Страница:
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с каждым днем разрастаются в омраченной душе его… И смотрит он на свет божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного лица его.
С тяжелой тоской на душе, облокотясь на стол и склонив голову, сидел Алексей в своей боковуше. Роятся думы в уме его, наяву грезится желанное житье-бытье богатое.
Вдруг над ним три раза ногой топнули. То был условный знак, придуманный Фленушкой. В тот вечер, как справляли канун именин Аксиньи Захаровны, она такую уловку придумала.
Отодвинул Алексей оконницу н стал глядеть, как прилетит к нему птичка, про которую говорила тогда Фленушка… Не впервой было Алексею таких птичек ловить…
Из окна Настиной светлицы, приходившейся как раз над Алексеевой боковушей, спустилась на снурке записочка… Окна выходили на огород, занесенный сугробами, заметить некому.
Прочел Алексей записку. Пишет Настя, что стосковалась она, долго не видя милого, и хочет сейчас сойти к нему. Благо пора выдалась удобная: набродившись с утра, Аксинья Захаровна заснула, работницы, глядя на нее, тоже завалились сумерничать… Черкнул Алексей на бумажке одно слово «приходи», подвязал ее на снурок Птичка полетела кверху.
Через несколько минут дверь в боковушу растворилась и вошла Настя. Тихой поступью, медленно ступая, подошла она к Алексею, обвила его шею белоснежными руками и, припав к плечу, зарыдала…
— Голубчик ты мой!.. Ненаглядный…— всхлипывая и трепетно прижимаясь к милому, говорила она. — Стосковалась я по тебе, измучилась!.. Не мил стал мне вольный свет!.. Тошнехонько!..
Алексей ласкал Настю, но ласки его были не так горячи, не так страстны и порывисты, как прежде…
— Чтой-то, Алеша? — покачав головой, молвила Настя. — Ровно ты мне и не рад.
— Чтой-то ты вздумала, Настасья Патаповна!.. Как же мне твоему приходу не раду быть? — сухо проговорил Алексей, гладя Настю по головке.
— Настасья Патаповна!.. — с укором прошептала девушка. — Разве я тебе Настасья Патаповна?.. — вскрикнула она вслед за тем.
— Ну, не сердись, не гневайся, моя разлапушка, — с притворной нежностью заговорил Алексей, целуя Настю. — Так с языка сорвалось.
— Разлюбил ты меня!.. Вот что!.. — стиснув зубы и отстраняясь от него, молвила Настя.
— Что ты, что ты?.. Настенька… Милая! Подумай, какое слово ты молвила! — говорил Алексей, взяв ее за руку.
— Нечего думать! — нахмуря брови, отрывисто сказала Настя, выдергивая руку. — Вижу я, все вижу… Меня не проведешь! Сердце вещун — оно говорит, что ты…
— Да послушай, — зачал было Алексей.
— Тебе меня слушать!… Не мне тебя!.. Молчи!.. — строго сказала Настя, отступив от него и скрестив руки. Глаза ее искрились гневом. — Все вижу, меня не обманешь… Такой ли ты прежде бывал?.. Чем я перед тобой провинилась?.. А?.. Чем?.. Говори… говори же скорее… Что ж, наругаться ты, что ли, вздумал надо мной… А?..
— В уме ль ты, Настя… С чего ты это взяла, — говорил совсем растерявшийся Алексей.
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты человек… Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни мое слово!
И, презрительно взглянув на Алексея, выбежала из боковуши.
Как стоял, так и остался Алексей, спустя руки и поникнув головою…
На другой день после размолвки Настасьи с Алексеем воротился из Комарова Пантелей и привез известие о внезапной болезни Манефы. Все переполошились, особенно Аксинья Захаровна. Только выслушала она Пантелея, кликнула канонницу Евпраксею, охая и всхлипывая сказала ей печальную весть, велела зажигать большие свечи и лампады передо всеми иконами в моленной и начинать канон за болящую. Дочерям приказала помогать Евпраксеюшке, а сама, бродя по горницам, раздумывала, какому бы святому вернее службу отправлять ради исцеления матушки Манефы. "Ведь от каждой болезни, — думала она, — своему святому молиться следует: зубы заболят — Антипию, глаза заболят — Лаврентию, оспа прикинется — молись преподобному Конону Исаврийскому, а от винного запойства мученик Вонифатий исцеление подает… А как доподлинно не знаешь болезни, какому угоднику станешь молиться?..
Ну как не тому каноны-то справишь, — тогда, пожалуй, и толку не выйдет".
Раз по пяти на каждый час призывала Аксинья Захаровна Пантелея и переспрашивала его про матушкину болезнь. Но Пантелей и сам не знал хорошенько, чем захворала Манефа, слышал только от матерей, что лежит без памяти, голова как огонь, а сама то и дело вздрагивает.
После долгого совещания с Евпраксией Аксинья Захаровна решила гнать Пантелея на тройке обратно в Комаров и спросить уставщицу мать Аркадию, кому в обители за матушку богомольствуют, а до тех пор на всякий случай читать каноны Иоанну Предтече, скорому помощнику от головной боли, да преподобному Марою, целителю трясавичной болезни.
