Страница:
— Верно так, — ответил Пантелей. — Начало-то их него разговора я не слыхал — проспал, а очнулся, пришел в себя, слышу — толкуют про золотые пески, что по нашим местам будто бы водятся; Ветлугу поминают. Стуколов высчитывает, какие капиталы они наживут, если примутся за то дело. Не то что тысячи, миллионы, говорит, будете иметь… Про какие-то снаряды поминал… Так и говорит: «мыть золото» надо этими снарядами… И про то сказывал, что люди к тому делу есть у него на примете, да и сам, говорит, я того дела маленько мерекаю… Смущает хозяина всячески, а хозяин тому и рад — торопит Стуколова, так у него и загорелось— сейчас же вынь да положь, сейчас же давай за дело приниматься. Стуколов говорит ему: пока снег не сойдет, к делу приступать нельзя. А потом, слышу, на Ветлугу хозяин собирается… Вот и дела!.. — Ах, дела, дела!..
Ах, какие дела! — охает мать Таифа. — Так-таки и говорят: «Станем фальшивы деньги делать»?
— Напрямик такого слова не сказано, — отвечал Пантелей, — а понимать надо так — какой же по здешним местам другой золотой песок может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают… Не знаешь разве, чем на Ветлуге народ займуется?
— А чем, Пантелеюшка? — спросила мать Таифа. — Леса там большущие — такая Палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, — разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют… Вот что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
— Ах, дело-то, какое дело-то!.. Матушка царица небесная!.. — причитала мать Таифа. -
То-то и есть, что значит наша-то жадность! — раздумчиво молвил Пантелей. — Чего еще надо ему? Так нет, все мало… Хотел было поговорить ему, боюсь… Скажи ты при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел — станет убиваться, а зачнет ему говорить, на грех только наведет… Не больно он речи-то ее принимает… Разве матушку не послушает ли?
— Не знаю, Пантелеюшка, — сомнительно покачав головою, отвечала Таифа.Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч. Ведь он как заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо… А сказать матушке скажу… Как не сказать!..
В тот же день вечером Таифа была у игуменьи. Доложив ей, что присланные припасы приняты по росписи, а ветчина припрятана, она, искоса поглядывая на ключницу Софию, молвила Манефе вполголоса:
— Мне бы словечко вам сказать, матушка. — Говори, — ответила Манефа. — С глазу бы на глаз.
— Что за тайности? — не совсем довольным голосом спросила Манефа.
— Ступай покаместь вон, Софьюшка, — прибавила она, обращаясь к ключнице. — Ну, какие у тебя тайности? — спросила игуменья, оставшись вдвоем с Таифой.
— Да насчет Патапа Максимыча, — зачала было Таифа.
— Что такое насчет Патап Максимыча? — быстро сказала Манефа. — Не знаю, как и говорить вам, матушка, — продолжала Таифа. — Такое дело, что и придумать нельзя.
— Толком говори… Мямлит, мямлит, понять нельзя!.. — нетерпеливо говорила Манефа. — Смущают его недобрые люди, на худое дело смущают,отвечала мать казначея.
— Сказано: не мямли! — крикнула игуменья и даже ногой топнула. — Кто наущает, на какое дело? — Фальшивы деньги ковать…— шепотом промолвила мать Таифа.
— С ума сошла? — вся побагровев, вскрикнула Манефа и, строго глядя в глаза казначее, промолвила: кто наврал тебе?
— Пантелей, матушка, — спустя голову, смиренно сказала Таифа.
— Пустомеля!.. Стыда во лбу нет!.. Что городит!.. Он от кого узнал? — в тревоге и горячности, быстро взад и вперед ходя по келье, говорила Манефа
— Ихний разговор подслушал…— отозвалась мать Таифа.
— Подслушал? Где подслушал?
— На полатях лежал, в подклете у них… Спал, а проснулся и слышит, что Патап Максимыч в боковуше с гостями про анафемское дело разговаривает.
— Ну?
— И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги… И снаряды у них припасены уж на то… Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу… А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают… По тамошним местам самый корень этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа Максимыча, Пантелей про это мне за великую тайну сказал, чтобы кроме тебя, матушка, никому я не открывала… Сам чуть не плачет…
Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от такого паскудного дела.
— С кем же были разговоры? — угрюмо спросила Манефа.
— А были при том деле, матушка, трое, — отвечала Таифа, — новый приказчик Патапа Максимыча да Дюков купец, а он прежде в остроге за фальшивые деньги сидел, хоть и не приличон остался.
— Третий кто? — перебила Манефа.
— А третий всему делу заводчик и есть. Привез его Дюков, а Дюков по этим деньгам первый здесь воротила… Стуколов какой-то, от епископа будто прислан…
Подкосились ноги у Манефы, и тяжело опустилась она на лавку. Голова поникла на плечо, закрылись очи, чуть слышно шептала она:
— Господи помилуй!.. Господи помилуй!.. Царица небесная!.. Что ж это такое?.. В уме мутится… Ах, злодей он, злодей!..
И судорожные рыданья перервали речь. Манефа упала на лавку. Кликнула Таифа ключницу и вместе с нею отнесла на постель бесчувственную игуменью.
Засуетились по кельям… «С матушкой попритчилось!.. Матушка умирает», — передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть облетела всю обитель… Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях, Фленушка, стоя на коленях у постели и склонив голову к руке Манефы, ровно окаменела…
Софья говорила матерям, что, когда с игуменьей случился припадок, с нею осталась одна Таифа, хотевшая рассказать ей про какое-то тайное дело… Стали спрашивать Таифу. Молчит.
Недели три пролежала в горячке игуменья и все время была без памяти. Не будь в обители Марьи Гавриловны, не быть бы Манефе в живых.
