— Где ж бессребреника достать, матушка? Сытых глаз что-то ноне не видится, — сказал Василий Борисыч.
   — А чин на нем какой положон? — возразила Манефа. — Благодать, друг мой Василий Борисыч, не репа, за деньги ее не стать продавать… Коряга — стяжатель… Пальцем без денег не двинет… Да еще торгуется… Намедни просят его болящего исправить, а он: «Сколько дашь?» Посулили полтину, народ бедный — больше дать не под силу, а Коряга: «За полтину, говорит, я тебе и господи помилуй не скажу»… Так-то, друг!.. Вот каким пастырем нас Москва наградила… В Апостоле-то что писано про Симона, восхотевша на сребре благодать стяжати?.. А?.. Ну-ка, скажи… Коряга тот же Симон-волхв — потому стяжатель… Таких пастырей нам не надо… Скорей душевным гладом истомимся, чем к такому попу на исправу пойдем.
   — Как же, матушка, возможно пробыть без священника!.. — воскликнул Василий Борисыч. — Не в беспоповы ж идти…
   — Спасова воля…— твердо сказала Манефа. — Как ему, свету, угодно, так с нами и будет… Сам он спасение наше управит… А Коряге путь к нам заказан… Так и скажи в Москве. Не отвечал Василий Борисыч.
   — Коли на то пошло, я тебе, друг, и побольше скажу, — продолжала Манефа. — Достоверно я знаю, что Коряга на мзде поставлен. А по правилам, такой поп и епископ, что ставил его, извержению подлежат, от общения да отречются. Так ли, Василий Борисыч?
   — Есть такие правила, точно что есть, — отвечал Василий Борисыч.Двадесять девятое апостольское, четвертого собора двадесятое, на шестом и на седьмом соборах тож подтверждено.
   — То-то и есть, — продолжала Манефа. — Как же должно вашего Софрона епископа понимать?.. А?.. Были от меня посыланы верные люди по разным местам, и письмами обсылалась… Нехорошие про него слухи, Василий Борисыч, ох, какие нехорошие! А Москва его терпит! Да как не терпеть?.. Московский избранник!..
   — Это, матушка, вы сказали несправедливо, — возразил Василий Борисыч.Не было Софрону московского избранья. Сам в епископы своей волей втесался… Нашего согласия ему дадено не было… Да ноне в Москве его и принимать перестали.
   — С коих пор?.. — быстро спросила Манефа.
   — Я все доподлинно вам расскажу, — молвил Василий Борисыч. — Затем и прислан — выслушать извольте.
   — Слушаю, друг, слушаю, — медленно проговорила Манефа, облокачиваясь на стол и устремив как уголья горевшие черные глаза на Василья Борисыча.
   — Епископа Софрония в миру Степаном Трифонычем звали, Жировым…
   — Знаю, — перебила Манефа. — Двор постоялый в Москве держал.
   — И беглыми попами торговал, — добавил Василий Борисыч. — Развозил по христианству… Свел он, матушка, в то самое время дружбу с паломником одним… Яким Стуколов прозывается.