Прибыло у Насти тоски и думы: то Алексей на уме, то Фленушка. «Что с ней-то будет, что будет с Фленушкой, коли помрет тетенька? — думает она, стоя в моленной за каноном. — Черной рясы она не наденет, а белицей в обители будет ей не житье… Заедят, сердечную, матери… Нет, не житье Фленушке в Комарове… Возьмет ли ее казанский жених Самоквасов, еще бог знает, а до венца куда ей будет голову приклонить?.. У нас бы, — чего бы кажется ближе, — да тятенька не примет, не любит он Фленушку… К Груне разве идти?.. Ах ты бедная моя, бедная Фленушка!.. Хоть минуточку с тобой бы побыть, хоть глазком бы на тебя посмотреть!.. Авось бы вместе печали-то свои мы размыкали, и твое горе и мою беду… Эх, Фленушка, Фленушка!.. Нужно было тебе сводить меня с этим лиходеем…»
И Фленушку-то жаль и у смертного одра больной тетки хочется хоть часок посидеть… «Покаялась бы я во всем тетеньке, — думает Настя, — во всем бы ей покаялась… Из могилы тайны она бы не выдала, а греху все-таки прощенье я получила бы. Прочитала бы она мне предсмертную прощу и спала б у меня с души тоска лютая… Закрыла бы я глаза матушке, отдала бы ей последнее целование… А пуще всего из дому из дому вон!.. Бежать бы куда-нибудь далеко, далеко — хоть в пучину морскую, хоть в вертепы земные, не видать бы только глазам моим врага-супротивника, не слыхать бы ушам моим постылых речей его!.. Вот судьба-то!.. Вот моя доля недобрая!.. „Скоро свыкалися, скорее того расходилися“ — так, кажется, в песне-то поется… И как этот грех случился, ума приложить не могу… Кого винить, на кого жалиться!.. На Фленушкины проказы аль на свой глупый девичий разум?.. Нет, уж такая, видно, судьба мне выпала… Супротив судьбы не пойдешь!..»
И много и долго размышляла Настя про злую судьбу свою, про свою долю несчастную. Стоит в моленной, перебирает рукой шитую бисером и золотом лестовку, а сама все про беду свою думает, все враг Алешка на ум ей лезет. Гонит Настя прочь докучные мысли про лиходея; не хочет вспомнить про губителя, а он тут как тут…
Воротился Пантелей, сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха — лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и матери не чают ей в живых остаться. С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.
— Бога она не боится!.. Умереть не дает божьей старице как следует,роптала она. — В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самою-то смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. тошнехонько и вздумать про такой грех…
И целый день с утра до ночи пробродила Аксинья Захаровна по горницам. Вздыхая, охая и заливаясь слезами, все про леченье матушки Манефы она причитала.
Стала Настя проситься у матери.
— Отпусти ты меня в обитель к тетеньке, — с плачем молила она. — Поглядела б я на нее, сердечную, хоть маленько бы походила за ней… Больно мне жалко ее! И, рыдая, припала к плечу матери…
— Полно-ка ты, Настенька, полно, моя болезная, — уговаривала ее Аксинья Захаровна, сама едва удерживая рыданья. — Посуди, девонька, — могу ль я отпустить тебя? Отец воротится, а тебя дома нет. Что тогда?.. Аль не знаешь, каков он во гневе бывает?..
— Мамынька, да ведь это не такое дело… Не на гулянье прошусь, не ради каких пустяков поеду… За что ж ему гневаться?.. Тятенька рассудлив, похвалит еще нас с тобой.
— Много ты знаешь своего тятеньку!.. — тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна. — Тридцать годов с ним живу, получше тебя знаю норов его… Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты идти… Да коль я отпущу тебя, так он и не знай чего со мной натворит. Нет, и не думай про езду в Комаров… Что делать?.. И рада бы пустить, да не смею…
— Да право же, мамынька, не будет ничего, — приставала Настя. — Ведь матушка Манефа и мне и тятеньке не чужая… Серчать не станет… Отпусти, Христа ради… Пожалуйста.
— Да полно ж тебе!.. Сказано нельзя, так и нельзя, — с досадой крикнула, топнув ногой, Аксинья Захаровна. — Приедет отец, просись у него, а мне и не говори и слов понапрасну не трать… Не пушу!..
— А как тетенька-то помрет?.. Тогда что?.. Разве не будешь в те поры каяться, что не хотела пустить меня проститься с ней?.. — тростила свое Настя.
— Отвяжешься ли ты от меня, непутная? — в сердцах закричала, наконец, Аксинья Захаровна, отталкивая Настю. — Сказано не пущу, значит и не пущу!.. Экая нравная девка, экая вольная стала!.. На-ка поди… Нет, голубка, пора тебя к рукам прибрать, уж больно ты высоко голову стала носить… В моленную!.. Становись на канон… Слышишь?.. Тебе говорят!..
С сердцем повернулась Настя от матери, быстро пошла из горницы и хлопнула изо всей мочи дверью.
— Э!.. Жизнь каторжная!.. — пробормотала она, выходя в сени.
— Эка девка-то непутная выросла!.. — оставшись одна, ворчала Аксинья Захаровна. — Ишь как дверью-то хлопнула… А вот я тебя самое так хлопну… погоди ты у меня!.. Ишь ты!.. И страху нет на нее, и родительской грозы не боится… Отпусти ее в скит без отцовского позволенья… Да он голову с меня снимет… А любит же Настасья матушку… Так и разливается плачет и сама ровно не в себе ходит. Ох-ох-ох!.. И сама бы я съездила, да дом-от на кого покинуть?.. Не Алексея же с девками оставить… А их взять в Комаров, тоже беда… Ох, девоньки мои, девоньки!.. Была бы моя воля, отпустила б я вас… Не смею… А матушка-то Манефа!.. Поганят голубушку лекарствами перед смертью-то!..
И горько зарыдала Аксинья Захаровна, припав к столу головою…
Шли у Насти дни за днями в тоске да в думах. Словом не с кем перекинуться: сестра походя дремлет, Евпраксеюшка каноны читает, Аксинья Захаровна день-деньской бродит по горницам, охает, хнычет да ключами побрякивает и все дочерей молиться за тетку заставляет…
О враге-лиходее ни слуху, ни духу… Вспомнит его Настя, сердце так и закипит, так взяла бы его да своими руками и порешила… Не хочется врага на уме держать, а что-то тянет к окну поглядеть, пойдет ли Алексей, и грустно ли смотрит он, али весело.
Не видно Алексея… Никто не поминает про него Настасье Патаповне.
