. — Не ухороню я тайного слова своего крестного!.. Да не грех ли тебе, толстобрюхому, такое дело помыслить?.. Аль забыл, что живу и дышу тобой?.. Теперь мои ребятки бродили б под оконьем, как бы господь не послал тебя ко мне с добрым словом… Обидно даже, крестный, такие речи слушать — право.
— Ну, ну, не серчай, — говорил Патап Максимыч. — Не в ту силу говорено, что не верю тебе… На всякий случай, опаски ради слово молвилось, потому дело такое — проносу не любит, надо по тайности.
— Ну, сказывай, какое дело? — молвил Колышкин.
— Дело такое, Сергей Андреич, что тебе, по твоей науке, оно солнца ясней, а нашему брату, человеку слепому, неученому, — потемки, как есть потемки… Научи уму-разуму…