   Чуть заметно дернуло у Манефы бровь, но подавила она вздох и, пустив на глаза креповую наметку, судорожно сжала губы…
   — Этот Стуколов по чужим землям долго странствовал, искавши епископа древлего благочестия. Оттого в Белой Кринице ему ото всех большое доверие было… Вздумал этот Яким Стуколов заодно с Жировым деньги добывать — богатства захотелось, в миллионщики вылезть пожелал. Спервоначалу стали они где-то в Калужской губернии искать золото… Землю купили — заварилось у них дело. Каково было то дело, говорят розно… Господь ведает, что у них меж собой творилось — обман ли какой, на самом ли деле золото сыскали — не могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж собой были друзья велики. А у Жирова золото золотом, попы попами, — прежнего промыслу не покидал… В самое то время наши московские соборне уложили особого для Российской державы епископа получить, потому что в Австрии смуты да войны настали. Не ровен час — иерархия в один час могла бы порешиться; опять бы остались без архиерейства… Покаместь на Рогожском судили да рядили, кого послать за архиерейством, Степан Трифоныч, не будь плох, да с черным попиком (Черный поп — иеромонах.), Егором звали, и махни за границу. «Если, думает, от развоза попов добрые деньги в мошну перепадали, от епископа не в пример больше получить их можно». Ладно, хорошо: взял он у приятеля своего у Стуколова письма и повез Егора в Белу-Криницу в архиереи ставить. Там гостям рады, туда уж успели дохнуть, что московские желают своего епископа, и по письмам Стуколова скорехонько занялись того попа Егора в архиереи поставить… Стали исповедывать, и нашлись за Егором такие грехи, что ему не то чтоб епископом — в попах-то быть не годится… Монастырские власти Степану про то объявили — никак, дескать, невозможно… Степан Трифоныч туда-сюда — не соглашаются. Тогда и говорит ему отец Павел, настоятель тамошний: «Да за чем, говорит, дело стало? Ты, Степан Трифоныч, человек вдовый, в писании горазд, для че самому тебе архиереем не быть… Яким Прохорыч Стуколов про тебя хорошо описал, а мы ему верим во всем…» Степан рад-радехонек… Не думал, не гадал — хиротония сама на него свалилась… На другой же день постригли его во иночество, Софронием нарекли, в дьяконы поставили, назавтра в попы, послезавтра в епископы. Так его в трое суток и обмотали… На четвертые домой архиерей отправился… Дорогой-то, правда ли, нет ли, Егора в реке утопил… Москва так и ахнула, узнавши, каков святитель в ней проявился… А делать нечего: омофор не шуба — с плеч не сбросишь… Толки пошли, пересуды, вражда в обществе, свары да ссоры. Однакож все помаленьку утешилось. Хочешь не хочешь, к новому владыке ступай.
   — Так вот он каков! — едва слышно промолвила Манефа.
   — Таков, матушка, таков, — поистине говорю, — отвечал Василий Борисыч.Про это самое доложить вам и велено…
   — Хороша Москва!.. Можно чести приписать!.. — с горечью сказала Манефа, поднимая наметку и сурово вскинув глазами на Василья Борисыча.Пекутся о душах христианских! Соблюдают правую веру!
   — Грех такой вышел, матушка, искушение!.. Ничего тут не поделаешь,разводя руками, чуть слышно проговорил Василий Борисыч и потупил взоры перед горевшими негодованием очами величавой игуменьи.
   — Истинно грех вышел, да еще грех-от какой! Горше его нет!.. — сказала Манефа. — Спасибо вам, московским, спасибо!.. Сами впали в яму и других с собой ввалили… Спасибо!..
   Не отвечал Василий Борисыч. Не по себе ему было. Вынув из кармана шелковой платок, молча отирал он обильно выступивший на лбу пот.
   — Дальше что? — спросила Манефа после молчания, длившегося несколько минут.
   — Святокупец святокупцом и остался, — слегка запинаясь, ответил Василий Борисыч. — Попа поставить — пятьсот целковых, одигон (Одигон — путевый престол, переносный антиминс, на котором во всяком месте можно совершать литургию.) — та же цена и выше; с поставленных попов меньше ста рублей в месяц оброку не берет… Завел венечные пошлины, таковы-де при патриархе Иосифе бывали: пять целковых с венца, три за погребенье, по три с крещения, со всего.
   — Прежде торговал попами, теперь благодатью святого духа?.. Так, что ли? — язвительно усмехнувшись, спросила Манефа.
   — Так… так точно, матушка, — приниженно молвил Василий Борисыч и снова принялся утираться платком.
   — Что ж это он у Макарья лавки не возьмет себе?.. Вывеску бы повесил — большую, золотую, размалеванную…
   Написал бы на ней: «Торговля благодатью святого духа, московского купца епископа Софрония».
   — Бывал и у Макарья, матушка, — сказал Василий Борисыч.
   — Без вывески, должно быть, торговал. Такой что-то не виделось, — с желчной улыбкой ответила Манефа.