«Да что ж это за враг такой! — думает она. — Ему и горюшка мало, и думать забыл про меня!.. Что ж, мол?.. Подвернулась девчонка неразумная, не умела сберечь себя, сама виновата!.. А наше, мол, дело молодецкое — натешился да и мимо, другую давай!.. Нет, молодец!.. Постой!.. Еще не знаешь меня!.. Покажу я тебе, какова Настасья Патаповна!.. Век не забудешь меня… Под солдатскую шапку упрячу, стоит только тятеньке во всем повиниться… А змее разлучнице, только б узнать, кто она такова… нож в бок — и делу конец… В Сибирь, так в Сибирь, а уж ей, подколодной гадине, на белом свете не жить».
Почти бегает взад и вперед по светлице взволнованная девушка, на разные лады обдумывая мщенье небывалой разлучнице. Лицо горит, глаза зловещим пламенем блещут, рукава засучены, руки крепко сжаты, губы трепещут судорогами.
Однажды в сумерки, когда Аксинья Захаровна, набродившись досыта, приустала и легла в боковуше посумерничать, Настя вышла из душной, прокуренной ладаном моленной в большую горницу и там, стоя у окна, глядела на догоравшую в небе зарю. Было тихо, как в могиле, только из соседней комнаты раздавались мерные удары маятника.
Скрипнула дверь, Настя оглянулась. Перед ней стоял Алексей.
— Чего тебе здесь надо? — строго спросила его Настя, не двигаясь с места и выпрямившись во весь рост.
— К Аксинье Захаровне, — робко проговорил Алексей, глядя в пол и повертывая в руках шапку.
— Спит… Теперь не время, — сказала Настя и повернулась к окну.
— Дело-то такое, Настасья Патаповна, сегодня бы надо было мне доложиться ей, — молвил Алексей, переминаясь у двери.
— Сказано — спит. Чего еще?.. Ступай!.. — горделиво сказала Настя, не оборачиваясь к Алексею.
Он не уходил. Настя молчала, глядя на зарю, а сердце так и кипит, так и рвется. Силится сдержать вздохи, но грудь, как волна, подымает батистовую сорочку.
Раз двадцать ударил маятник. Оба ни слова, оба недвижны…
Ступил шаг Алексей, другой, третий… Настя быстро обернулась, подняв голову… Ни слова ни тот, ни другая.
Еще ступил Алексей, приближаясь к Насте… Она протянула руку и, указывая на дверь, твердо, холодно, какими-то медными звуками сказала ему:
— Вон!
Он схватил ее за руку и, припав к ней лицом, навзрыд заплакал.
— Настенька!.. Золотая моя!.. За что гневаешься?.. Пожалей ты меня, горького… Тошнехонько!.. Хоть руки на себя наложить!..
— Тише!.. тише… мамынька услышит…— шепотом ответила Настя.
И жгучий поцелуй заглушил ее речи. Страсть мгновенно вспыхнула в сердце девушки… Как в чаду каком, бессознательно обвила она врага-лиходея белоснежными руками…
Без речей, без объяснений промелькнули сладкие минуты примиренья. Размолвка забыта, любовь в Настином сердце загорелась жарче прежнего.
После недолгого молчанья Алексей, не выпуская Настиной руки, сказал ей робким голосом, запинаясь на каждом слове:
— Про какую разлучницу ты поминала? Кто это наплел на меня?..
— Не поминай, — шептала Настя, тихо склоняясь на грудь лиходея. — Что поминать?.. Зачем?..
— Да нет, с чего ты взяла? — продолжал Алексей. — Мне в голову не приходило, на разуме не бывало…
— Да перестань же, голубчик!.. Так спросту сказала: ты невеселый такой, думчивый. Мне и вспало на ум…
— То-то и есть: «думчивый, невеселый»! А откуда веселью-то быть, где радостей-то взять? — сказал Алексей.
— Так моя любовь тебе не на радость? — быстро, взглянув ему в глаза, спросила Настя.
— Не про то говорю, ненаглядная, — продолжал Алексей. — Какой мне больше радости, какого счастья?.. А вспадет как на ум, что впереди будет, сердце кровью так и обольется… Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу…
— Как какой конец? — молвила удивленная Настя. — Будем муж да жена. Тем и делу конец…
— Легко сказать, Настенька, каково-то сделать? — уныло промолвил Алексей.
— Как люди, так и мы, — ответила Настя. — Нечего о том сокрушаться.
— А родители? — чуть слышно сказал Алексей.
— Чьи?
— Известно, не мои.
— Ты про тятеньку, что ли? — спросила Настя.
— Да…
— Повенчавшись придем да в ноги ему, — усмехнулась Настя. — Посерчает, поломается, да и смилуется… Старину вспомнит… Ведь сам он мамыньку-то уходом свел, сам свадьбу-самокрутку играл…
— Мало ли что старики смолоду творят, а детям не велят?.. — сказал Алексей. — То, золотая моя, дело было давнишнее, дело позабытое… Случись-ка что — вспомнит разве он про себя с Аксиньей Захаровной?..
— Вспомнит! — молвила Настя. — Беспременно вспомнит и простит…
— Не таков человек, — ответил Алексей. — Тут до беды недолго.
— До какой беды?
— До кровавой беды, моя ненаглядная, до смертного убойства, — сказал Алексей. — Горд и кичлив Патап-от Максимыч… Страшен!.. На гибель мне твой родитель!.. Не снести его душе, чтобы дочь его любимая за нищим голышом была… Быть мне от него убитому!.. Помяни мое слово, Настенька!..
— Пустое городишь, — сухо ответила Настя. — Играют же свадьбы уходом не мы первые, не мы и последние… Да с чего ты взял это, голубчик?.. Тятенька ведь не медведь какой… Да что пустое толковать!.. Дело кончено — раздумывать поздно, — решительно сказала Настя. — Вот тебе кольцо, вот тебе и лента.
Сняла золотой перстень с руки, вырвала из косы ленту и отдала Алексею. Таков обычай перед свадьбами-самокрутками. Это нечто вроде обрученья.
Медленно принял Алексей свадебный дар и, как водится, поцеловал невесту.
И поник Алексей головою. Жалкий такой, растерянный стоит перед Настей.
