Страница:
— Знамо, распутица, — промолвил Дементий, почесываясь спиной о угол крыльца… Родион стал распрягать приусталых коней.
— Что за гость такой? — спросил Дементий.
— А кто его знает? С подаянием, должно быть. В Оленево к нам еще на шестой неделе приехал… А бывал не у всех, у нас в Анфисиной да у матушки Фелицаты… По другим обителям ни ногой.
— Что же так? — спросил Дементий.
— Ихне дело. Как нам узнать? — отвечал Родион. — Петь тоже обучал, у нас все с Анной Сергеевной пел, что при матушке Маргарите живет, а водился больше с Аграфеной, что живет в келарных приспешницах; у Фелицатиных больше с Анной Васильевной.
— Ишь ты! с молоденькими все да с пригожими, — лукаво улыбаясь, заметил Дементий.
— Ихне дело! Нам не узнать, наше дело черное, трудовое, в чисты светлицы ходу нам нет, — проговорил Родион, распрягая лошадей.
— Вестимо, — заметил Дементий, — в Чернухе были?
— Объехали, — сказал Родион. — Ему, слышь, прописано у нас быть да у вас в Комарове. Поедет ли, нет ли в Улангер, наверно тебе сказать не могу…
— Ох, как в Улангер придется!.. Беда!.. — сказал Дементий. — На Митюшино разве будет везти… Прямо ехать — затонешь.
— Не клянчи, Дементьюшка, — отозвался Родион. — У нас две недели гостил, коль у вас столь же погостит, дорога-то обсохнет.
— Хорошо бы так. Пущай бы подольше ему погостилось, — молвил Дементий.Он к кому?.. Не знаешь?.. — спросил конюх, немного помолчав. — Из матерей к которой аль к самой матушке Манефе?
— К самой, поди, — отозвался Родион. — Что ему до матерей?.. По игуменьям ездит, московский.
— Наша-то матушка не больно еще оправилась, — сказал Дементий.Хворала… Думали, не встанет.
— Слышно было про то, — молвил Родион. — Теперь как.
— Обошлась, ничего, — отвечал Дементий. — Лекарь из города наезжал… Лечили… Греха-то что было!..
— А что?
— Да лекарь-от из немцев аль бусурманин какой… У людей великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит, знаешь, им. Печки не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали… Было, было всякого греха!.. Не сразу отмолят…
— А вылечил-таки? — спросил Родион.
— Еще бы не вылечить! — усмехнувшись, ответил Дементий. — Ведь матери, Родионушка, не наш брат — голь да перетыка… У них — деньгам заговенья нет. А богатых и смерть не сразу берет… Рубль не бог, а тоже милует.
— И верно так, Дементьюшка, — сказал Родион, — верно… Дай-ка овсеца коням-то засыпать, — прибавил он, отводя лошадей в конюшню.
— Пойдем, — сказал Дементий и лениво побрел за Родионом.
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся на солнопеке, да высокий голландский петух. окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на одной ножке и гордо поглядывал то на одну, то на другую подругу жизни.
Отстегнул приехавший гость фартук, поднялся с груды подушек в ситцевых чехлах и тихонько вылез из кибитки.
Это был невысокого роста, черноволосый, с реденькой бородкой и быстро бегавшими черными глазками человек, в синей суконной шубке на хорьковом меху и с новеньким гарусным шарфом на шее — должно быть, подарок какой-нибудь оленевской мастерицы… Певец догадался, что он в Комарове, но где же люди? Не в сонное же царство, не в мертвый заколдованный город приехал.
— Ох, искушение!.. — молвил он серебристым звонким голоском и пошел в работницкую поискать, нет ли хоть там живого человека. Изба была пуста.
— Вот какое положение! — сказал он, выйдя на крыльцо. — Родион пропал… Родионушка! — крикнул он, сколько было мочи.
— Ась, — отозвался тот из конюшни. Приезжий направился на голос.
— Проснулся, Василий Борисыч? — спросил Родион. — А я уж коней отпряг и корму задал… Что, аль со сна-то головушку разломило?
— И то маленько вздремнул!.. Искушение!.. — молвил
Василий Борисыч.
— Ну, вздремнуть не вздремнул, а здорово всхрапнул, — заметил, улыбаясь, Родион. — От самой Клопихи носом песни играл — пятнадцать верст…
— Уж и пятнадцать, — усомнился Василий Борисыч.
— Говорю тебе пятнадцать, — сказал Родион. — Хоть людей спроси,прибавил он, указывая на Дементья.
— До Клопихи точно пятнадцать верст отселева будет… Больше будет — дорога-то ведь здесь не меряная, — подтвердил Дементий.
— И матушку Манефу можно повидать? — спросил его приезжий.
— Не знаю, как тебе сказать, господни купец, — ответил Дементий.Хворала у нас матушка-то — только что встала. Сегодня же Радуницу справляли — часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапезой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.
— Ох, искушение! — тихонько промолвил Василий Борисыч, покачав головой.
— С Москвы (За Волгой во многих местностях говорят Москва твердым о.), что ль, будете? — спросил его Дементий.
Из Москвы, — ответил гость.
Та-ак, — протянул Дементий. — Большая, слышь, столиция?
— Побольше вашего скита, — сказал, улыбнувшись, Василий Борисыч.
— Одних церквей сорок сороков!
— Так говорится — на деле-то поменьше будет, ответил Василий Борисыч.
— И все золотоглавые? — продолжал спрашивать Дементий.
Есть и золотоглавые, — сказал Василий Борисыч. Эка подумаешь! — удивился Дементий. — А Иван Великий высок будет?
— Высок, — сказал Василий Борисыч.
— Диковина! — воскликнул Дементий. — А правда ль, что в Москве сорокам невод?
— Не видать.
— Это Алексей митрополит на сороку заклятие положил, чтоб она в Москву не летала… Птица вор, а на Москве, сказывают, и без того много воров-то. Есть, — подтвердил Василий Борисыч. Вот и к Макарью на ярманку воры-то больше все из Москвы наезжают, — заметил Дементий. — А правда ль, что у вас хлеб по шести да по семи гривен на серебро живет?
Случается, — сказал Василий Борисыч. То-то и есть: толсто звонят да тонко едят…— примолвил Дементий. — У нас по лесам житье-то, видно, приглядней московского будет, даром что воротами в угол живем. По крайности ешь без меры, кусков не считают.
— Вон старица неведомо какая бредет, ее бы про матушку спросить,молвил Василий Борисыч, показывая на Таифу, подходившую к конному двору.