   — Такцию бы ему напечатать — за одигон, мол, пятьсот, за попа пятьсот… Греховодники!..
   — Не наша вина, матушка!.. Не Москва Софрона выбирала, — оправдывался Василий Борисыч. — Аки пес на престол вскочил.
   — Это ты из гранографа (хронограф.), — усмехнулась Манефа…— Про Гришку Расстригу в гранографе так писано… А ведь, подумать хорошенько, и ваш Степка, хоть не Гришкиной стезей, а в его же пределы идет — к сатане на колени — рядом с Иудой предателем… Соблазны по христианству разносить!.. Шатость по людям пускать!.. Есть ли таким грехам отпущенье?..
   — Ох, искушение!.. — глубоко и горько вздохнул Василий Борисыч.
   — Хоть не ведали мы про такие дела Софроновы, а веры ему все-таки не было, — после некоторого молчанья проговорила Манефа. — Нет, друг любезный, Василий Борисыч… Дорога Москва, а душ спасенье дороже… Так и было писано Петру Спиридонычу, имели бы нас, отреченных… Не желаем такого священства — не хотим сквернить свои души… Матушка Маргарита в Оленеве что тебе говорила?
   — Да те же речи, что и ваши, — отвечал Василий Борисыч.
   — Видишь!.. И не будет у нас согласья с Москвой… Не будет!.. Общения не разорвем, а согласья не будет!.. По-старому останемся, как при бегствующих иереях бывало… Как отцы и деды жили, так и мы будем жить… Знать не хотим ваших московских затеек!..
   При этих словах вошла келейная девица и, низко поклонясь гостю, доложила игуменье:
   — От Патапа Максимыча нарочного пригнали.
   — Пантелей? — спросила Манефа.
   — Нет, матушка, неведомо какой человек. Молодой еще из себя, рослый такой.
   — Знаю, — кивнула ей Манефа. — Кликни.
 
***
 
   Келейная девица вышла, и минуты через две явился Алексей. Сотворя уставной начал перед иконами и два метания перед игуменьей, поклонился он гостю и, подавая Манефе письмо, сказал:
   — Патап Максимыч приказали кланяться. Не вставая с места и молча, Манефа низко склонила голову.
   — Здоровы ль все? — спросила она. — Садись, гость будешь, — примолвила она.
   — Все, слава богу, здоровы, — отвечал Алексей, садясь на лавку рядом с Васильем Борисычем. — Про вашу болезнь оченно скорбели.
   — Патап Максимыч в отлучке был?. — спросила Манефа.
   — Уезжали, на шестой неделе воротились, — отвечал Алексей.
   — Как праздник справили? — невозмутимо, ровным голосом продолжала расспросы Манефа.
   — Все слава богу, — отвечал Алексей.
   — Ну и слава богу, — молвила Манефа и, показывая на расставленные закуски, прибавила:— Милости просим, покушай, чем бог послал… Алексей выпил, закусил… Чаю подали ему.
   — Там кое-что привезено к вашей святыне, матушка… От
   Патапа Максимыча припасы… Кому прикажете сдать? — спросил Алексей.
   — Завтра, — молвила Манефа и ударила в малую кандию, стоявшую возле нее на окошке. Келейная девица вышла из-за перегородки.
   — В задних кельях прибрано? — спросила ее Манефа.
   — Прибрано, матушка.
   — А в светелке над стряпущей?
   — И там все как надо быть.
   — Московского гостя дорогого в заднюю, — сказала Манефа, — а его,прибавила, показывая на Алексея, — в светелку. Вели постели стлать… Пожитки ихние туда перенесть. Сейчас же. Низко поклонившись, вышла келейная девица.
   — Ты сюда нарочно аль проездом? — спросила Манефа Алексея.
   — В два места Патап Максимыч послали, — отвечал он. — велел вам да Марье Гавриловне письма доставить, а отсель проехать в Урень.
   — На Ветлугу — быстро спросила Манефа, вскинув глазами на Алексея и нахмуря брови.
   — На Ветлугу, матушка, — отвечал Алексей.
   — Марью Гавриловну видел? — немного помолчав, спросила она.