— Это Флене Васильевне с руки про самокрутки-то расписывать, — молвил он, — а нам с тобой не приходится.
Шаг сделала Настя вперед. Мгновенно алым румянцем вспыхнуло лицо ее, чело нахмурилось, глаза загорелись.
— Не любишь ты меня!.. — отрывисто сказала она полушепотом и вырвала из рук Алексея ленту и перстень.
— Настенька!.. Друг ты мой сердечный!.. — умоляющим голосом заговорил Алексей, взяв за руку девушку. — Какое ты слово опять молвила!.. Я-то тебя не люблю?.. Отдай, отдай ленту да колечко, отдай назад, моя ясынька, солнышко мое ненаглядное… Я не люблю?.. Да я за тебя и в огонь и в воду пойду…
— В воде глубоко, в огне горячо, — с усмешкой сказала Настасья Патаповна. — Берегись, молодец: потонешь, не то сгоришь.
— Тебе смехи да издевки; а знала бы, что на душе у меня!.. Как бы ведала, отчего боюсь я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его, не сказала б обиды такой… Погибели боюсь…— зачал было Алексей.
— Знаю, — перебила Настя. — Все знаю, что у парня на уме: и хочется, и колется, и болит, и матушка не велит… Так, что ли? Нечего глазами-то хлопать, — правду сказала.
— Тешь свой обычай, смейся, Настасья Патаповна, а я говорю дело,переминаясь на месте, сказал Алексей. — Без родительского благословенья мне тебя взять не приходится… А как я сунусь к нему свататься?.. Ведь от него погибель… Пришел бы я к нему не голышом, а брякнул бы золотой казной, другие б речи тогда от него услыхал…
— А где тебе добыть золотой казны? На большую дорогу, что ли, с кистенем пойдешь аль нечистому душу заложишь? — желчно усмехнулась Настя.
— Оборони господи об этом и помыслить. Обидно даже от тебя такую речь слышать мне! — отвечал Алексей. — Не каторжный я, не беглый варнак. В бога тоже верую, имею родителей — захочу ль их старость срамить? Вот тебе Николай святитель, ничего такого у меня на уме не бывало… А скажу словечко по тайности, только, смотри, не в пронос: в одно ухо впусти, в друго выпусти. Хочешь слушать тайную речь мою?.. Не промолвишься?
— Не из таковских, чтобы зря болтать, — небрежно ответила Настя.
— Наслышан я, Настенька, что недалеко от наших местов золото есть,начал Алексей.
— Ну!..
— Выкопать можно его…
— Ну!..
— Столько можно нарыть, что первым богачом будешь, — продолжал Алексей.
— Клад, что ли? — спросила Настя.
— Не клад, а песок золотой в земле рассыпан лежит, — шептал Алексей.Мне показывали… Стуколов этот показывал, что с Патапом Максимычем поехал… За тем они на Ветлугу и поехали… Не проговорись только, Христа ради, не погуби… Вот и думаю я — не пойти ли мне на Ветлугу… Накопавши золота, пришел бы я к Патапу Максимычу свататься…
— В некотором царстве, не в нашем государстве, жил-был мужик,перебила Настя, подхватив батистовый передник рукой и подбоченясь ею.Прогноилась у того мужика на дому кровля, середь избы капель пошла. Напилил мужик драни, вырубил застрехи, конек вытесал — все припас кровлю перекрыть. И вздумалось тут ему ставить каменны палаты. Думает день, думает другой, много годов прошло, а он все думает, откуда денег на палаты достать. Денег не сыскал, палат не построил, дрань да застрехи погнили, а избенка развалилась… Хороша ль моя сказочка, Алексей Трифоныч?.. Ась?..
И, задорно прищурив горевшие глаза, быстро кивнула Настя головой и птичкой порхнула в боковушу. Алексей опешил. Стоит да глядит, ровно глотком подавился.
Вдруг большая дверь быстро распахнулась. Ввалился пьяный Волк, растерзанный, растрепанный, все лицо в синяках и рубцах с запекшейся кровью, губы разбиты, глаза опухли, сам весь в грязи: по всем статьям абацкий завсегдатель.
— А! Девушник-ушник!.. — крикнул он Алексею. — И сюда забрался!.. Постой ты у меня, я те отпотчую.
— Молчать, пьяная рожа! — накинулся на него Алексей. — Только слово пикни, до смерти разражу.
— Нечего грозиться-то. Ах ты, анафема! Алексей хотел было схватить Никифора, но тот извернулся и бросился в боковушу, куда убежала Настя.
В дверях боковуши стояла канонница Евпраксеюшка с пуком восковых свечей.
Залился веселым хохотом Никифор.
— Ай да приказчик!.. Да у тебя, видно, целому скиту спуску нет… Намедни с Фленушкой, теперь с этой толстухой!.. То-то я слышу голоса: твой голос и чей-то девичий… Ха-ха-ха! Прилипчив же ты, парень, к женскому полу!.. На такую рябую рожу и то польстился!.. Ну ничего, ничего, паренек: быль молодцу не укор, всяку дрянь к себе чаль, бог увидит, хорошеньку пошлет.
— Постой ты у меня, кабацкая затычина!.. Я те упеку в добро место!.. — кричал Алексей. — Я затем и к хозяйке шел, чтоб про новые твои проказы ей доложить… Кто пегу-то кобылу в Кошелевском перелеске зарезал?..
Кто кобылью шкуру в захлыстинском кабаке заложил?.. А?..
— Нешто я? — с наглостью отозвался Никифор.
— А нешто не ты? — наступая на него, закричал Алексей. — Шкура-то у меня, а целовальник налицо… Ах ты, волк этакой, прямой волк!..
Вышла на шум Аксинья Захаровна. Узнав о новом подвиге любезного братца, согласилась она с Алексеем, что его до приезда Патапа Максимыча на запор следует.
Так и сделали. Запер Алексей нареченного дядюшку во мшенник на хлеб, на воду.