Матери хлопотали вкруг начальницы, каждая предлагала свои лекарства. Одна советовала умыть матушку водой с громовой стрелы (Песок, скипевшийся от удара молнии. Вода, в которую он пущен, считается в простонародье целебною.), другая — напоить ее вином наперед заморозив в нем живого рака, третья учила — деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая — накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой. Потом зачали все в одно слово говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание матушки Манефы было перед кончиной принять великую схиму… Много было суеты, еще больше болтанья и пустых разговоров. Больная осталась бы без помощи, если б Марья Гавриловна от себя не послала в город за лекарем. Лекарь приехал, осмотрел больную, сказал, что опасна. Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските до исхода болезни, но хоть предлагала за то хорошие деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд. Успела, однако, упросить его Марья Гавриловна пробыть в Комарове, пока не привезут другого врача из губернского города. Приехал другой врач и остался в обители, к немалому соблазну келейниц, считавших леченье делом господу неугодным, а для принявших иночество даже греховным.
Марья Гавриловна на своем настояла. Что ни говорили матери, как ни спорили они, леченье продолжалось. Больше огорчалась, сердилась и даже бранилась с Марьей Гавриловной игуменьина ключница София. Она вздумала было выливать лекарства, приготовленные лекарем, и поить больную каким-то взваром, что, по ее словам, от сорока недугов пользует. А сама меж тем, в надежде на скорую кончину Манефы, к сундукам ее подобралась… За то Марья Гавриловна, при содействии Аркадии, правившей обителью, выслала вон из кельи Софию и не велела Фленушке пускать ее ни к больной, ни в кладовую… Старания искусного врача, заботливый и умный уход Марьи Гавриловны и Фленушки, а больше всего, хоть надорванное, но крепкое от природы здоровье Манефы, подняли ее с одра смертной болезни…
Когда пришла она в сознание и узнала, сколько забот прилагала о ней Марья Гавриловна, горячо поблагодарила ее, но тут же примолвила:
— Ах, Марья Гавриловна, Марья Гавриловна!.. Зачем вы, голубушка, старались поднять меня с одра болезни?
Лучше б мне отойти сего света… Ох, тяжело мне жить…
— Полноте, матушка!.. Можно ль так говорить? Жизнь ваша другим нужна… Вот хоть Фленушка, например…— говорила Марья Гавриловна.
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Милое ты мое сокровище, — слабым голосом сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки. — Как бы знала ты, что у меня на сердце. И зарыдала.
— Успокойтесь, матушка, это вам вредно, — уговаривала Манефу Марья Гавриловна. — Теперь пуще всего вам надо беречь себя. Успокоилась ненадолго Манефа, спросила потом:
— От братца нет ли вестей?
— Патап Максимыч уехал, — отвечала Фленушка.
— Куда?
— На Ветлугу… говорят.
— На Ветлугу!.. — взволнованным голосом сказала Манефа. — Один?
— Нет, — молвила Фленушка, — с купцом Дюковым да с тем, что тогда похожденья свои рассказывал…
Побледнела Манефа, вскрикнула и лишилась сознанья.
Ей стало хуже. Осмотрев больную и узнав, что она взволновалась от разговоров, врач строго запретил говорить с ней, пока совсем не оправится.
Только к Пасхе встала Манефа с постели. Но здоровье ее с тех пор хизнуло. Вся как-то опустилась, задумчива стала.
Однажды, когда Манефе стало получше, Фленушка пошла посидеть к Марье Гавриловне. Толковали они о матушке и ее болезни, о том, что хоть теперь она и поправлялась, однако ж при такой ее слабости необходим за ней постоянный уход.
— Лекарь говорит, — сказала Марья Гавриловна, — что надо отдалить от матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее… А одной тебе, Фленушка, не под силу день и ночь при ней сидеть… Надо бы еще кого из молодых девиц… Марьюшку разве?
— У Марьюшки свое дело, — отвечала Фленушка. — Без нее клирос станет, нельзя безотлучно ей при матушке быть.
— Право, не придумаю, как бы это уладить, — сказала Марья Гавриловна.Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна… Работницы они хорошие, а куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке — слышать не хочет.
— Вот как бы Настя с Парашей приехали, — молвила Фленушка.
— И в самом деле! — подхватила Марья Гавриловна. — Чего бы лучше? Тут главное, чтоб до матушки, пока не поправится, никаких забот не доводить… А из здешних кого к ней ни посади, каждая зачнет сводить речь на дела обительские. Чего бы лучше Настеньки с Парашей… Только отпустит ли их Патап-от Максимыч?.. Не слыхала ты, воротился он домой аль еще нет?
— К страстной ждали, должно быть, дома теперь, — сказала Фленушка.
— Отпустит ли он их, как ты думаешь? — спросила Марья Гавриловна.
— Не знаю, как сказать, — отвечала Фленушка. — Сами станут проситься, не пустит.
— А если матушка попросит? — спросила Марья Гавриловна.
— Навряд, чтоб отпустил, — отвечала Фленушка.
— Попробовать разве поговорить матушке, что она на то скажет,согласится, так напиши от нее письмецо к Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна.
— Тогда уж наверно не отпустит, — сказала Фленушка. — Не больно он меня жалует, Патап-от Максимыч… Еще скажет, пожалуй, что я от себя это выдумала. Вот как бы вы потрудились, Марья Гавриловна.
— Я-то тут при чем? — возразила Марья Гавриловна. — Для дочерей не сделает, для сестры больной не сделает, а для меня-то с какой же стати?
— А я так полагаю, что для вас одних он только это и сделает, — сказала Фленушка. — Только вы пропишите, что вам самим желательно Настю с Парашей повидать, и попросите, чтоб он к вам отпустил их, а насчет того, что за матушкой станут приглядывать, не поминайте.
— Понять не могу, Фленушка, с чего ты взяла, чтобы Патап Максимыч для меня это сделал. Что я ему? — говорила Марья Гавриловна.
— А вы попробуйте, — ответила Фленушка. — Только напишите, попробуйте.
— Право, не знаю, — раздумывала Марья Гавриловна.
— Да пишите, пишите скорее, — с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь и целуя Марью Гавриловну. — Хоть маленько повеселей с ними будет, а то совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же, пожалуйста, напишите… Ведь и вам-то с ними будет повеселее. Ведь и вы совсем извелись от здешней скуки… Голубушка… Марья Гавриловна!