— Это наша мать казначея, — сказал Дементий. — Ругаться, поди, на конный двор идет!.. Ух, бедовая старица!.. Всяка порошинка у ней на перечете. Одно слово, бедовая!.. Василий Борисыч пошел навстречу Таифе.
— Что вашей милости угодно? — спросила она.
— К матушке Манефе письмецо из Москвы привез, да вот еще к матери Назарете от сродницы.
— Матушка Манефа теперь започивала, — ответила Таифа. — Скорбна у нас матушка-то — жизни не чаяли… Разве в сумерки к ней побываете… А мать Назарета в перелесок пошла с девицами. До солнечного заката ей не воротиться.
— Я бы сходил к ней покудова. Чать, недалеко?.. — встрепенувшись, подхватил Василий Борисыч.
— Как вам будет угодно, — сказала Таифа. — Пожалуй, Дементий укажет дорогу… Да вы обедали ли?.. Не то в келарню милости просим.
— Покорно благодарю, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Дорогой закусили — сытехонек. Благословите к матушке Назарете сходить.
— Ин самоварчик не поставить ли? — уговаривала гостя мать казначея.Ко мне бы в келью пожаловали, побеседовали б маленько, а тем временем и матушка Назарета подошла бы и матушка Манефа проснулась бы.
— Мне бы матушку Назарету поскорей повидать, — стоял на своем Василий Борисыч и, как ни упрашивала его казначея посетить ее келью, устоял на своем.
Как истый москвич, не прочь бы он от чашки чаю, пожалуй, и от трапезы не отказался бы, но уж очень загорелось у него поскорей идти к Назарете. Знать ее не знал, в глаза не видывал и, покаместь одна читалка на Рогожском не покучилась ему свезти Назарете письмецо с посылочкой, во снях даже про такую старицу не слыхивал. Но, узнав, что пошла она с девицами на гулянку, ног под собой не заслышал Василий Борисыч… Так и тянет его поглядеть на Комаровских белиц, как они там в перелеске свою Красну Горку справляют. Искушение!.. Ну да ведь человек не старый, кровь в жилах не ледяная…
Втащили в работницкую избу поклажу Василья Борисыча. Расшнуровал он чемодан; вынул суконный кафтанчик, чуйку — на ваточной подкладке, шапочку новую, и таким молодцом вырядился, что любо-дорого посмотреть. Затем отправился с Дементьем за околицу…
Только дошли до Каменного Вражка, как послышались издали молодые веселые голоса и звонкий хохот Фленушки.
Дементий воротился, Василий Борисыч тихонько пошел на голоса.
Звучным, приятным голосом искусно завел он песню про «младую юность».
Горе мне, увы мне во младой во юности!
Хочется пожити — не знаю, как быти,
Мысли побивают, к греху привлекают.
Кому возвещу я гибель, мое горе?
Кого призову я со мной слезно плакать?
Горе мне, увы мне во юности жити -
Во младой-то юности мнози борют страсти.
Плоть моя желает больше согрешати.
Юность моя, юность, младое ты время,
Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь.
Где бы и не надо — везде поспеваешь,
К богу ты ленива, ко греху радива.
Тебе угождати — бога прогневляти!..
Смолкли белицы… С усладой любовались они нежным голосом незнаемого певца и жадным слухом ловили каждый звук унылой, но дышавшей страстностью песни. Василий Борисыч продолжал:
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
"Кто добра не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по холмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю,
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити…"
Заслушалась и мать Назарета… Заслоня ладонью от солнца глаза, с недоуменьем разглядывала она подходившего незнакомца.
— Кто б это такой? — говорила она. — Не здешний, не окольный, а наезжих гостей, кажись, во всем Комарове нет… Что за человек?
— Московским глядит, — молвила Фленушка.
— А может, из самого Питера, — подхватила Марья головщица.
— Может, и питерский, — согласилась Фленушка.
— А голосок-от каков!.. Как есть соловей. — Вот бы на клирос в нашу «певчую стаю» такого певца залучить, — закинув бойко голову, молвила молодая, пригожая смуглянка с пылавшими страстным огнем очами. Звали ее Устиньей, прозывали Московкой, потому что не один год сряду в Москве у купцов в читалках жила.
— Молчи, срамница!.. Услышать может…— строго заметила ей Назарета.
— Мы бы ему бородку-то выщипали, в сарафан бы его обрядили,продолжала со смехом Устинья Московка.
— Замолчишь ли, срамница?.. Аль совести не стало в глазах? — ворчала Назарета.
Василий Борисыч меж тем подошел к старице и, низко поклонившись ей, спросил:
— Матушка Назарета не вы ли будете?
— Так точно, — отвечала она. — Что угодно вашей милости?
— Письмецо к вам с Рогожского привез, — сказал он, вынимая из кармана письмо. — Посылочки тоже есть, ужо предоставлю.
— От кого это, батюшка? — недоверчиво спросила Назарета, быстрым взором окидывая девиц, столпившихся вкруг незнакомца…
— От Домны Васильевны, — отвечал Василий Борисыч. — В Антоновской палате в читалках живет…
— От Домнушки! — радостно воскликнула мать Назарета…— Что она, голубушка?.. Как живет-может?..
— Спасается, — ответил Василий Борисыч. — Негасимую у болящих читает — любят ее старушки…
— Ну, слава богу!.. На утешительном слове благодарю покорно, батюшка,сказала мать Назарета. — Как имечко-то ваше святое?.
— Василий.
— По батюшке?
— Борисов.
— Утешили вы меня, Василий Борисыч. Ведь Домнушка-то по плоти племянница мне доводится — братца покойника дочка… Ведь я тоже московская родом-то.
— Очень приятно, — ответил Василий Борисыч, а черные глазки его так и разбежались по молодым, цветущим здоровьем белицам, со всех сторон окружившим его и мать Назарету.
— К матушке Манефе прибыли? — спросила Назарета.
— Так точно, — отвечал Василий Борисыч, — тоже письма привез.
— От кого, батюшка, письма-те? продолжала свои расспросы старица.
— От разных, — отвечал он. — От матушки Пульхерии есть письмецо, от Гусевых, от Мартынова Петра Спиридоныча.
— Великий благодетель нам Петр Спиридоныч, дай ему, господи, доброго здравия и души спасения, — молвила мать Назарета. — День и ночь за него бога молим. Им только и живем и дышим — много милостей от него видим… А что, девицы, не пора ль нам и ко дворам?.. Покуда матушка Манефа не встала, я бы вот чайком Василья-то Борисыча напоила… Пойдемте-ка, умницы, солнышко-то стало низенько…
— Рано еще матушка!.. Погоди маленько! — заголосили белицы.