Новые напасти, новые печали с того для одолели Настю. Не чаяла она, что в возлюбленном ее нет ни удальства молодецкого, ни смелой отваги. Гадала сокола поймать, поймала серу утицу.
Дивом казалось ей, понять не могла, как это она вдруг с Алексеем поладила. В самое то время, как сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни с того ни с сего помирились, ровно допрежь того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами плакали, — а этот…
Думала прежде Настя, что Алеша ее ровно сказочый богатырь: и телом силен, и душою могуч, и что на целом свете нет человека ему по плечу… И вдруг он плачет, рыдает и, еще ничего не видя, трусит Патапа Максимыча, как старая баба домового… Где же удаль молодецкая, где сила богатырская?.. Видно, у него только обличье соколье, а душа-то воронья…
Упал в Настиных глазах Алексей!.. Жаль ей парня, но жаль как беззащитного ребенка, как калеку старика… Плох он, думает Настя, как же за таким замужем жить?..
Только жизнь волочить да маяться до гробовой доски.
Скучно ей, ждет не дождется отца. Выпросилась бы к больной тетке и там бы в обители развеяла с Фленушкой тоску свою. Опостылел Насте дом родительский.
Видалась она после того с Алексеем. Чуть не каждый день видалась, но эти свиданья не похожи были на первые.
Не клеились тайные беседы, не сходили с уст слова задушевные… Сойдутся, раз-другой поцелуются, перекинут несколько слов, глядь, и говорить больше не о чем. И поцелуи уж не так горячи, и ласки не так страстны, как прежде бывали. Только и осталось приманчивого, что тайна свиданий да тревожное опасенье, чтоб кто не застал их на поцелуе. Однажды сошла Настя в подклет к Алексею. Немножко поговорили и замолкли, а когда Алексей, обняв стан Насти, припал к ее плечу, она — зевнула.
Зачинал было Алексей заводить речь, отчего боится он Патапа Максимыча, отчего так много сокрушается о гневе его… Настя слушать не захотела. Так бывало не раз и не два. Алексей больше и говорить о том не зачинал.
Но как ни боится он Патапа Максимыча, а все-таки прежнюю думу лелеет, как бы жениться на богатой Насте. У нее в сундуках добра счету нет, а помрет отец, половина всего именья ей достанется… Другой такой невесты ему не сыскать. Краше Настасьи Патаповны тоже ему не найти… Да что краса, что пригожество, не того надо молодцу, не о том его думы, заботы, не в том тайные его помышленья… С женина лица не воду пить, краса приглядчива, а приданые денежки на всю жизнь пригодятся. А богатства Чапуриных не перечесть, — живи не тужи, что ни день, то праздник… Одна беда — сумел девку достать, как жену-то добыть?.. «Родитель-от, Патап-от Максимыч,думает Алексей, — добр до меня, уж так добр, что не придумаешь, чем угодить мог ему, а все же он погибель моя… Заикнись ему про Настю, конским хвостом пепел твой разметет… Сохрани, господи, от лютого человека и помилуй меня!..»
Спать ляжет, во сне такие же сны видятся. Вот сидит он в своих каменных палатах, все прибрано, и все богато разукрашено… Несметные сокровища, людской почет, дом полная чаша, а под боком жена-красавица, краше ее во всем свете нет… Жить в добре да в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется его сердце при виде длинного роя светлых призраков, обступающих его со всех сторон, и вдруг неотвязная мысль о Чапурине, о погибели… Сонные видения мутятся, туманятся, все исчезает, и перед очами Алексея темной жмарой встает страшный образ разъяренного Патапа Максимыча. Как зарево ночного пожара, пылает грозное лицо его, раскаленными угольями сверкают налитые кровью глаза, по локоть рукава засучены, в руке дубина, а у ног окровавленная, едва дышащая Настя… Кругом убийцы толпится рабочий люд, ожидает хозяйского приказа. Грозный призрак указывает на полумертвого от страха Алексея, кричит: «Давай его сюда: жилы вытяну, ремней из спины накрою, в своей крови он у меня захлебнется!..» Толпа кидается на беззащитного, нож блеснул… И с страшным криком просыпается Алексей… Долго не может очнуться и, опомнившись, спешно творит одно за другим крестные знамения…
С тяжелой тоской на душе, облокотясь на стол и склонив голову, сидел Алексей в своей боковуше. Роятся думы в уме его, наяву грезится желанное житье-бытье богатое.
Вдруг над ним три раза ногой топнули. То был условный знак, придуманный Фленушкой. В тот вечер, как справляли канун именин Аксиньи Захаровны, она такую уловку придумала.
Отодвинул Алексей оконницу н стал глядеть, как прилетит к нему птичка, про которую говорила тогда Фленушка… Не впервой было Алексею таких птичек ловить…
Из окна Настиной светлицы, приходившейся как раз над Алексеевой боковушей, спустилась на снурке записочка… Окна выходили на огород, занесенный сугробами, заметить некому.
Прочел Алексей записку. Пишет Настя, что стосковалась она, долго не видя милого, и хочет сейчас сойти к нему. Благо пора выдалась удобная: набродившись с утра, Аксинья Захаровна заснула, работницы, глядя на нее, тоже завалились сумерничать… Черкнул Алексей на бумажке одно слово «приходи», подвязал ее на снурок Птичка полетела кверху.
Через несколько минут дверь в боковушу растворилась и вошла Настя. Тихой поступью, медленно ступая, подошла она к Алексею, обвила его шею белоснежными руками и, припав к плечу, зарыдала…
— Голубчик ты мой!.. Ненаглядный…— всхлипывая и трепетно прижимаясь к милому, говорила она. — Стосковалась я по тебе, измучилась!.. Не мил стал мне вольный свет!.. Тошнехонько!..
Алексей ласкал Настю, но ласки его были не так горячи, не так страстны и порывисты, как прежде…
— Чтой-то, Алеша? — покачав головой, молвила Настя. — Ровно ты мне и не рад.