— Чтоб он не осердился? — сказала Марья Гавриловна.
— На вас-то?.. Что вы?.. Что вы?.. — подхватила Фленушка, махая на Марью Гавриловну обеими руками. — Полноте!.. Как это возможно?.. Да он будет рад-радехонек, сам привезет дочерей да вам же еще кланяться станет. Очень уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то вас не было… Он вас маленько побаивается…
— Чего ему меня бояться? — засмеялась Марья Гавриловна. — Я не кусаюсь.
— А боится — верно говорю… С вашим братцем, что ли, дела у него,вот он вас и боится.
— Из чего же тут бояться? — сказала Марья Гавриловна. — Какие у них дела, не знаю… И что мне такое брат? Пустое городишь, Фленушка.
— Уж я вам говорю, — настаивала Фленушка. — Попробуйте, напишите — сами увидите… Да пожалуста, Марья Гавриловна, миленькая, душенька, утешьте Настю с Парашей — им-то ведь как хочется у нас побывать — порадуйте их.
Марья Гавриловна согласилась на упрашивания Фленушки и на другой же день обещалась написать к Патапу Максимычу. К тому же она получила от него два письма, но не успела еще ответить на них в хлопотах за больной Манефой.
Манефа рада была повидать племянниц, но не надеялась, чтобы Патап Максимыч отпустил их к ней в обитель.
— Без того ворчит, будто я племянниц к келейной жизни склоняю,сказала она. — Пошумел он однова на Настю, а та девка огонь — сама ему наотрез. Он ей слово, она пяток, да вдруг и брякни отцу такое слово: «Я, дескать, в скиты пойду, иночество надену…» Ну какая она черноризица, сами посудите!.. То ли у ней на уме?.. Попугать отца только вздумала, иночеством ему пригрозила, а он на меня как напустится: «Это, говорит, ты ей такие мысли в уши напела, это, говорит, твое дело…» И уж так шумел, так шумел, Марья Гавриловна, что хоть из дому вон беги… И после того не раз мне выговаривал: «У вас, дескать, обычай в скитах повелся: богатеньких племянниц сманивать, так ты, говорит, не надейся, чтоб дочери мои к тебе в черницы пошли. Я, говорит, теперь их и близко к кельям не допущу, не то чтоб в скиту им жить…» Так и сказал… Нет, не послушает он меня, Марья Гавриловна, не отпустит девиц ни на малое время… Напрасно и толковать об этом…
— А если б Марья Гавриловна к нему написала?.. К себе бы Настю с Парашей звала? — вмешалась Фленушка.
— Это дело другое, — ответила Манефа. — К Марье Гавриловне как ему дочерей не пустить. Супротив Марьи Гавриловны он не пойдет.
— Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила бы Патапа Максимыча,сказала Марья Гавриловна.
— Напишите в самом деле, сударыня Марья Гавриловна, — стала просить мать Манефа. — Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни — поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а не с кем… Здесь Фленушка, Марьюшка… И вы, сударыня, не оставите их своей лаской… Напишите в самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна буду, уж как благодарна!
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за пяльцами, дошивая подушку по новым узорам.
Подбежала к ней сзади Фленушка и, схватив за плечи, воскликнула:
— Гуляем, Маруха!
И, подперев руки в боки, пошла плясать средь комнаты, припевая:
Я по жердочке иду,
Я по тоненькой бреду.
Я по тоненькой, по еловенькой.
Тонка жердочка погнется,
Да не сломится.
Хорошо с милым водиться,
По лугам с дружком гулять.
Уж я, девка, разгуляюсь,
Разгуляюся, пойду
За новые ворота,
За новые кленовые,
За решетчатые.
— Что ты, что ты? — вскочив из-за пялец, удивлялась головщица.
С начала болезни Манефы Фленушка совсем было другая стала: не только звонкого хохота не было от нее слышно, не улыбалась даже и с утра до ночи с наплаканными глазами ходила.
— Рехнулась, что ль, ты, Фленушка? — спрашивала головщица. — Матушка лежит, а ты гляди-ка что.
— Что матушка!.. Матушке, слава богу, совсем облегчало, — прыгая, сказала Фленушка. — А у нас праздник-от какой!
— Что такое? — спросила ее Марьюшка.
— С праздником поздравляю, с похмелья умираю, нет ли гривен шести, душу отвести? — кривляясь и кобенясь, кланялась Фленушка головщице и потом снова зачала прыгать и петь.
— Да полно же тебе юродствовать! говорила головщица. — Толком говори, что такое?
— А вот что: дён через пять аль через неделю в этих самых горницах будут жить:
Две девицы,
Две сестрицы,
Девушки-подруженьки:
Настенька с Парашенькой, — напевала Фленушка, вытопывая дробь ногами.
— Полно? — изумилась Марьюшка.
— Верно! — кивнув головой, сказала Фленушка
— Как так случилось? — спрашивала Марьюшка.
— Да так и случилось. — молвила Фленушка. — Ты всегда, Марьюшка, должна понимать, что если чего захочет Флена Васильевна — быть по тому. Слушай — да говори правду, не ломайся… Есть ли вести из Саратова?
— Ну его! Забыла и думать, — с досадой ответила Марьюшка.
— Да ты глаза-то на сторону не вороти, делом отвечай… Писал еще аль нет? — спрашивала Фленушка.
— Писать-то писал, да врет все, — отвечала Марьюшка.
— Не все же врет — иной раз, пожалуй, и правдой обмолвится, — сказала Фленушка. — Когда приедет?
— К Троице обещал — да врет, не приедет, — отвечала Марьюшка.
— К Троице!.. Гм!.. Кажись, можно к тому времени обладить все,раздумывала Фленушка. — Мы твоего Семенушку за бока. Его же мало знают здесь, дело-то и выходит подходящее.
— Куда еще его? — спросила Марьюшка. — Что еще затевать вздумала?
— Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно окрутить с Алешкой… Твоего саратовца в поезжане возьмем — кулаки у него здоровенные… Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно делать. Как хочешь, уговори своего Семена Петровича. Сказано про шелковы сарафаны, то и помни.
— Не знаю, право, Фленушка. Боязно…— промолвила головщица.
— Кого боязно-то?
— Патапа-то Максимыча. Всем шкуру спустит, — сказала Марьюшка.
— Ничего не сделает, — подхватила Фленушка. — Так подстроим, что пикнуть ему будет нельзя. Сказано: жива быть не хочу, коль этого дела не состряпаю. Значит, так и будет.
— Экая ты бесстрашная какая, Фленушка! — говорила Марьюшка. — Аль грому на тя нет?..
— Может, и есть, да не из той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
— Уж какая ты, Фленушка! Как это господь терпит тебе! Всегда ты на грех меня наведешь, — говорила Марьюшка.
— И греха в том нет никакого, — ответила Фленушка. — Падение — не грех, хоть матушку Таифу спроси.
Сколько книг я ни читала, сколько от матерей ни слыхала, — падение, а не грех.. И святые падали, да угодили же богу. Без того никакому человеку не прожить.
— Ну уж ты!..
— Э! Нечего тут! Гуляй, пока молода, состаришься — и пес на тебя не взлает, — во все горло хохоча, сказала Фленушка и опять заплясала, припевая:
Дьячок меня полюбил
И звонить позабыл;
По часовне он прошел,
Мне на ножку наступил,
Всю ноженьку раздавил;
Посулил он мне просфирок решето:
Мне просфирок-то хочется,
Да с дьячком гулять не хочется.
Полюбил меня молоденький попок,
Посулил мне в полтора рубли платок,
Мне платочка-то хочется…
Глянула в дверь Анафролия и позвала Фленушку к Манефе. Мигом бросилась та вон из горницы…
— Эка, воструха какая! — идя следом за ней, ворчала Анафролия.Матушка головушки еще поднять не может, а она, глядь-ка поди, — скачет, аки бес… Ну уж девка!.. Поискать таких!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ах, какие дела! — охает мать Таифа. — Так-таки и говорят: «Станем фальшивы деньги делать»?
— Напрямик такого слова не сказано, — отвечал Пантелей, — а понимать надо так — какой же по здешним местам другой золотой песок может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают… Не знаешь разве, чем на Ветлуге народ займуется?
— А чем, Пантелеюшка? — спросила мать Таифа. — Леса там большущие — такая Палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, — разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют… Вот что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
— Ах, дело-то, какое дело-то!.. Матушка царица небесная!.. — причитала мать Таифа. -
То-то и есть, что значит наша-то жадность! — раздумчиво молвил Пантелей. — Чего еще надо ему? Так нет, все мало… Хотел было поговорить ему, боюсь… Скажи ты при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел — станет убиваться, а зачнет ему говорить, на грех только наведет… Не больно он речи-то ее принимает… Разве матушку не послушает ли?
— Не знаю, Пантелеюшка, — сомнительно покачав головою, отвечала Таифа.Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч. Ведь он как заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо… А сказать матушке скажу… Как не сказать!..
В тот же день вечером Таифа была у игуменьи. Доложив ей, что присланные припасы приняты по росписи, а ветчина припрятана, она, искоса поглядывая на ключницу Софию, молвила Манефе вполголоса:
— Мне бы словечко вам сказать, матушка. — Говори, — ответила Манефа. — С глазу бы на глаз.
— Что за тайности? — не совсем довольным голосом спросила Манефа.
— Ступай покаместь вон, Софьюшка, — прибавила она, обращаясь к ключнице. — Ну, какие у тебя тайности? — спросила игуменья, оставшись вдвоем с Таифой.
— Да насчет Патапа Максимыча, — зачала было Таифа.
— Что такое насчет Патап Максимыча? — быстро сказала Манефа. — Не знаю, как и говорить вам, матушка, — продолжала Таифа. — Такое дело, что и придумать нельзя.
— Толком говори… Мямлит, мямлит, понять нельзя!.. — нетерпеливо говорила Манефа. — Смущают его недобрые люди, на худое дело смущают,отвечала мать казначея.
— Сказано: не мямли! — крикнула игуменья и даже ногой топнула. — Кто наущает, на какое дело? — Фальшивы деньги ковать…— шепотом промолвила мать Таифа.
— С ума сошла? — вся побагровев, вскрикнула Манефа и, строго глядя в глаза казначее, промолвила: кто наврал тебе?
— Пантелей, матушка, — спустя голову, смиренно сказала Таифа.
— Пустомеля!.. Стыда во лбу нет!.. Что городит!.. Он от кого узнал? — в тревоге и горячности, быстро взад и вперед ходя по келье, говорила Манефа
— Ихний разговор подслушал…— отозвалась мать Таифа.
— Подслушал? Где подслушал?
— На полатях лежал, в подклете у них… Спал, а проснулся и слышит, что Патап Максимыч в боковуше с гостями про анафемское дело разговаривает.
— Ну?
— И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги… И снаряды у них припасены уж на то… Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу… А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают… По тамошним местам самый корень этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа Максимыча, Пантелей про это мне за великую тайну сказал, чтобы кроме тебя, матушка, никому я не открывала… Сам чуть не плачет…
Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от такого паскудного дела.
— С кем же были разговоры? — угрюмо спросила Манефа.
— А были при том деле, матушка, трое, — отвечала Таифа, — новый приказчик Патапа Максимыча да Дюков купец, а он прежде в остроге за фальшивые деньги сидел, хоть и не приличон остался.
— Третий кто? — перебила Манефа.
— А третий всему делу заводчик и есть. Привез его Дюков, а Дюков по этим деньгам первый здесь воротила… Стуколов какой-то, от епископа будто прислан…
Подкосились ноги у Манефы, и тяжело опустилась она на лавку. Голова поникла на плечо, закрылись очи, чуть слышно шептала она:
— Господи помилуй!.. Господи помилуй!.. Царица небесная!.. Что ж это такое?.. В уме мутится… Ах, злодей он, злодей!..