   — Нет еще, матушка.
   — Ступай к ней покуда,-сказала Манефа. — Не больно еще поздно, она ж полуночница… Долго ль у нас прогостишь?
   — Благословите, матушка, завтра ж пораньше отправиться, — молвил Алексей.
   — Как знаешь. Работника послала я в Осиповку, с письмом от Марьи Гавриловны. При тебе приехал?
   — Нет, матушка.
   — Разъехались. Ступай с богом. Завтра позову, — сказала Манефа, слегка наклоняя голову.
   Положил Алексей исходный начал перед иконами, сотворил метания и вышел.
   — Помешали нам, — молвила Манефа Василью Борисычу. — Суета!.. Что делать?.. Не пустыня Фиваидская — с миром не развяжешься!.. Что ж еще Петр Спиридоныч наказывал?
   — Да насчет того же Софрония, матушка, — отвечал Василий Борисыч.Узнавши про нечестивые дела его, кладбищенские попечители на первых порах келейно его уговаривали, усовестить желали. И то было неоднократно… Деньги давали, жалованье положили, перестал бы только торговать благодатью да ставил бы в попы людей достойных, по выбору общества. А он и деньги возьмет и беспутных попов наставит… А уследить невозможно — всё в разъездах… Время гонительное, всюду розыски — на одном месте пребывать нельзя, а ему то и на руку… Этак, матушка, без малого четыре года с ним маялись… От того от самого и вам доброго священника до сей поры не высылали… Что с самочинником поделаешь?..
   — В прежни годы обо всех делах и не столь важных с Рогожского к нам в леса за известие посылали, советовались с нами, а ноне из памяти нас, убогих, выкинули, — укоряла Манефа московского посла. — В четыре-то года можно бы, кажись, изобрать время хоть одно письмецо написать…
   Все хотелось, матушка, келейно, по тайности уладить, чтоб молва не пошла… Соблазна тоже боялись, — оправдывался Василий Борисыч. — Хоть малую, а все еще возлагали надежду на Софронову совесть, авось, полагали, устыдится… Наконец, матушка, позвали его в собрание, все вины ему вычитали: и про святокупство, и про клеветы, и про несвойственные сану оболгания, во всем обличили.
   — Что ж он? — спросила Манефа.
   — А плюнул, матушка, да все собрание гнилыми словами и выругал…сказал Василий Борисыч. — «Не вам, говорит, мужикам, епископа судить!.. Как сметь, говорит, ноге выше головы стать?.. На меня, говорит, суд только на небеси да в митрополии…» Пригрозили ему жалобой митрополиту и заграничным епископам, а он на то всему собранию анафему.
   — Анафему! — с ужасом вскликнула Манефа.
   — Как есть анафему, матушка, — подтвердил Василий Борисыч. — Да потом и говорит: «Теперь поезжайте с жалобой к митрополиту. Вам, отлученным и анафеме преданным, веры не будет». Да, взявший Кормчую, шестое правило второго собора и зачал вычитывать: «Аще которые осуждены или отлучены, сим да не будет позволено обвинять епископа». Наши так и обмерли: делу-то не пособили, а клятву с анафемой доспели!.. Вот те и с праздником!..
   — Ах он, разбойник! — вскочив с места, вскрикнула Манефа. Лицо ее так и пылало…
   — Истинно так, матушка, — подтвердил Василий Борисыч. — Иначе его и понимать нельзя, как разбойником… Тут, матушка, пошли доноситься об нем слухи один другого хуже… И про попа Егора, что в воду посадил, и про золото, что с паломником Стуколовым под Калугой искал… Золото, как слышно, отводом только было, а они, слышь, поганым ремеслом занимались: фальшивы деньги ковали.
   Наклонив голову, Манефа закрыла ее ладонями. Смолк Василий Борисыч.
   — Дальше что? — спросила игуменья, подняв голову после минутного молчанья.
   Не думал Василий Борисыч, какими ножами резал он сердце Манефы.
   — Жалобу к митрополиту послали, — продолжал он, — другого епископа просили, а Софрона извергнуть.