— Чтой-то ты вздумала, Настасья Патаповна!.. Как же мне твоему приходу не раду быть? — сухо проговорил Алексей, гладя Настю по головке.
— Настасья Патаповна!.. — с укором прошептала девушка. — Разве я тебе Настасья Патаповна?.. — вскрикнула она вслед за тем.
— Ну, не сердись, не гневайся, моя разлапушка, — с притворной нежностью заговорил Алексей, целуя Настю. — Так с языка сорвалось.
— Разлюбил ты меня!.. Вот что!.. — стиснув зубы и отстраняясь от него, молвила Настя.
— Что ты, что ты?.. Настенька… Милая! Подумай, какое слово ты молвила! — говорил Алексей, взяв ее за руку.
— Нечего думать! — нахмуря брови, отрывисто сказала Настя, выдергивая руку. — Вижу я, все вижу… Меня не проведешь! Сердце вещун — оно говорит, что ты…
— Да послушай, — зачал было Алексей.
— Тебе меня слушать!… Не мне тебя!.. Молчи!.. — строго сказала Настя, отступив от него и скрестив руки. Глаза ее искрились гневом. — Все вижу, меня не обманешь… Такой ли ты прежде бывал?.. Чем я перед тобой провинилась?.. А?.. Чем?.. Говори… говори же скорее… Что ж, наругаться ты, что ли, вздумал надо мной… А?..
— В уме ль ты, Настя… С чего ты это взяла, — говорил совсем растерявшийся Алексей.
— Молчи, говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты человек… Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни мое слово!
И, презрительно взглянув на Алексея, выбежала из боковуши.
Как стоял, так и остался Алексей, спустя руки и поникнув головою…
***
На другой день после размолвки Настасьи с Алексеем воротился из Комарова Пантелей и привез известие о внезапной болезни Манефы. Все переполошились, особенно Аксинья Захаровна. Только выслушала она Пантелея, кликнула канонницу Евпраксею, охая и всхлипывая сказала ей печальную весть, велела зажигать большие свечи и лампады передо всеми иконами в моленной и начинать канон за болящую. Дочерям приказала помогать Евпраксеюшке, а сама, бродя по горницам, раздумывала, какому бы святому вернее службу отправлять ради исцеления матушки Манефы. "Ведь от каждой болезни, — думала она, — своему святому молиться следует: зубы заболят — Антипию, глаза заболят — Лаврентию, оспа прикинется — молись преподобному Конону Исаврийскому, а от винного запойства мученик Вонифатий исцеление подает… А как доподлинно не знаешь болезни, какому угоднику станешь молиться?..
Ну как не тому каноны-то справишь, — тогда, пожалуй, и толку не выйдет".
Раз по пяти на каждый час призывала Аксинья Захаровна Пантелея и переспрашивала его про матушкину болезнь. Но Пантелей и сам не знал хорошенько, чем захворала Манефа, слышал только от матерей, что лежит без памяти, голова как огонь, а сама то и дело вздрагивает.
После долгого совещания с Евпраксией Аксинья Захаровна решила гнать Пантелея на тройке обратно в Комаров и спросить уставщицу мать Аркадию, кому в обители за матушку богомольствуют, а до тех пор на всякий случай читать каноны Иоанну Предтече, скорому помощнику от головной боли, да преподобному Марою, целителю трясавичной болезни.
Прибыло у Насти тоски и думы: то Алексей на уме, то Фленушка. «Что с ней-то будет, что будет с Фленушкой, коли помрет тетенька? — думает она, стоя в моленной за каноном. — Черной рясы она не наденет, а белицей в обители будет ей не житье… Заедят, сердечную, матери… Нет, не житье Фленушке в Комарове… Возьмет ли ее казанский жених Самоквасов, еще бог знает, а до венца куда ей будет голову приклонить?.. У нас бы, — чего бы кажется ближе, — да тятенька не примет, не любит он Фленушку… К Груне разве идти?.. Ах ты бедная моя, бедная Фленушка!.. Хоть минуточку с тобой бы побыть, хоть глазком бы на тебя посмотреть!.. Авось бы вместе печали-то свои мы размыкали, и твое горе и мою беду… Эх, Фленушка, Фленушка!.. Нужно было тебе сводить меня с этим лиходеем…»
И Фленушку-то жаль и у смертного одра больной тетки хочется хоть часок посидеть… «Покаялась бы я во всем тетеньке, — думает Настя, — во всем бы ей покаялась… Из могилы тайны она бы не выдала, а греху все-таки прощенье я получила бы. Прочитала бы она мне предсмертную прощу и спала б у меня с души тоска лютая… Закрыла бы я глаза матушке, отдала бы ей последнее целование… А пуще всего из дому из дому вон!.. Бежать бы куда-нибудь далеко, далеко — хоть в пучину морскую, хоть в вертепы земные, не видать бы только глазам моим врага-супротивника, не слыхать бы ушам моим постылых речей его!.. Вот судьба-то!.. Вот моя доля недобрая!.. „Скоро свыкалися, скорее того расходилися“ — так, кажется, в песне-то поется… И как этот грех случился, ума приложить не могу… Кого винить, на кого жалиться!.. На Фленушкины проказы аль на свой глупый девичий разум?.. Нет, уж такая, видно, судьба мне выпала… Супротив судьбы не пойдешь!..»
И много и долго размышляла Настя про злую судьбу свою, про свою долю несчастную. Стоит в моленной, перебирает рукой шитую бисером и золотом лестовку, а сама все про беду свою думает, все враг Алешка на ум ей лезет. Гонит Настя прочь докучные мысли про лиходея; не хочет вспомнить про губителя, а он тут как тут…
Воротился Пантелей, сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха — лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и матери не чают ей в живых остаться. С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.
— Бога она не боится!.. Умереть не дает божьей старице как следует,роптала она. — В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самою-то смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. тошнехонько и вздумать про такой грех…
И целый день с утра до ночи пробродила Аксинья Захаровна по горницам. Вздыхая, охая и заливаясь слезами, все про леченье матушки Манефы она причитала.