И судорожные рыданья перервали речь. Манефа упала на лавку. Кликнула Таифа ключницу и вместе с нею отнесла на постель бесчувственную игуменью.
Засуетились по кельям… «С матушкой попритчилось!.. Матушка умирает», — передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть облетела всю обитель… Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях, Фленушка, стоя на коленях у постели и склонив голову к руке Манефы, ровно окаменела…
Софья говорила матерям, что, когда с игуменьей случился припадок, с нею осталась одна Таифа, хотевшая рассказать ей про какое-то тайное дело… Стали спрашивать Таифу. Молчит.
***
Недели три пролежала в горячке игуменья и все время была без памяти. Не будь в обители Марьи Гавриловны, не быть бы Манефе в живых.
Матери хлопотали вкруг начальницы, каждая предлагала свои лекарства. Одна советовала умыть матушку водой с громовой стрелы (Песок, скипевшийся от удара молнии. Вода, в которую он пущен, считается в простонародье целебною.), другая — напоить ее вином наперед заморозив в нем живого рака, третья учила — деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая — накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой. Потом зачали все в одно слово говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание матушки Манефы было перед кончиной принять великую схиму… Много было суеты, еще больше болтанья и пустых разговоров. Больная осталась бы без помощи, если б Марья Гавриловна от себя не послала в город за лекарем. Лекарь приехал, осмотрел больную, сказал, что опасна. Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските до исхода болезни, но хоть предлагала за то хорошие деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд. Успела, однако, упросить его Марья Гавриловна пробыть в Комарове, пока не привезут другого врача из губернского города. Приехал другой врач и остался в обители, к немалому соблазну келейниц, считавших леченье делом господу неугодным, а для принявших иночество даже греховным.
Марья Гавриловна на своем настояла. Что ни говорили матери, как ни спорили они, леченье продолжалось. Больше огорчалась, сердилась и даже бранилась с Марьей Гавриловной игуменьина ключница София. Она вздумала было выливать лекарства, приготовленные лекарем, и поить больную каким-то взваром, что, по ее словам, от сорока недугов пользует. А сама меж тем, в надежде на скорую кончину Манефы, к сундукам ее подобралась… За то Марья Гавриловна, при содействии Аркадии, правившей обителью, выслала вон из кельи Софию и не велела Фленушке пускать ее ни к больной, ни в кладовую… Старания искусного врача, заботливый и умный уход Марьи Гавриловны и Фленушки, а больше всего, хоть надорванное, но крепкое от природы здоровье Манефы, подняли ее с одра смертной болезни…
Когда пришла она в сознание и узнала, сколько забот прилагала о ней Марья Гавриловна, горячо поблагодарила ее, но тут же примолвила:
— Ах, Марья Гавриловна, Марья Гавриловна!.. Зачем вы, голубушка, старались поднять меня с одра болезни?
Лучше б мне отойти сего света… Ох, тяжело мне жить…
— Полноте, матушка!.. Можно ль так говорить? Жизнь ваша другим нужна… Вот хоть Фленушка, например…— говорила Марья Гавриловна.
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Милое ты мое сокровище, — слабым голосом сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки. — Как бы знала ты, что у меня на сердце. И зарыдала.
— Успокойтесь, матушка, это вам вредно, — уговаривала Манефу Марья Гавриловна. — Теперь пуще всего вам надо беречь себя. Успокоилась ненадолго Манефа, спросила потом:
— От братца нет ли вестей?
— Патап Максимыч уехал, — отвечала Фленушка.
— Куда?
— На Ветлугу… говорят.
— На Ветлугу!.. — взволнованным голосом сказала Манефа. — Один?
— Нет, — молвила Фленушка, — с купцом Дюковым да с тем, что тогда похожденья свои рассказывал…
Побледнела Манефа, вскрикнула и лишилась сознанья.
Ей стало хуже. Осмотрев больную и узнав, что она взволновалась от разговоров, врач строго запретил говорить с ней, пока совсем не оправится.
Только к Пасхе встала Манефа с постели. Но здоровье ее с тех пор хизнуло. Вся как-то опустилась, задумчива стала.
Однажды, когда Манефе стало получше, Фленушка пошла посидеть к Марье Гавриловне. Толковали они о матушке и ее болезни, о том, что хоть теперь она и поправлялась, однако ж при такой ее слабости необходим за ней постоянный уход.
— Лекарь говорит, — сказала Марья Гавриловна, — что надо отдалить от матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее… А одной тебе, Фленушка, не под силу день и ночь при ней сидеть… Надо бы еще кого из молодых девиц… Марьюшку разве?
— У Марьюшки свое дело, — отвечала Фленушка. — Без нее клирос станет, нельзя безотлучно ей при матушке быть.
— Право, не придумаю, как бы это уладить, — сказала Марья Гавриловна.Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна… Работницы они хорошие, а куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке — слышать не хочет.
— Вот как бы Настя с Парашей приехали, — молвила Фленушка.
— И в самом деле! — подхватила Марья Гавриловна. — Чего бы лучше? Тут главное, чтоб до матушки, пока не поправится, никаких забот не доводить… А из здешних кого к ней ни посади, каждая зачнет сводить речь на дела обительские. Чего бы лучше Настеньки с Парашей… Только отпустит ли их Патап-от Максимыч?.. Не слыхала ты, воротился он домой аль еще нет?
— К страстной ждали, должно быть, дома теперь, — сказала Фленушка.
— Отпустит ли он их, как ты думаешь? — спросила Марья Гавриловна.
— Не знаю, как сказать, — отвечала Фленушка. — Сами станут проситься, не пустит.
— А если матушка попросит? — спросила Марья Гавриловна.
— Навряд, чтоб отпустил, — отвечала Фленушка.
— Попробовать разве поговорить матушке, что она на то скажет,согласится, так напиши от нее письмецо к Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна.