   — Ну? — спросила Манефа.
   — Согласился владыко-митрополит, — отвечал Василий Борисыч. — Другого епископа перед великим постом нынешнего года поставил, нарек его Владимирским, Софрона же ограничил одним Симбирском… Вот и устав новоучрежденной Владимирской архиепископии, — прибавил он, вынимая из кармана тетрадку и подавая ее Манефе.
   — Потрудитесь почитать, глаза-то у меня после болезни плохи, мало видят, — сказала Манефа. Василий Борисыч начал чтение:
   — «Владимирский архиепископ подведомственно себе иметь должен все единоверные епархии, ныне существующие и впредь учредиться могущие во всей Российской державе, даже по Персии и Сибири простирающиеся, и на север до Ледовитого моря достигающие. И имеет право во оные епархии поставлять епископов по своему усмотрению с содействием своего наместника».
   — Какого ж это наместника? — спросила Манефа.
   — А другого-то епископа, матушка, что в Белой-то Кринице, — отвечал Василий Борисыч.
   — Софрона! — воскликнула Манефа.
   — Нет, матушка… Как возможно… Избави бог, — сказал Василий Борисыч. — Софрон только при своем месте, в Симбирске, будет действовать — там у него приятели живут: Вандышевы, Мингалевы, Константиновы — пускай его с ними, как знает, так и валандается. А в наместниках иной будет — человек достойный, — а на место Софрона в российские пределы тоже достойный епископ поставлен — Антоний.
   — Дальше читай, — молвила Манефа.
   — «А по поставлении давать только сведение Бело-Криницкой митрополии», — продолжал Василий Борисыч.
   — Это хорошо, — заметила Манефа. — Что, в самом деле, с заграничными невесть какими водиться!.. Свои лучше.
   — Bсе епископы, подведомственные Владимирской архиепископии, отныне и впредь, по поставлении своем должны по чину, в Чиновнике (Так называется книга, в которой изложены правила архиерейских священнодействий.) изображенному, исповедание веры и присяжные листы за своим подписом давать прямо архиепископу владимирскому. В действии же епископы и прочие священники, в России сущие, смотрительного ради случая и доколе обстоит гонение, могут иметь пребывание во всяком граде и месте, где кому будет возможность скрыться от мучительских рук, и имеют право безвозбранно в нуждах христианам помогать и их требы священнические исполнять. Святительские же дела, сиречь поставлять попов и диаконов и прочих клириков и запрещать или извергать, без благословения архиепископа да не дерзают. В своей же епархии каждый епископ полное право имеет распоряжаться и поставлять попов и диаконов и прочих клириков, по его благоусмотрению, яко господин в своем доме" (Дословно из устава Владимирской (старообрядской) архиепископии, доставленного 4-го февраля 1853 года в Белой Кринице.).
   Долго еще читал Василий Борисыч устав Владимирской архиепископии и, кончив, спросил он Манефу:
   — Каких же мыслей будете вы насчет этого, матушка? Узнать ваше мнение велено мне. Задумалась Манефа. Соображала она.
   — А что мать Маргарита? — спросила она.
   — Матушка Маргарита склонна, — отвечал Василий Борисыч. — Писать к вам собирается… Ваше-то какое решение будет?
   — Что ж… По моему рассуждению, дело не худое… Порочить нельзя,сказала Манефа. — Дай только бог, чтоб христианству было на пользу.
   — О согласии вашем прикажете в Москву доложить? — спросил Василий Борисыч.
   — Обожди, друг, маленько. Скорого дела не хвалят, — ответила Манефа.Ты вот погости у нас, — добрым гостям мы рады всегда, — а тем временем пособоруем, тебя позовем на собрание — дело-то и будет в порядке… Не малое дело, подумать да обсудить его надо… Тебе ведь не к спеху? Можешь недельку, другую погостить?
   Вспомнил Василий Борисыч про полногрудых, быстроглазых белиц и возрадовался духом от приглашения Манефы.