Стала Настя проситься у матери.
— Отпусти ты меня в обитель к тетеньке, — с плачем молила она. — Поглядела б я на нее, сердечную, хоть маленько бы походила за ней… Больно мне жалко ее! И, рыдая, припала к плечу матери…
— Полно-ка ты, Настенька, полно, моя болезная, — уговаривала ее Аксинья Захаровна, сама едва удерживая рыданья. — Посуди, девонька, — могу ль я отпустить тебя? Отец воротится, а тебя дома нет. Что тогда?.. Аль не знаешь, каков он во гневе бывает?..
— Мамынька, да ведь это не такое дело… Не на гулянье прошусь, не ради каких пустяков поеду… За что ж ему гневаться?.. Тятенька рассудлив, похвалит еще нас с тобой.
— Много ты знаешь своего тятеньку!.. — тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна. — Тридцать годов с ним живу, получше тебя знаю норов его… Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты идти… Да коль я отпущу тебя, так он и не знай чего со мной натворит. Нет, и не думай про езду в Комаров… Что делать?.. И рада бы пустить, да не смею…
— Да право же, мамынька, не будет ничего, — приставала Настя. — Ведь матушка Манефа и мне и тятеньке не чужая… Серчать не станет… Отпусти, Христа ради… Пожалуйста.
— Да полно ж тебе!.. Сказано нельзя, так и нельзя, — с досадой крикнула, топнув ногой, Аксинья Захаровна. — Приедет отец, просись у него, а мне и не говори и слов понапрасну не трать… Не пушу!..
— А как тетенька-то помрет?.. Тогда что?.. Разве не будешь в те поры каяться, что не хотела пустить меня проститься с ней?.. — тростила свое Настя.
— Отвяжешься ли ты от меня, непутная? — в сердцах закричала, наконец, Аксинья Захаровна, отталкивая Настю. — Сказано не пущу, значит и не пущу!.. Экая нравная девка, экая вольная стала!.. На-ка поди… Нет, голубка, пора тебя к рукам прибрать, уж больно ты высоко голову стала носить… В моленную!.. Становись на канон… Слышишь?.. Тебе говорят!..
С сердцем повернулась Настя от матери, быстро пошла из горницы и хлопнула изо всей мочи дверью.
— Э!.. Жизнь каторжная!.. — пробормотала она, выходя в сени.
— Эка девка-то непутная выросла!.. — оставшись одна, ворчала Аксинья Захаровна. — Ишь как дверью-то хлопнула… А вот я тебя самое так хлопну… погоди ты у меня!.. Ишь ты!.. И страху нет на нее, и родительской грозы не боится… Отпусти ее в скит без отцовского позволенья… Да он голову с меня снимет… А любит же Настасья матушку… Так и разливается плачет и сама ровно не в себе ходит. Ох-ох-ох!.. И сама бы я съездила, да дом-от на кого покинуть?.. Не Алексея же с девками оставить… А их взять в Комаров, тоже беда… Ох, девоньки мои, девоньки!.. Была бы моя воля, отпустила б я вас… Не смею… А матушка-то Манефа!.. Поганят голубушку лекарствами перед смертью-то!..
И горько зарыдала Аксинья Захаровна, припав к столу головою…
Шли у Насти дни за днями в тоске да в думах. Словом не с кем перекинуться: сестра походя дремлет, Евпраксеюшка каноны читает, Аксинья Захаровна день-деньской бродит по горницам, охает, хнычет да ключами побрякивает и все дочерей молиться за тетку заставляет…
О враге-лиходее ни слуху, ни духу… Вспомнит его Настя, сердце так и закипит, так взяла бы его да своими руками и порешила… Не хочется врага на уме держать, а что-то тянет к окну поглядеть, пойдет ли Алексей, и грустно ли смотрит он, али весело.
Не видно Алексея… Никто не поминает про него Настасье Патаповне.
«Да что ж это за враг такой! — думает она. — Ему и горюшка мало, и думать забыл про меня!.. Что ж, мол?.. Подвернулась девчонка неразумная, не умела сберечь себя, сама виновата!.. А наше, мол, дело молодецкое — натешился да и мимо, другую давай!.. Нет, молодец!.. Постой!.. Еще не знаешь меня!.. Покажу я тебе, какова Настасья Патаповна!.. Век не забудешь меня… Под солдатскую шапку упрячу, стоит только тятеньке во всем повиниться… А змее разлучнице, только б узнать, кто она такова… нож в бок — и делу конец… В Сибирь, так в Сибирь, а уж ей, подколодной гадине, на белом свете не жить».
Почти бегает взад и вперед по светлице взволнованная девушка, на разные лады обдумывая мщенье небывалой разлучнице. Лицо горит, глаза зловещим пламенем блещут, рукава засучены, руки крепко сжаты, губы трепещут судорогами.
Однажды в сумерки, когда Аксинья Захаровна, набродившись досыта, приустала и легла в боковуше посумерничать, Настя вышла из душной, прокуренной ладаном моленной в большую горницу и там, стоя у окна, глядела на догоравшую в небе зарю. Было тихо, как в могиле, только из соседней комнаты раздавались мерные удары маятника.
Скрипнула дверь, Настя оглянулась. Перед ней стоял Алексей.
— Чего тебе здесь надо? — строго спросила его Настя, не двигаясь с места и выпрямившись во весь рост.
— К Аксинье Захаровне, — робко проговорил Алексей, глядя в пол и повертывая в руках шапку.
— Спит… Теперь не время, — сказала Настя и повернулась к окну.
— Дело-то такое, Настасья Патаповна, сегодня бы надо было мне доложиться ей, — молвил Алексей, переминаясь у двери.
— Сказано — спит. Чего еще?.. Ступай!.. — горделиво сказала Настя, не оборачиваясь к Алексею.
Он не уходил. Настя молчала, глядя на зарю, а сердце так и кипит, так и рвется. Силится сдержать вздохи, но грудь, как волна, подымает батистовую сорочку.