— Тогда уж наверно не отпустит, — сказала Фленушка. — Не больно он меня жалует, Патап-от Максимыч… Еще скажет, пожалуй, что я от себя это выдумала. Вот как бы вы потрудились, Марья Гавриловна.
— Я-то тут при чем? — возразила Марья Гавриловна. — Для дочерей не сделает, для сестры больной не сделает, а для меня-то с какой же стати?
— А я так полагаю, что для вас одних он только это и сделает, — сказала Фленушка. — Только вы пропишите, что вам самим желательно Настю с Парашей повидать, и попросите, чтоб он к вам отпустил их, а насчет того, что за матушкой станут приглядывать, не поминайте.
— Понять не могу, Фленушка, с чего ты взяла, чтобы Патап Максимыч для меня это сделал. Что я ему? — говорила Марья Гавриловна.
— А вы попробуйте, — ответила Фленушка. — Только напишите, попробуйте.
— Право, не знаю, — раздумывала Марья Гавриловна.
— Да пишите, пишите скорее, — с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь и целуя Марью Гавриловну. — Хоть маленько повеселей с ними будет, а то совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же, пожалуйста, напишите… Ведь и вам-то с ними будет повеселее. Ведь и вы совсем извелись от здешней скуки… Голубушка… Марья Гавриловна!
— Чтоб он не осердился? — сказала Марья Гавриловна.
— На вас-то?.. Что вы?.. Что вы?.. — подхватила Фленушка, махая на Марью Гавриловну обеими руками. — Полноте!.. Как это возможно?.. Да он будет рад-радехонек, сам привезет дочерей да вам же еще кланяться станет. Очень уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то вас не было… Он вас маленько побаивается…
— Чего ему меня бояться? — засмеялась Марья Гавриловна. — Я не кусаюсь.
— А боится — верно говорю… С вашим братцем, что ли, дела у него,вот он вас и боится.
— Из чего же тут бояться? — сказала Марья Гавриловна. — Какие у них дела, не знаю… И что мне такое брат? Пустое городишь, Фленушка.
— Уж я вам говорю, — настаивала Фленушка. — Попробуйте, напишите — сами увидите… Да пожалуста, Марья Гавриловна, миленькая, душенька, утешьте Настю с Парашей — им-то ведь как хочется у нас побывать — порадуйте их.
Марья Гавриловна согласилась на упрашивания Фленушки и на другой же день обещалась написать к Патапу Максимычу. К тому же она получила от него два письма, но не успела еще ответить на них в хлопотах за больной Манефой.
Манефа рада была повидать племянниц, но не надеялась, чтобы Патап Максимыч отпустил их к ней в обитель.
— Без того ворчит, будто я племянниц к келейной жизни склоняю,сказала она. — Пошумел он однова на Настю, а та девка огонь — сама ему наотрез. Он ей слово, она пяток, да вдруг и брякни отцу такое слово: «Я, дескать, в скиты пойду, иночество надену…» Ну какая она черноризица, сами посудите!.. То ли у ней на уме?.. Попугать отца только вздумала, иночеством ему пригрозила, а он на меня как напустится: «Это, говорит, ты ей такие мысли в уши напела, это, говорит, твое дело…» И уж так шумел, так шумел, Марья Гавриловна, что хоть из дому вон беги… И после того не раз мне выговаривал: «У вас, дескать, обычай в скитах повелся: богатеньких племянниц сманивать, так ты, говорит, не надейся, чтоб дочери мои к тебе в черницы пошли. Я, говорит, теперь их и близко к кельям не допущу, не то чтоб в скиту им жить…» Так и сказал… Нет, не послушает он меня, Марья Гавриловна, не отпустит девиц ни на малое время… Напрасно и толковать об этом…
— А если б Марья Гавриловна к нему написала?.. К себе бы Настю с Парашей звала? — вмешалась Фленушка.
— Это дело другое, — ответила Манефа. — К Марье Гавриловне как ему дочерей не пустить. Супротив Марьи Гавриловны он не пойдет.
— Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила бы Патапа Максимыча,сказала Марья Гавриловна.
— Напишите в самом деле, сударыня Марья Гавриловна, — стала просить мать Манефа. — Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни — поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а не с кем… Здесь Фленушка, Марьюшка… И вы, сударыня, не оставите их своей лаской… Напишите в самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна буду, уж как благодарна!
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за пяльцами, дошивая подушку по новым узорам.
Подбежала к ней сзади Фленушка и, схватив за плечи, воскликнула:
— Гуляем, Маруха!
И, подперев руки в боки, пошла плясать средь комнаты, припевая:
Я по жердочке иду,
Я по тоненькой бреду.
Я по тоненькой, по еловенькой.
Тонка жердочка погнется,
Да не сломится.
Хорошо с милым водиться,
По лугам с дружком гулять.
Уж я, девка, разгуляюсь,
Разгуляюся, пойду
За новые ворота,
За новые кленовые,
За решетчатые.
— Что ты, что ты? — вскочив из-за пялец, удивлялась головщица.
С начала болезни Манефы Фленушка совсем было другая стала: не только звонкого хохота не было от нее слышно, не улыбалась даже и с утра до ночи с наплаканными глазами ходила.
— Рехнулась, что ль, ты, Фленушка? — спрашивала головщица. — Матушка лежит, а ты гляди-ка что.
— Что матушка!.. Матушке, слава богу, совсем облегчало, — прыгая, сказала Фленушка. — А у нас праздник-от какой!
— Что такое? — спросила ее Марьюшка.
— С праздником поздравляю, с похмелья умираю, нет ли гривен шести, душу отвести? — кривляясь и кобенясь, кланялась Фленушка головщице и потом снова зачала прыгать и петь.
— Да полно же тебе юродствовать! говорила головщица. — Толком говори, что такое?
— А вот что: дён через пять аль через неделю в этих самых горницах будут жить:
Две девицы,
Две сестрицы,
Девушки-подруженьки:
Настенька с Парашенькой, — напевала Фленушка, вытопывая дробь ногами.
— Полно? — изумилась Марьюшка.