   — Сколько будет угодно вам, матушка, столько под вашим кровом и проживу, — сказал он. — Дело в самом деле таково, что надо об нем подумать да и подумать. А чтоб мне у вас не напрасно жить, благословите в часовне подьячить.
   — Разве горазд? — спросила Манефа.
   — На том стоим, матушка… Сызмальства обучен, — сказал Василий Борисыч. — На Рогожском службы справлял… Опять же меня и в митрополию-то с уставщиком Жигаревым посылали, потому что службу знаю до тонкости и мог приметить, каково правильно там ее справляют… Опять же не в похвальбу насчет пения скажу: в Оленеве у матушки Маргариты да у матушки Фелицаты пению девиц обучил — развод демественный им показал.
   — И нашим покажи, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Мы ведь поем попросту, как от старых матерей навыкли, по слуху больше… Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то разбирали. Ину пору заведут догматик — «Всемирную славу» аль другой какой — один соблазн: кто в лес, кто по дрова… Не то, что у вас на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц — много тебе благодарна останусь.
   — С великим моим удовольствием, — ответил Василий Борисыч. Черненькие глазки его так и заискрились при мысли, что середь пригоженьких да молоденьких он не одну неделю как сыр в масле будет кататься. «Подольше бы только старицы-то соборовали»,-думал он сам про себя.
   — Ну, гость дорогой, не пора ль и на покой? — поднимаясь с места, молвила Манефа. — Выкушай посошок… Милости прошу… А там в задней келье ужинать тебе подадут.
   Василий Борисыч выкушал посошок и, помолясь иконам, простился с игуменьей.
   — Бог простит, бог благословит, — сказала Манефа, провожая его. — Дай бог счастливо ночь ночевать. Утре, как встанешь, пожалуй ко мне в келью, чайку вместе изопьем, да еще потолкуем про это дело… Дело не малое!.. Не малое дело!..
   — Какого еще дела больше того, матушка? — отозвался Василий Борисыч, выходя из кельи. В сенях со свечой встретила его келейница.
   — Пожалуйте, гость дорогой… Вот сюда пожалуйте, — говорила она, проводя Василья Борисыча по внутренним закоулкам игуменьиной «стаи», мимо разных чуланов и боковуш, середи которых непривычному человеку легко было заблудиться.
   По уходе Василья Борисыча Манефа перестала сдерживаться. Дала простор и волю чувствам, вызванным речами московского посла… Облокотясь на стол обеими руками и закрыв разгоревшееся лицо, тяжело и прерывисто вздыхала она. Не столько безобразия святопродавца Софрона и соблазны, поднявшиеся в старообрядской среде, мутили душу ее, сколько он, этот когда-то милый сердцу ее человек, потом совершенно забытый, а теперь ставший врагом, злодеем, влекущим людей на погибель… И прежде нередко задумывалась она над словами Таифы, поразившими ее чуть не насмерть, но до сей поры не твердо им верила, все хотелось ей думать, что сказанное казначеей одни пустые сплетни… Теперь конец сомненьям… Он в самом деле лживый, коварный человек, он нечестие свое лживо н лицемерно покрывает обманной личиной святости и духовности… «Ах, Фленушка, Фленушка! — шевелилось в уме Манефы. — Горькая ты моя сиротинушка!.. Благо, что не знаешь, от кого ты на свет родилась!..»

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   От Манефы Алексей пошел было к Марье Гавриловне, но вышедшая из домика ее бойкая, быстроглазая, пригоженькая девушка, одетая не по-скитски, вся в цветном, остановила его.
   — Вам кого надобно? — спросила она Алексея.
   — Марью Гавриловну, — отвечал он. — Письмо к ней привез…
   — От кого письмо? — спросила девушка.
   — Из Осиповки, от Патапа Максимыча. Еще посылочка маленькая, — сказал Алексей.
   — Обождите маленько, — молвила девушка. — Сегодня Марье Гавриловне что-то не поздоровилось, сбиралась пораньше лечь… Уж не разделась ли? Да я тотчас скажу ей. Обождите у воротец манехонько…
   Минуты через три девушка воротилась и сказала, чтоб Алексей письмо и посылку отдал ей, а сам бы приходил к Марье Гавриловне завтра поутру.