— Что вы, что вы?.. Как возможно не угостить дорогого гостя? Пойдемте… Будет — погуляли, натешились.
— Да матушка!.. Да еще маленько!.. Да погоди хоть с полчасика.
— Вы для меня, матушка, не беспокойтесь, — вступился Василий Борисыч.Дайте девицам развеселиться… Они нам споют что-нибудь.
— Такому певцу да лесные песни слушать! — бойко подхватила Фленушка, прищуривая глазки и лукаво взглядывая на Василья Борисыча. — Соловью худых птиц слушать не приходится… От худых птиц худые и песни.
— А у матушки Маргариты в Оленеве про вас не то говорят, — отвечал Василий Борисыч. — Там очень похваляют здешнее пение, говорят, что лучше вашего клира по всем скитам нет…
— Так вы из Оленева пожаловали? — спросила мать Назарета.
— Из Оленева, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Там и страстную пробыл и праздник праздновал.
— У кого гостили? В какой обители? — спросила Назарета.
— У Анфисиных больше, с матушкой-то Маргаритой мы давние знакомые — она ведь тоже наша московка… У Фелицатиных тоже гостил.
— Это вам Анна Сергеевна, что ли, наше-то пение славила? — спросила его Марьюшка.
— И Анна Сергеевна хвалила и Аграфена келарная, а из Фелицатиных Анна Васильевна. Все хвалили, — говорил Василий Борисыч.
— Всех-то что самых ни на есть лучших девиц в Оленеве спознали,лукаво усмехнувшись и быстро вскинув глазами, молвила Фленушка.
— Петь обучал, — улыбнувшись, заметил Василий Борисыч.
— И нас бы поучили!.. — защебетали и Фленушка, и Марьюшка, и Устинья Московка, и другие крылошанки.
— Отчего ж не поучить?.. С великою радостью! — сказал Василий Борисыч. — Только ведь надо прежде голоса попробовать: какие у вас голоса — без того нельзя.
— Пробуйте нас, пробуйте, — приставали белицы.
— Оченно бы рад попробовать, — сказал Василий Борисыч. — Матушка Назарета, благословите псальму спеть.
— Пойте во славу божию, — молвила Назарета, отрываясь на минутку от письма.
— Воскресную надо, девицы… Пасхальную, — сказал Василий Борисыч."Велию радость" знаете?
— Знаем, знаем, — защебетали белицы, окружая московского певца. Высоко, чистым голосом завел он:
Велия радость днесь в мире явися…
Стройно и бойко подхватил девичий хор:
Христос бо воскресе, а смерть умертвися,
Сущие во гробех живот восприяша!
Воспоем же, други, песнь радостну ныне -
Христос бо воскресе от смертные сени,
Живот дарова в сем мире человеку!
Ныне все ликуем,
Духом торжествуем,
Простил бо господь грехи наши. Аминь.
Голоса Василья Борисыча и головщицы Марьюшки покрывали остальные. Далеко по перелескам разносились звуки воскресной псальмы…
— А мирские песенки попеваете, Василий Борисыч? — бочком подвернувшись к московскому гостю, спросила Фленушка.
— Флена Васильевна! — строго крикнула на нее, складывая письмо, Назарета. — Матушке доложу.
— Не пужай, мать Назарета!.. Я ведь не больно из робких, — резко ответила Фленушка и, не смигаючи, с рьяным задором глядела в разгоревшиеся глаза Василья Борисыча.
— Вольница этакая!.. Бесстыдница!.. — ворчала Назарета…
— Что ж, Василий Борисыч?.. Поете мирские? — приставала Фленушка, не обращая внимания на ворчавшую и хлопавшую о полы руками мать Назарету.
— Зачем мирские? — переминаясь на одном месте, сказал Василий Борисыч, — божественных много, можно и без мирских обойтись…
— А мы думали — вы новеньких песенок нам привезли, — недовольным голосом молвила Фленушка. — У нас есть, да все старые. Оченно уж прискучали. Нет ли у вас какого хорошенького «романцика».
— Беспутная!.. Тебе ль говорят?.. Замолчи, озорная!.. Забыла, что в обители живешь?.. — кричала Назарета.
— Мы не черницы! — громко смеясь, отвечала старице Фленушка. — Ты,что ль, на нас манатью-то (Манатья (мантия), иначе иночество — черная пелеринка, иногда отороченная красным снурком, которую носят старообрядские иноки и инокини. Скинуть ее хоть на минуту считается грехом, а кто наденет ее хоть шутя, тот уже постригся.) надевала… Мы белицы, мирское нам во грех не поставится…
— Все матушке скажу… Погоди у меня, воструха! — ворчала Назарета и решительным голосом приказала белицам домой собираться.
Впереди пошли Василий Борисыч с Назаретою. За ними, рассыпавшись кучками, пересмеиваясь и весело болтая, прыгали шаловливые белицы. Фленушка подзадоривала их запеть мирскую. Но что сходило с рук игуменьиной любимице и баловнице всей обители, на то другие не дерзали. Только Марьюшка да Устинья Московка не прочь были подтянуть Фленушке, да и то вполголоса. Фленушка завела плясовую:
Во городе во Казани
Полтораста рублей сани.ъ
Девка ходит по крыльцу,
Платком машет молодцу.
Веселый, игривый напев нерадостно звучит в устах скитских певиц… То ли дело льющаяся из жаркой взволнованной Яр-Хмелем груди свободная опьяняющая песнь Радуницы, что раздавалась о ту пору на Руси по ее несчетным лугам, полям и перелескам…
Напившись у матери Назареты чаю, Василий Борисыч в сумерки отправился к Манефе.
Положив начал и сотворив метания, Василий Борисыч сказал:
— С письмецом к вам, матушка, от Петра Спиридоныча да от Гусевых… От матушки Пульхерии тоже есть.
— Садиться милости просим, — величаво молвила Манефа, указывая гостю на лавку у стола, на котором уже расставлено было скитское угощенье. Икра, балыки и другая соленая, подстрекающая на большую еду снедь поставлена была рядом с финиками, урюком, шепталой, пастилой, мочеными в меду яблоками и всяких сортов орехами.