— Верно! — кивнув головой, сказала Фленушка
— Как так случилось? — спрашивала Марьюшка.
— Да так и случилось. — молвила Фленушка. — Ты всегда, Марьюшка, должна понимать, что если чего захочет Флена Васильевна — быть по тому. Слушай — да говори правду, не ломайся… Есть ли вести из Саратова?
— Ну его! Забыла и думать, — с досадой ответила Марьюшка.
— Да ты глаза-то на сторону не вороти, делом отвечай… Писал еще аль нет? — спрашивала Фленушка.
— Писать-то писал, да врет все, — отвечала Марьюшка.
— Не все же врет — иной раз, пожалуй, и правдой обмолвится, — сказала Фленушка. — Когда приедет?
— К Троице обещал — да врет, не приедет, — отвечала Марьюшка.
— К Троице!.. Гм!.. Кажись, можно к тому времени обладить все,раздумывала Фленушка. — Мы твоего Семенушку за бока. Его же мало знают здесь, дело-то и выходит подходящее.
— Куда еще его? — спросила Марьюшка. — Что еще затевать вздумала?
— Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно окрутить с Алешкой… Твоего саратовца в поезжане возьмем — кулаки у него здоровенные… Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно делать. Как хочешь, уговори своего Семена Петровича. Сказано про шелковы сарафаны, то и помни.
— Не знаю, право, Фленушка. Боязно…— промолвила головщица.
— Кого боязно-то?
— Патапа-то Максимыча. Всем шкуру спустит, — сказала Марьюшка.
— Ничего не сделает, — подхватила Фленушка. — Так подстроим, что пикнуть ему будет нельзя. Сказано: жива быть не хочу, коль этого дела не состряпаю. Значит, так и будет.
— Экая ты бесстрашная какая, Фленушка! — говорила Марьюшка. — Аль грому на тя нет?..
— Может, и есть, да не из той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
— Уж какая ты, Фленушка! Как это господь терпит тебе! Всегда ты на грех меня наведешь, — говорила Марьюшка.
— И греха в том нет никакого, — ответила Фленушка. — Падение — не грех, хоть матушку Таифу спроси.
Сколько книг я ни читала, сколько от матерей ни слыхала, — падение, а не грех.. И святые падали, да угодили же богу. Без того никакому человеку не прожить.
— Ну уж ты!..
— Э! Нечего тут! Гуляй, пока молода, состаришься — и пес на тебя не взлает, — во все горло хохоча, сказала Фленушка и опять заплясала, припевая:
Дьячок меня полюбил
И звонить позабыл;
По часовне он прошел,
Мне на ножку наступил,
Всю ноженьку раздавил;
Посулил он мне просфирок решето:
Мне просфирок-то хочется,
Да с дьячком гулять не хочется.
Полюбил меня молоденький попок,
Посулил мне в полтора рубли платок,
Мне платочка-то хочется…
Глянула в дверь Анафролия и позвала Фленушку к Манефе. Мигом бросилась та вон из горницы…
— Эка, воструха какая! — идя следом за ней, ворчала Анафролия.Матушка головушки еще поднять не может, а она, глядь-ка поди, — скачет, аки бес… Ну уж девка!.. Поискать таких!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Осиповке все глядят сумрачно, чем-то все озабочены. У каждого своя дума, у каждого своя кручина.
Аксинья Захаровна в хлопотах с утра до ночи, и хоть старым костям не больно под силу, а день-деньской бродит взад и вперед по дому. Две заботы у ней: первая забота, чтоб Алексей без нужного дела не слонялся по дому и отнюдь бы не ходил в верхние горницы, другая забота — не придумает, что делать с братцем любезным… Только успел Патап Максимыч со двора съехать, Волк закурил во всю ивановскую. Нахлебается с утра хлебной слезы и пойдет на весь день куролесить: с сестрой бранится, вздорит с работниками, а чуть завидит Алексея, тотчас хоть в драку… И за старый промысел принялся: что плохо лежит, само ему в руку лезет: само в кабак под заклад просится. Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: "Меня-де Патап Максимыч к себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица… И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным истоскуется — опять к сестре на двор…
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и ту скука до того одолела, что хоть руки на себя поднимать. За одно дело примется, не клеится, за другое — из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит, и опять за новое берется. Только и отрады, как завалится спать…
У Насти другая скорбь, иная назола. Тоскует она по Фленушке, без нее не с кем словом ей перекинуться. Тоскует она, не видя по целым дням Алексея; тоскует, видя его думчивого, угрюмого. Видеться им редко удается, на верх ходу ему нет, а если когда и придет, так Аксинья Захаровна за ним по пятам… Тоскует Настя днем, тоскует ночью, мочит подушку горючими слезьми… Томят ее думы… что-то с ней будет, какая-то судьба ей выпадет?.. Будет ли она женой Алексея, иль на роду ей писано изныть в одиночестве, сокрушаясь по милом и кляня судьбу свою горе-горькую?..
Что такое с ним подеялось? — думает и передумывает Настя, сидя в своей светелке. — Что за грусть, за тоска у него на сердце? Спросишь — молчит, и ровно хмарой лицо у него вдруг подернется… И такой молчаливый стал, сам не улыбнется… Разлюбить, кажись бы, еще некогда — да и не за что… За что же, за что разлюбить меня?.. Все ему отдала беззаветно, девичьей чести не пожалела, стыда-совести не побоялась, не устрашилась грозного слова родительского… Думаю, не придумаю… Раскину умом-разумом, разгадать не могу — откуда такая остуда в нем?.. Новой зазнобы не завелось ли у него?.."
И от одной мысли о новой зазнобе у Насти в глазах туманится, сверкают глаза зловещим блеском, а сердце ровно кипятком обливается…
Запала черная дума. Как ни бьется Настасья Патаповна отогнать ее — не может… Небывалая разлучница то и дело мерещится в глазах ее…
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним само выкладается. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
Люба Настя Алексею, да с пустым карманом как добыть ее?