   Побродил Алексей вкруг домика, походил и вокруг часовни. Но уж стемнело, и путем ничего нельзя было разглядеть. Пошел на огонь к игуменской «стае», добраться бы до ночлега да скорей на боковую… Только переступил порог, кто-то схватил его за руку.
   — Тебя зачем принесло, пучеглазый? — дернув его за рукав, вполголоса спросила Фленушка.
   — Ах, Флена Васильевна! — вскликнул Алексей. Не заметно было в его голосе, чтоб обрадовался он нечаянной встрече со старой знакомой…— Всё ли в добром здоровье?…— прибавил он, заминаясь.
   — Зачем сюда попал? — спрашивала Фленушка, сильнее дергая его за рукав.
   — Мимоездом…— отвечал он. — С письмом от Патапа Максимыча.
   — Куда едешь?
   — Далеко, — отшучивался Алексей.
   — Куда, говорят?.. Сказывай, совесть твоя проклятая!.. — продолжала Фленушка.
   — Отсель не видать, — молвил Алексей, отстраняясь от Фленушки.
   — Сказывай, бесстыжий, куда? — приставала к нему Фленушка.
   — Много будешь знать — мало станешь спать, — с усмешкой ответил Алексей. — Про что не сказывают, того не допытывайся.
   — Цыган бессовестный!.. От тебя ль такие речи? — сказала Фленушка…Что Настя?
   — Настасья Патаповна ничего. Кажись, здорова, — равнодушно ответил Алексей.
   — Да ты, друг ситный, что за разводы вздумал передо мной разводить?.. А?.. — изо всей силы трепля за кафтан Алексея, вскликнула Фленушка.Сказывай сейчас, бесстыжие твои глаза, что у вас там случилось?.
   — Ничего не случилось, — отвечал Алексей.
   — Меня не проведешь… Вижу я… Дело неладно. Сказывай скорей, долго ль мне с тобой растабарывать?..
   — Да ничего не случилось, — сказал Алексей. — Образ, что ли, тебе со стены тащить?..
   — Ходишь к ней? Алексей молчал.
   — Да говори же, непутный…— приставала Фленушка. — Пучеглазый ты этакой, бессовестный!.. Говори скорей, все ль у вас по-прежнему?
   Сени осветились — из задней со свечой в руках вышла келейная девица. Фленушка быстро отскочила от Алексея.
   — Спрашивает, где ночевать ему приготовлено, — сказала она. — Это от Патапа Максимыча.
   — Знаю, — отвечала келейница. — Пойдем, молодец… Сюда вот… А тебе, Флена Васильевна, не пора ль на покой?
   — Знаю с твое! — быстро отвернувшись, молвила Фленушка и скорыми, частыми шагами пошла в свои горницы.
   Остановясь на полдороге, обернулась она и громко сказала:
   — Я с тобой письмо к Настеньке пошлю. Надо кой-что узнать от нее… Перед отъездом скажись…
   В отведенной светелке Алексей плотно поужинал под говор келейной девицы. Рада была она радехонька, что пришлось ей покалякать с новым человеком.
   Долго рассказывала она Алексею, как матушка Манефа, воротясь из Осиповки с именин Аксиньи Захаровны, ни с того ни с сего слегла и так тяжко заболела, что с минуты на минуту ожидали ее кончины, — уж теплая вода готова была обмывать тело покойницы. Горько жаловалась на Марью Гавриловну… И лекаря-то выписала поганить нечестивым лекарством святую душеньку и власть-то забрала в обители непомерную, такую власть, что даже ключницу, мать Софию, из игуменских келий выгнала, не уважа того, что пятнадцать годов она в ключах при матушке ходила, а сама Марья Гавриловна без году неделя в обители живет, да и то особым хозяйством… А после того, как выздоровела матушка, должно быть, Марьей же Гавриловной наговорено что-нибудь на мать Софию. Не пожелала матушка, чтоб она при ней в ключах ходила, и пока не придумала, кому быть в ключах, ее при келье держит.