Василий Борисыч сел, а пока Манефа читала письма, принялся рассматривать убранство кельи. Келья была просторная, чистая — нигде ни порошинки. В переднем углу, в божнице из простого дерева, с алой бархатной пеленой, стояло несколько древних икон высоких писем, а в самой середине образ Корсунской богородицы старого новгородского пошиба в густо позолоченной ризе сканного дела. Та икона была у Манефы родовая — от дедов и прадедов шла. Перед нею неугасимо теплилась серебряная лампадка с бисерными подвесками. Стены кельи обшиты были ясеневыми досками, поставленными стоймя, гладко выструганными и натертыми воском. Кругом широкие деревянные скамьи с положенными на них мягкими суконными полавошниками. В красном углу под святыми и по двум сторонам стола полавошники были кармазинные (Кармазинный цвет — ярко-алый.), остальные василькового цвета. На окнах, убранных белоснежными кисейными занавесками, обшитыми красной бахромкой, стояли горшки с бальзамином, розанелью, геранью, белокрайкой, чудом в мире и столетним деревом (Бальзамин — balsamina. Розанель, герань и белокрайка — разные виды pelargonium. Чудо в мире — mirabilis. Столетнее дерево, иначе алой — один из видов кактуса.). По стенам развешаны были картины в деревянных рамках, не отличавшиеся, впрочем, ни смыслом, ни изяществом. То были московские произведения, изображавшие апокалипсические деяния антихриста, видение святым Макарием беса в тыквах, распятие плоти во образе монаха с замком на устах, хождение Феодоры по мытарствам и другие сказанья византийского склада. И на каждой картине непременно бес сидит… Ни одной, где бы не был намалеван хоть маленький чертенок…
— Так вы и в Белой Кринице побывали!.. Вот как!.. — молвила Манефа, прочитав письма. — Петр Спиридоныч пишет, что вы многое мне на словах перескажете… Рада вас слушать, Василий Борисыч… Побеседуем, а теперь покаместь перед чайком-то… настоечки рюмочку, не то мадерки не прикажете ли?.. Покорно прошу…
Василий Борисыч хватил какой-то девятисильной (Девятисильною зовут настойку на траве девесиле.) и откромсал добрый ломоть паюсной икры. За девичьими гулянками да за пением божественных псальм совсем забыл он, что в тот день путем не обедал. К вечеру пронял голод московского посланника. Сделал Василий Борисыч честь донскому балыку, не отказал в ней ветлужским груздям и вятским рыжикам, ни другому, что доброго перед ним гостеприимной игуменьей было наставлено.
— Давно ль из Москвы? — спросила его Манефа.
— Давненько, матушка, я с Москвы-то съехал, — отвечал Василий Борисыч.Еще на четвертой неделе… Дороги — не приведи господи! Через Волгу пешком переходили… Страстную и праздники в Оленеве взял. У матушки Маргариты?спросила Манефа. У нее, матушка… еще у матери Фелицаты погостил, — ответил Василий Борисыч. — К австрийскому-то священству склонных обителей в Оленеве только и есть.
— И у нас склонных не много, — заметила Манефа. — Наши да Жженины, Бояркины да Московкины — вот и все… Из захудалых обителей еще кой-какие старицы… А по другим скитам и того нет. В Улангере только мать Юдифа маленько склонна…
— А в Чернухе? — помолчав, спросил Василий Борисыч.
— Разве самое малое число, — ответила Манефа. — А по деревням и слышать не хотят.
— Слепотствуют, — молвил Василий Борисыч. — Народ темный, непонимающий.
— Не слепота, Василий Борисыч, соблазн от австрийского священства больше отводит людей, — сказала Манефа. — Вам, московским, хорошо: вы на свету живете. Не грех бы иной раз и об нас подумать. А вы только совесть маломощных соблазнами мутите.
— Какие же соблазны, матушка?.. Кажись, от Москвы соблазнов никогда не бывало, — возразил Василий Борисыч, зорко посматривая на Манефу.
— По письму Петра Спиридоныча, что про вас пишет, да опять же наслышана будучи про вас от батюшки Ивана Матвеича (Беглый поп по фамилии Ястребов, живший на Рогожском кладбище и пользовавшийся большим уважением старообрядцев.) да от матушки Пульхерии, не обинуясь всю правду буду говорить тебе, Василий Борисыч… О чем по нашим Палестинам заикнуться не след, и про то скажу, — с заметным волненьем заговорила Манефа. Ее голос дрожал негодованьем, но говорила она сдержанно, ни на волос не нарушая обычной величавости. Царицей смотрела.
— Что ж такое, матушка? — тревожно спросил игуменью Василий Борисыч.Скажите, господа ради.
Издали зачну, с чего все дело началось, — сказала Манефа. — По письмам батюшки Ивана Матвеича склонились было мы австрийское священство принять. Много было противностей от слабых совестей, много было и шатости… Трости, ветром колеблемы, здешние люди!.. но господу помогающу, склонила я, убогая, обитель нашу к приятию и другие немногие обители, в Оленеве матушку Маргариту, матушку Фелицату, в Улангере матушку Юдифу.
И сначала духовно мы ликовали, Василий Борисыч: наконец-то, говорили, явися благодать божия, спасительная всем человекам… Не нарадовались господню смотрению… Что же?.. Слышим, на Москве закипели раздоры, одни толкуют: «Неправилен митрополит, — обливанец», другие богом заклинают, что крещен в три погружения… Кому верить? Кого послушать?.. У нас по лесам народ темный, силы писания не разумеет, а новшества страшится, дабы в чем не погрешить… Сколько было молвы, сколько шатости!.. Рассказать невместимо… Я, убогая, говорила тогда: «Потерпите, други любезные, потерпите самое малое время, явит господь благодать свою, не предайте слуха словесам мятежным…» И по милости господней удержала…
— Знают на Москве про старания ваши, матушка, — прервал было Василий Борисыч.
— Славы, друг, не ищу…— вспыхнула Манефа. — Что делаю, господа ради делаю, не ради вашей суетной Москвы.
— Праведное дело, матушка, — вполголоса заметил смешавшийся немного Василий Борисыч.
Величаво, но едва заметно склонила Манефа голову, как бы в знак согласия. Затем, отчеканивая каждое слово, продолжала:
— А скажи по совести, чем нам пособила Москва?..
— Что ж, матушка, кажется, не были оставлены, — промолвил Василий Борисыч.
— Не про деньги речь, — с усмешкой презренья прервала его Манефа. — Про духовное у тебя спрашиваю. Чем поддержали меня?.. Соблазнами?
— Да какими же, матушка, соблазнами? — с робким удивленьем спросил Василий Борисыч.
— Сколько годов душевным гладом томимы были мы без священника?.. Писали, писали на Москву: «Пришлите пастыря», — ни ответа, ни привета… Ну, вот и дождались…
— Отца Михаила? — сказал Василий Борисыч.
— Да, Михаилу Корягу… По нашим местам так его величают, — отвечала Манефа. — Он-от и есть камень соблазна для здешнего христианства.
— Человек начитанный, сказывали, постный, — заметил Василий Борисыч.