Хоть и стал он в чести у Патапа Максимыча, а попробуй-ка заикнись ему про дочку любимую, такой задаст поворот, что только охнешь. «У тестя казны закрома полны, а у зятя ни хижи, ни крыши. На свете так не водится, такие свадьбы не ладятся… Уходом разве, как Фленушка говорила?.. Так это затея опасная. Не таков человек Патап Максимыч, чтоб такую обиду стерпеть — не пришибет что собаку, так с тюремным горем заставит спознаться… Золота, золота!.. Чем бы денег ни добыть, а без них нельзя жить!..»
Такие мысли туманили Алексееву голову. Тянет его на Ветлугу, там золото в земле, слышь, рассыпано… Греби-загребай, набивай мошну дорогой казной, тогда не лиха беда и посвататься. Другим тогда голосом заговорил бы спесивый тысячник… Не приходят Алексею на ум ни погорелый отец, ни мать, душу свою положившая в сыновьях своих, ни сестры, ни любимый братец Саввушка… Черствое себялюбие завладело Алексеем: гнетет его забота об одном себе, до других ему и нуждушки нет… Раздумывая о богатстве, мечтая, как он развернется и заживет на славу, — не думает и про Настю Алексей… Золото, золото да жажда людского почета заслоняли в думах его образ девушки, в пылу страстной любви беззаветно ему предавшейся.
А если не нароет он на Ветлуге дорогой казны?.. Пропадай тогда жизнь бедовая, доля горькая!.. А если помимо Ветлуги выпадут ему несметные деньги, во всем обилье, житье-бытье богатое?.. И если за такую счастливую долю надо будет покинуть Настасью Патаповну… забыть ее, другую полюбить?..
Аксинья Захаровна в хлопотах с утра до ночи, и хоть старым костям не больно под силу, а день-деньской бродит взад и вперед по дому. Две заботы у ней: первая забота, чтоб Алексей без нужного дела не слонялся по дому и отнюдь бы не ходил в верхние горницы, другая забота — не придумает, что делать с братцем любезным… Только успел Патап Максимыч со двора съехать, Волк закурил во всю ивановскую. Нахлебается с утра хлебной слезы и пойдет на весь день куролесить: с сестрой бранится, вздорит с работниками, а чуть завидит Алексея, тотчас хоть в драку… И за старый промысел принялся: что плохо лежит, само ему в руку лезет: само в кабак под заклад просится. Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: "Меня-де Патап Максимыч к себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица… И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным истоскуется — опять к сестре на двор…
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и ту скука до того одолела, что хоть руки на себя поднимать. За одно дело примется, не клеится, за другое — из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит, и опять за новое берется. Только и отрады, как завалится спать…
У Насти другая скорбь, иная назола. Тоскует она по Фленушке, без нее не с кем словом ей перекинуться. Тоскует она, не видя по целым дням Алексея; тоскует, видя его думчивого, угрюмого. Видеться им редко удается, на верх ходу ему нет, а если когда и придет, так Аксинья Захаровна за ним по пятам… Тоскует Настя днем, тоскует ночью, мочит подушку горючими слезьми… Томят ее думы… что-то с ней будет, какая-то судьба ей выпадет?.. Будет ли она женой Алексея, иль на роду ей писано изныть в одиночестве, сокрушаясь по милом и кляня судьбу свою горе-горькую?..
Что такое с ним подеялось? — думает и передумывает Настя, сидя в своей светелке. — Что за грусть, за тоска у него на сердце? Спросишь — молчит, и ровно хмарой лицо у него вдруг подернется… И такой молчаливый стал, сам не улыбнется… Разлюбить, кажись бы, еще некогда — да и не за что… За что же, за что разлюбить меня?.. Все ему отдала беззаветно, девичьей чести не пожалела, стыда-совести не побоялась, не устрашилась грозного слова родительского… Думаю, не придумаю… Раскину умом-разумом, разгадать не могу — откуда такая остуда в нем?.. Новой зазнобы не завелось ли у него?.."
И от одной мысли о новой зазнобе у Насти в глазах туманится, сверкают глаза зловещим блеском, а сердце ровно кипятком обливается…
Запала черная дума. Как ни бьется Настасья Патаповна отогнать ее — не может… Небывалая разлучница то и дело мерещится в глазах ее…
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним само выкладается. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
Люба Настя Алексею, да с пустым карманом как добыть ее?
Хоть и стал он в чести у Патапа Максимыча, а попробуй-ка заикнись ему про дочку любимую, такой задаст поворот, что только охнешь. «У тестя казны закрома полны, а у зятя ни хижи, ни крыши. На свете так не водится, такие свадьбы не ладятся… Уходом разве, как Фленушка говорила?.. Так это затея опасная. Не таков человек Патап Максимыч, чтоб такую обиду стерпеть — не пришибет что собаку, так с тюремным горем заставит спознаться… Золота, золота!.. Чем бы денег ни добыть, а без них нельзя жить!..»
Такие мысли туманили Алексееву голову. Тянет его на Ветлугу, там золото в земле, слышь, рассыпано… Греби-загребай, набивай мошну дорогой казной, тогда не лиха беда и посвататься. Другим тогда голосом заговорил бы спесивый тысячник… Не приходят Алексею на ум ни погорелый отец, ни мать, душу свою положившая в сыновьях своих, ни сестры, ни любимый братец Саввушка… Черствое себялюбие завладело Алексеем: гнетет его забота об одном себе, до других ему и нуждушки нет… Раздумывая о богатстве, мечтая, как он развернется и заживет на славу, — не думает и про Настю Алексей… Золото, золото да жажда людского почета заслоняли в думах его образ девушки, в пылу страстной любви беззаветно ему предавшейся.
А если не нароет он на Ветлуге дорогой казны?.. Пропадай тогда жизнь бедовая, доля горькая!.. А если помимо Ветлуги выпадут ему несметные деньги, во всем обилье, житье-бытье богатое?.. И если за такую счастливую долю надо будет покинуть Настасью Патаповну… забыть ее, другую полюбить?..