— Постный-от он постный, только не пиюще, не ядуще, а пенязи беруще,с усмешкой молвила Манефа.
— Что за гость такой? — спросил Дементий.
— А кто его знает? С подаянием, должно быть. В Оленево к нам еще на шестой неделе приехал… А бывал не у всех, у нас в Анфисиной да у матушки Фелицаты… По другим обителям ни ногой.
— Что же так? — спросил Дементий.
— Ихне дело. Как нам узнать? — отвечал Родион. — Петь тоже обучал, у нас все с Анной Сергеевной пел, что при матушке Маргарите живет, а водился больше с Аграфеной, что живет в келарных приспешницах; у Фелицатиных больше с Анной Васильевной.
— Ишь ты! с молоденькими все да с пригожими, — лукаво улыбаясь, заметил Дементий.
— Ихне дело! Нам не узнать, наше дело черное, трудовое, в чисты светлицы ходу нам нет, — проговорил Родион, распрягая лошадей.
— Вестимо, — заметил Дементий, — в Чернухе были?
— Объехали, — сказал Родион. — Ему, слышь, прописано у нас быть да у вас в Комарове. Поедет ли, нет ли в Улангер, наверно тебе сказать не могу…
— Ох, как в Улангер придется!.. Беда!.. — сказал Дементий. — На Митюшино разве будет везти… Прямо ехать — затонешь.
— Не клянчи, Дементьюшка, — отозвался Родион. — У нас две недели гостил, коль у вас столь же погостит, дорога-то обсохнет.
— Хорошо бы так. Пущай бы подольше ему погостилось, — молвил Дементий.Он к кому?.. Не знаешь?.. — спросил конюх, немного помолчав. — Из матерей к которой аль к самой матушке Манефе?
— К самой, поди, — отозвался Родион. — Что ему до матерей?.. По игуменьям ездит, московский.
— Наша-то матушка не больно еще оправилась, — сказал Дементий.Хворала… Думали, не встанет.
— Слышно было про то, — молвил Родион. — Теперь как.
— Обошлась, ничего, — отвечал Дементий. — Лекарь из города наезжал… Лечили… Греха-то что было!..
— А что?
— Да лекарь-от из немцев аль бусурманин какой… У людей великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит, знаешь, им. Печки не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали… Было, было всякого греха!.. Не сразу отмолят…
— А вылечил-таки? — спросил Родион.
— Еще бы не вылечить! — усмехнувшись, ответил Дементий. — Ведь матери, Родионушка, не наш брат — голь да перетыка… У них — деньгам заговенья нет. А богатых и смерть не сразу берет… Рубль не бог, а тоже милует.
— И верно так, Дементьюшка, — сказал Родион, — верно… Дай-ка овсеца коням-то засыпать, — прибавил он, отводя лошадей в конюшню.
— Пойдем, — сказал Дементий и лениво побрел за Родионом.
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся на солнопеке, да высокий голландский петух. окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на одной ножке и гордо поглядывал то на одну, то на другую подругу жизни.
Отстегнул приехавший гость фартук, поднялся с груды подушек в ситцевых чехлах и тихонько вылез из кибитки.
Это был невысокого роста, черноволосый, с реденькой бородкой и быстро бегавшими черными глазками человек, в синей суконной шубке на хорьковом меху и с новеньким гарусным шарфом на шее — должно быть, подарок какой-нибудь оленевской мастерицы… Певец догадался, что он в Комарове, но где же люди? Не в сонное же царство, не в мертвый заколдованный город приехал.
— Ох, искушение!.. — молвил он серебристым звонким голоском и пошел в работницкую поискать, нет ли хоть там живого человека. Изба была пуста.
— Вот какое положение! — сказал он, выйдя на крыльцо. — Родион пропал… Родионушка! — крикнул он, сколько было мочи.
— Ась, — отозвался тот из конюшни. Приезжий направился на голос.
— Проснулся, Василий Борисыч? — спросил Родион. — А я уж коней отпряг и корму задал… Что, аль со сна-то головушку разломило?
— И то маленько вздремнул!.. Искушение!.. — молвил
Василий Борисыч.
— Ну, вздремнуть не вздремнул, а здорово всхрапнул, — заметил, улыбаясь, Родион. — От самой Клопихи носом песни играл — пятнадцать верст…
— Уж и пятнадцать, — усомнился Василий Борисыч.
— Говорю тебе пятнадцать, — сказал Родион. — Хоть людей спроси,прибавил он, указывая на Дементья.
— До Клопихи точно пятнадцать верст отселева будет… Больше будет — дорога-то ведь здесь не меряная, — подтвердил Дементий.
— И матушку Манефу можно повидать? — спросил его приезжий.
— Не знаю, как тебе сказать, господни купец, — ответил Дементий.Хворала у нас матушка-то — только что встала. Сегодня же Радуницу справляли — часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапезой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.
— Ох, искушение! — тихонько промолвил Василий Борисыч, покачав головой.
— С Москвы (За Волгой во многих местностях говорят Москва твердым о.), что ль, будете? — спросил его Дементий.
Из Москвы, — ответил гость.
Та-ак, — протянул Дементий. — Большая, слышь, столиция?
— Побольше вашего скита, — сказал, улыбнувшись, Василий Борисыч.
— Одних церквей сорок сороков!
— Так говорится — на деле-то поменьше будет, ответил Василий Борисыч.
— И все золотоглавые? — продолжал спрашивать Дементий.
Есть и золотоглавые, — сказал Василий Борисыч. Эка подумаешь! — удивился Дементий. — А Иван Великий высок будет?
— Высок, — сказал Василий Борисыч.
— Диковина! — воскликнул Дементий. — А правда ль, что в Москве сорокам невод?
— Не видать.
— Это Алексей митрополит на сороку заклятие положил, чтоб она в Москву не летала… Птица вор, а на Москве, сказывают, и без того много воров-то. Есть, — подтвердил Василий Борисыч. Вот и к Макарью на ярманку воры-то больше все из Москвы наезжают, — заметил Дементий. — А правда ль, что у вас хлеб по шести да по семи гривен на серебро живет?
Случается, — сказал Василий Борисыч. То-то и есть: толсто звонят да тонко едят…— примолвил Дементий. — У нас по лесам житье-то, видно, приглядней московского будет, даром что воротами в угол живем. По крайности ешь без меры, кусков не считают.
— Вон старица неведомо какая бредет, ее бы про матушку спросить,молвил Василий Борисыч, показывая на Таифу, подходившую к конному двору.
— Это наша мать казначея, — сказал Дементий. — Ругаться, поди, на конный двор идет!.. Ух, бедовая старица!.. Всяка порошинка у ней на перечете. Одно слово, бедовая!.. Василий Борисыч пошел навстречу Таифе.
— Что вашей милости угодно? — спросила она.
— К матушке Манефе письмецо из Москвы привез, да вот еще к матери Назарете от сродницы.
— Матушка Манефа теперь започивала, — ответила Таифа. — Скорбна у нас матушка-то — жизни не чаяли… Разве в сумерки к ней побываете… А мать Назарета в перелесок пошла с девицами. До солнечного заката ей не воротиться.
— Я бы сходил к ней покудова. Чать, недалеко?.. — встрепенувшись, подхватил Василий Борисыч.
— Как вам будет угодно, — сказала Таифа. — Пожалуй, Дементий укажет дорогу… Да вы обедали ли?.. Не то в келарню милости просим.
— Покорно благодарю, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Дорогой закусили — сытехонек. Благословите к матушке Назарете сходить.
— Ин самоварчик не поставить ли? — уговаривала гостя мать казначея.Ко мне бы в келью пожаловали, побеседовали б маленько, а тем временем и матушка Назарета подошла бы и матушка Манефа проснулась бы.
— Мне бы матушку Назарету поскорей повидать, — стоял на своем Василий Борисыч и, как ни упрашивала его казначея посетить ее келью, устоял на своем.
Как истый москвич, не прочь бы он от чашки чаю, пожалуй, и от трапезы не отказался бы, но уж очень загорелось у него поскорей идти к Назарете. Знать ее не знал, в глаза не видывал и, покаместь одна читалка на Рогожском не покучилась ему свезти Назарете письмецо с посылочкой, во снях даже про такую старицу не слыхивал. Но, узнав, что пошла она с девицами на гулянку, ног под собой не заслышал Василий Борисыч… Так и тянет его поглядеть на Комаровских белиц, как они там в перелеске свою Красну Горку справляют. Искушение!.. Ну да ведь человек не старый, кровь в жилах не ледяная…
Втащили в работницкую избу поклажу Василья Борисыча. Расшнуровал он чемодан; вынул суконный кафтанчик, чуйку — на ваточной подкладке, шапочку новую, и таким молодцом вырядился, что любо-дорого посмотреть. Затем отправился с Дементьем за околицу…
Только дошли до Каменного Вражка, как послышались издали молодые веселые голоса и звонкий хохот Фленушки.
Дементий воротился, Василий Борисыч тихонько пошел на голоса.
Звучным, приятным голосом искусно завел он песню про «младую юность».
Горе мне, увы мне во младой во юности!
Хочется пожити — не знаю, как быти,
Мысли побивают, к греху привлекают.
Кому возвещу я гибель, мое горе?
Кого призову я со мной слезно плакать?
Горе мне, увы мне во юности жити -
Во младой-то юности мнози борют страсти.
Плоть моя желает больше согрешати.
Юность моя, юность, младое ты время,
Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь.
Где бы и не надо — везде поспеваешь,
К богу ты ленива, ко греху радива.
Тебе угождати — бога прогневляти!..
Смолкли белицы… С усладой любовались они нежным голосом незнаемого певца и жадным слухом ловили каждый звук унылой, но дышавшей страстностью песни. Василий Борисыч продолжал:
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
"Кто добра не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по холмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю,
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити…"
Заслушалась и мать Назарета… Заслоня ладонью от солнца глаза, с недоуменьем разглядывала она подходившего незнакомца.
— Кто б это такой? — говорила она. — Не здешний, не окольный, а наезжих гостей, кажись, во всем Комарове нет… Что за человек?
— Московским глядит, — молвила Фленушка.
— А может, из самого Питера, — подхватила Марья головщица.
— Может, и питерский, — согласилась Фленушка.
— А голосок-от каков!.. Как есть соловей. — Вот бы на клирос в нашу «певчую стаю» такого певца залучить, — закинув бойко голову, молвила молодая, пригожая смуглянка с пылавшими страстным огнем очами. Звали ее Устиньей, прозывали Московкой, потому что не один год сряду в Москве у купцов в читалках жила.
— Молчи, срамница!.. Услышать может…— строго заметила ей Назарета.
— Мы бы ему бородку-то выщипали, в сарафан бы его обрядили,продолжала со смехом Устинья Московка.
— Замолчишь ли, срамница?.. Аль совести не стало в глазах? — ворчала Назарета.
Василий Борисыч меж тем подошел к старице и, низко поклонившись ей, спросил:
— Матушка Назарета не вы ли будете?
— Так точно, — отвечала она. — Что угодно вашей милости?
— Письмецо к вам с Рогожского привез, — сказал он, вынимая из кармана письмо. — Посылочки тоже есть, ужо предоставлю.
— От кого это, батюшка? — недоверчиво спросила Назарета, быстрым взором окидывая девиц, столпившихся вкруг незнакомца…
— От Домны Васильевны, — отвечал Василий Борисыч. — В Антоновской палате в читалках живет…
— От Домнушки! — радостно воскликнула мать Назарета…— Что она, голубушка?.. Как живет-может?..
— Спасается, — ответил Василий Борисыч. — Негасимую у болящих читает — любят ее старушки…
— Ну, слава богу!.. На утешительном слове благодарю покорно, батюшка,сказала мать Назарета. — Как имечко-то ваше святое?.
— Василий.
— По батюшке?
— Борисов.
— Утешили вы меня, Василий Борисыч. Ведь Домнушка-то по плоти племянница мне доводится — братца покойника дочка… Ведь я тоже московская родом-то.
— Очень приятно, — ответил Василий Борисыч, а черные глазки его так и разбежались по молодым, цветущим здоровьем белицам, со всех сторон окружившим его и мать Назарету.
— К матушке Манефе прибыли? — спросила Назарета.
— Так точно, — отвечал Василий Борисыч, — тоже письма привез.
— От кого, батюшка, письма-те? продолжала свои расспросы старица.
— От разных, — отвечал он. — От матушки Пульхерии есть письмецо, от Гусевых, от Мартынова Петра Спиридоныча.
— Великий благодетель нам Петр Спиридоныч, дай ему, господи, доброго здравия и души спасения, — молвила мать Назарета. — День и ночь за него бога молим. Им только и живем и дышим — много милостей от него видим… А что, девицы, не пора ль нам и ко дворам?.. Покуда матушка Манефа не встала, я бы вот чайком Василья-то Борисыча напоила… Пойдемте-ка, умницы, солнышко-то стало низенько…
— Рано еще матушка!.. Погоди маленько! — заголосили белицы.
— Что вы, что вы?.. Как возможно не угостить дорогого гостя? Пойдемте… Будет — погуляли, натешились.
— Да матушка!.. Да еще маленько!.. Да погоди хоть с полчасика.
— Вы для меня, матушка, не беспокойтесь, — вступился Василий Борисыч.Дайте девицам развеселиться… Они нам споют что-нибудь.
— Такому певцу да лесные песни слушать! — бойко подхватила Фленушка, прищуривая глазки и лукаво взглядывая на Василья Борисыча. — Соловью худых птиц слушать не приходится… От худых птиц худые и песни.
— А у матушки Маргариты в Оленеве про вас не то говорят, — отвечал Василий Борисыч. — Там очень похваляют здешнее пение, говорят, что лучше вашего клира по всем скитам нет…
— Так вы из Оленева пожаловали? — спросила мать Назарета.
— Из Оленева, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Там и страстную пробыл и праздник праздновал.
— У кого гостили? В какой обители? — спросила Назарета.
— У Анфисиных больше, с матушкой-то Маргаритой мы давние знакомые — она ведь тоже наша московка… У Фелицатиных тоже гостил.
— Это вам Анна Сергеевна, что ли, наше-то пение славила? — спросила его Марьюшка.
— И Анна Сергеевна хвалила и Аграфена келарная, а из Фелицатиных Анна Васильевна. Все хвалили, — говорил Василий Борисыч.
— Всех-то что самых ни на есть лучших девиц в Оленеве спознали,лукаво усмехнувшись и быстро вскинув глазами, молвила Фленушка.
— Петь обучал, — улыбнувшись, заметил Василий Борисыч.
— И нас бы поучили!.. — защебетали и Фленушка, и Марьюшка, и Устинья Московка, и другие крылошанки.
— Отчего ж не поучить?.. С великою радостью! — сказал Василий Борисыч. — Только ведь надо прежде голоса попробовать: какие у вас голоса — без того нельзя.
— Пробуйте нас, пробуйте, — приставали белицы.
— Оченно бы рад попробовать, — сказал Василий Борисыч. — Матушка Назарета, благословите псальму спеть.
— Пойте во славу божию, — молвила Назарета, отрываясь на минутку от письма.
— Воскресную надо, девицы… Пасхальную, — сказал Василий Борисыч."Велию радость" знаете?
— Знаем, знаем, — защебетали белицы, окружая московского певца. Высоко, чистым голосом завел он:
Велия радость днесь в мире явися…
Стройно и бойко подхватил девичий хор:
Христос бо воскресе, а смерть умертвися,
Сущие во гробех живот восприяша!
Воспоем же, други, песнь радостну ныне -
Христос бо воскресе от смертные сени,
Живот дарова в сем мире человеку!
Ныне все ликуем,
Духом торжествуем,
Простил бо господь грехи наши. Аминь.
Голоса Василья Борисыча и головщицы Марьюшки покрывали остальные. Далеко по перелескам разносились звуки воскресной псальмы…
— А мирские песенки попеваете, Василий Борисыч? — бочком подвернувшись к московскому гостю, спросила Фленушка.
— Флена Васильевна! — строго крикнула на нее, складывая письмо, Назарета. — Матушке доложу.
— Не пужай, мать Назарета!.. Я ведь не больно из робких, — резко ответила Фленушка и, не смигаючи, с рьяным задором глядела в разгоревшиеся глаза Василья Борисыча.
— Вольница этакая!.. Бесстыдница!.. — ворчала Назарета…
— Что ж, Василий Борисыч?.. Поете мирские? — приставала Фленушка, не обращая внимания на ворчавшую и хлопавшую о полы руками мать Назарету.
— Зачем мирские? — переминаясь на одном месте, сказал Василий Борисыч, — божественных много, можно и без мирских обойтись…
— А мы думали — вы новеньких песенок нам привезли, — недовольным голосом молвила Фленушка. — У нас есть, да все старые. Оченно уж прискучали. Нет ли у вас какого хорошенького «романцика».
— Беспутная!.. Тебе ль говорят?.. Замолчи, озорная!.. Забыла, что в обители живешь?.. — кричала Назарета.
— Мы не черницы! — громко смеясь, отвечала старице Фленушка. — Ты,что ль, на нас манатью-то (Манатья (мантия), иначе иночество — черная пелеринка, иногда отороченная красным снурком, которую носят старообрядские иноки и инокини. Скинуть ее хоть на минуту считается грехом, а кто наденет ее хоть шутя, тот уже постригся.) надевала… Мы белицы, мирское нам во грех не поставится…
— Все матушке скажу… Погоди у меня, воструха! — ворчала Назарета и решительным голосом приказала белицам домой собираться.
Впереди пошли Василий Борисыч с Назаретою. За ними, рассыпавшись кучками, пересмеиваясь и весело болтая, прыгали шаловливые белицы. Фленушка подзадоривала их запеть мирскую. Но что сходило с рук игуменьиной любимице и баловнице всей обители, на то другие не дерзали. Только Марьюшка да Устинья Московка не прочь были подтянуть Фленушке, да и то вполголоса. Фленушка завела плясовую:
Во городе во Казани
Полтораста рублей сани.ъ
Девка ходит по крыльцу,
Платком машет молодцу.
Веселый, игривый напев нерадостно звучит в устах скитских певиц… То ли дело льющаяся из жаркой взволнованной Яр-Хмелем груди свободная опьяняющая песнь Радуницы, что раздавалась о ту пору на Руси по ее несчетным лугам, полям и перелескам…
***
Напившись у матери Назареты чаю, Василий Борисыч в сумерки отправился к Манефе.
Положив начал и сотворив метания, Василий Борисыч сказал:
— С письмецом к вам, матушка, от Петра Спиридоныча да от Гусевых… От матушки Пульхерии тоже есть.
— Садиться милости просим, — величаво молвила Манефа, указывая гостю на лавку у стола, на котором уже расставлено было скитское угощенье. Икра, балыки и другая соленая, подстрекающая на большую еду снедь поставлена была рядом с финиками, урюком, шепталой, пастилой, мочеными в меду яблоками и всяких сортов орехами.
Василий Борисыч сел, а пока Манефа читала письма, принялся рассматривать убранство кельи. Келья была просторная, чистая — нигде ни порошинки. В переднем углу, в божнице из простого дерева, с алой бархатной пеленой, стояло несколько древних икон высоких писем, а в самой середине образ Корсунской богородицы старого новгородского пошиба в густо позолоченной ризе сканного дела. Та икона была у Манефы родовая — от дедов и прадедов шла. Перед нею неугасимо теплилась серебряная лампадка с бисерными подвесками. Стены кельи обшиты были ясеневыми досками, поставленными стоймя, гладко выструганными и натертыми воском. Кругом широкие деревянные скамьи с положенными на них мягкими суконными полавошниками. В красном углу под святыми и по двум сторонам стола полавошники были кармазинные (Кармазинный цвет — ярко-алый.), остальные василькового цвета. На окнах, убранных белоснежными кисейными занавесками, обшитыми красной бахромкой, стояли горшки с бальзамином, розанелью, геранью, белокрайкой, чудом в мире и столетним деревом (Бальзамин — balsamina. Розанель, герань и белокрайка — разные виды pelargonium. Чудо в мире — mirabilis. Столетнее дерево, иначе алой — один из видов кактуса.). По стенам развешаны были картины в деревянных рамках, не отличавшиеся, впрочем, ни смыслом, ни изяществом. То были московские произведения, изображавшие апокалипсические деяния антихриста, видение святым Макарием беса в тыквах, распятие плоти во образе монаха с замком на устах, хождение Феодоры по мытарствам и другие сказанья византийского склада. И на каждой картине непременно бес сидит… Ни одной, где бы не был намалеван хоть маленький чертенок…
— Так вы и в Белой Кринице побывали!.. Вот как!.. — молвила Манефа, прочитав письма. — Петр Спиридоныч пишет, что вы многое мне на словах перескажете… Рада вас слушать, Василий Борисыч… Побеседуем, а теперь покаместь перед чайком-то… настоечки рюмочку, не то мадерки не прикажете ли?.. Покорно прошу…
Василий Борисыч хватил какой-то девятисильной (Девятисильною зовут настойку на траве девесиле.) и откромсал добрый ломоть паюсной икры. За девичьими гулянками да за пением божественных псальм совсем забыл он, что в тот день путем не обедал. К вечеру пронял голод московского посланника. Сделал Василий Борисыч честь донскому балыку, не отказал в ней ветлужским груздям и вятским рыжикам, ни другому, что доброго перед ним гостеприимной игуменьей было наставлено.
— Давно ль из Москвы? — спросила его Манефа.
— Давненько, матушка, я с Москвы-то съехал, — отвечал Василий Борисыч.Еще на четвертой неделе… Дороги — не приведи господи! Через Волгу пешком переходили… Страстную и праздники в Оленеве взял. У матушки Маргариты?спросила Манефа. У нее, матушка… еще у матери Фелицаты погостил, — ответил Василий Борисыч. — К австрийскому-то священству склонных обителей в Оленеве только и есть.
— И у нас склонных не много, — заметила Манефа. — Наши да Жженины, Бояркины да Московкины — вот и все… Из захудалых обителей еще кой-какие старицы… А по другим скитам и того нет. В Улангере только мать Юдифа маленько склонна…
— А в Чернухе? — помолчав, спросил Василий Борисыч.
— Разве самое малое число, — ответила Манефа. — А по деревням и слышать не хотят.
— Слепотствуют, — молвил Василий Борисыч. — Народ темный, непонимающий.
— Не слепота, Василий Борисыч, соблазн от австрийского священства больше отводит людей, — сказала Манефа. — Вам, московским, хорошо: вы на свету живете. Не грех бы иной раз и об нас подумать. А вы только совесть маломощных соблазнами мутите.
— Какие же соблазны, матушка?.. Кажись, от Москвы соблазнов никогда не бывало, — возразил Василий Борисыч, зорко посматривая на Манефу.
— По письму Петра Спиридоныча, что про вас пишет, да опять же наслышана будучи про вас от батюшки Ивана Матвеича (Беглый поп по фамилии Ястребов, живший на Рогожском кладбище и пользовавшийся большим уважением старообрядцев.) да от матушки Пульхерии, не обинуясь всю правду буду говорить тебе, Василий Борисыч… О чем по нашим Палестинам заикнуться не след, и про то скажу, — с заметным волненьем заговорила Манефа. Ее голос дрожал негодованьем, но говорила она сдержанно, ни на волос не нарушая обычной величавости. Царицей смотрела.
— Что ж такое, матушка? — тревожно спросил игуменью Василий Борисыч.Скажите, господа ради.
Издали зачну, с чего все дело началось, — сказала Манефа. — По письмам батюшки Ивана Матвеича склонились было мы австрийское священство принять. Много было противностей от слабых совестей, много было и шатости… Трости, ветром колеблемы, здешние люди!.. но господу помогающу, склонила я, убогая, обитель нашу к приятию и другие немногие обители, в Оленеве матушку Маргариту, матушку Фелицату, в Улангере матушку Юдифу.
И сначала духовно мы ликовали, Василий Борисыч: наконец-то, говорили, явися благодать божия, спасительная всем человекам… Не нарадовались господню смотрению… Что же?.. Слышим, на Москве закипели раздоры, одни толкуют: «Неправилен митрополит, — обливанец», другие богом заклинают, что крещен в три погружения… Кому верить? Кого послушать?.. У нас по лесам народ темный, силы писания не разумеет, а новшества страшится, дабы в чем не погрешить… Сколько было молвы, сколько шатости!.. Рассказать невместимо… Я, убогая, говорила тогда: «Потерпите, други любезные, потерпите самое малое время, явит господь благодать свою, не предайте слуха словесам мятежным…» И по милости господней удержала…
— Знают на Москве про старания ваши, матушка, — прервал было Василий Борисыч.
— Славы, друг, не ищу…— вспыхнула Манефа. — Что делаю, господа ради делаю, не ради вашей суетной Москвы.
— Праведное дело, матушка, — вполголоса заметил смешавшийся немного Василий Борисыч.
Величаво, но едва заметно склонила Манефа голову, как бы в знак согласия. Затем, отчеканивая каждое слово, продолжала:
— А скажи по совести, чем нам пособила Москва?..
— Что ж, матушка, кажется, не были оставлены, — промолвил Василий Борисыч.
— Не про деньги речь, — с усмешкой презренья прервала его Манефа. — Про духовное у тебя спрашиваю. Чем поддержали меня?.. Соблазнами?
— Да какими же, матушка, соблазнами? — с робким удивленьем спросил Василий Борисыч.
— Сколько годов душевным гладом томимы были мы без священника?.. Писали, писали на Москву: «Пришлите пастыря», — ни ответа, ни привета… Ну, вот и дождались…
— Отца Михаила? — сказал Василий Борисыч.
— Да, Михаилу Корягу… По нашим местам так его величают, — отвечала Манефа. — Он-от и есть камень соблазна для здешнего христианства.
— Человек начитанный, сказывали, постный, — заметил Василий Борисыч.
— Постный-от он постный, только не пиюще, не ядуще, а пенязи беруще,с усмешкой молвила Манефа.