Раз двадцать ударил маятник. Оба ни слова, оба недвижны…
Ступил шаг Алексей, другой, третий… Настя быстро обернулась, подняв голову… Ни слова ни тот, ни другая.
Еще ступил Алексей, приближаясь к Насте… Она протянула руку и, указывая на дверь, твердо, холодно, какими-то медными звуками сказала ему:
— Вон!
Он схватил ее за руку и, припав к ней лицом, навзрыд заплакал.
— Настенька!.. Золотая моя!.. За что гневаешься?.. Пожалей ты меня, горького… Тошнехонько!.. Хоть руки на себя наложить!..
— Тише!.. тише… мамынька услышит…— шепотом ответила Настя.
И жгучий поцелуй заглушил ее речи. Страсть мгновенно вспыхнула в сердце девушки… Как в чаду каком, бессознательно обвила она врага-лиходея белоснежными руками…
Без речей, без объяснений промелькнули сладкие минуты примиренья. Размолвка забыта, любовь в Настином сердце загорелась жарче прежнего.
После недолгого молчанья Алексей, не выпуская Настиной руки, сказал ей робким голосом, запинаясь на каждом слове:
— Про какую разлучницу ты поминала? Кто это наплел на меня?..
— Не поминай, — шептала Настя, тихо склоняясь на грудь лиходея. — Что поминать?.. Зачем?..
— Да нет, с чего ты взяла? — продолжал Алексей. — Мне в голову не приходило, на разуме не бывало…
— Да перестань же, голубчик!.. Так спросту сказала: ты невеселый такой, думчивый. Мне и вспало на ум…
— То-то и есть: «думчивый, невеселый»! А откуда веселью-то быть, где радостей-то взять? — сказал Алексей.
— Так моя любовь тебе не на радость? — быстро, взглянув ему в глаза, спросила Настя.
— Не про то говорю, ненаглядная, — продолжал Алексей. — Какой мне больше радости, какого счастья?.. А вспадет как на ум, что впереди будет, сердце кровью так и обольется… Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу…
— Как какой конец? — молвила удивленная Настя. — Будем муж да жена. Тем и делу конец…
— Легко сказать, Настенька, каково-то сделать? — уныло промолвил Алексей.
— Как люди, так и мы, — ответила Настя. — Нечего о том сокрушаться.
— А родители? — чуть слышно сказал Алексей.
— Чьи?
— Известно, не мои.
— Ты про тятеньку, что ли? — спросила Настя.
— Да…
— Повенчавшись придем да в ноги ему, — усмехнулась Настя. — Посерчает, поломается, да и смилуется… Старину вспомнит… Ведь сам он мамыньку-то уходом свел, сам свадьбу-самокрутку играл…
— Мало ли что старики смолоду творят, а детям не велят?.. — сказал Алексей. — То, золотая моя, дело было давнишнее, дело позабытое… Случись-ка что — вспомнит разве он про себя с Аксиньей Захаровной?..
— Вспомнит! — молвила Настя. — Беспременно вспомнит и простит…
— Не таков человек, — ответил Алексей. — Тут до беды недолго.
— До какой беды?
— До кровавой беды, моя ненаглядная, до смертного убойства, — сказал Алексей. — Горд и кичлив Патап-от Максимыч… Страшен!.. На гибель мне твой родитель!.. Не снести его душе, чтобы дочь его любимая за нищим голышом была… Быть мне от него убитому!.. Помяни мое слово, Настенька!..
— Пустое городишь, — сухо ответила Настя. — Играют же свадьбы уходом не мы первые, не мы и последние… Да с чего ты взял это, голубчик?.. Тятенька ведь не медведь какой… Да что пустое толковать!.. Дело кончено — раздумывать поздно, — решительно сказала Настя. — Вот тебе кольцо, вот тебе и лента.
Сняла золотой перстень с руки, вырвала из косы ленту и отдала Алексею. Таков обычай перед свадьбами-самокрутками. Это нечто вроде обрученья.
Медленно принял Алексей свадебный дар и, как водится, поцеловал невесту.
И поник Алексей головою. Жалкий такой, растерянный стоит перед Настей.
— Это Флене Васильевне с руки про самокрутки-то расписывать, — молвил он, — а нам с тобой не приходится.
Шаг сделала Настя вперед. Мгновенно алым румянцем вспыхнуло лицо ее, чело нахмурилось, глаза загорелись.
— Не любишь ты меня!.. — отрывисто сказала она полушепотом и вырвала из рук Алексея ленту и перстень.
— Настенька!.. Друг ты мой сердечный!.. — умоляющим голосом заговорил Алексей, взяв за руку девушку. — Какое ты слово опять молвила!.. Я-то тебя не люблю?.. Отдай, отдай ленту да колечко, отдай назад, моя ясынька, солнышко мое ненаглядное… Я не люблю?.. Да я за тебя и в огонь и в воду пойду…
— В воде глубоко, в огне горячо, — с усмешкой сказала Настасья Патаповна. — Берегись, молодец: потонешь, не то сгоришь.
— Тебе смехи да издевки; а знала бы, что на душе у меня!.. Как бы ведала, отчего боюсь я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его, не сказала б обиды такой… Погибели боюсь…— зачал было Алексей.
— Знаю, — перебила Настя. — Все знаю, что у парня на уме: и хочется, и колется, и болит, и матушка не велит… Так, что ли? Нечего глазами-то хлопать, — правду сказала.
— Тешь свой обычай, смейся, Настасья Патаповна, а я говорю дело,переминаясь на месте, сказал Алексей. — Без родительского благословенья мне тебя взять не приходится… А как я сунусь к нему свататься?.. Ведь от него погибель… Пришел бы я к нему не голышом, а брякнул бы золотой казной, другие б речи тогда от него услыхал…
— А где тебе добыть золотой казны? На большую дорогу, что ли, с кистенем пойдешь аль нечистому душу заложишь? — желчно усмехнулась Настя.
— Оборони господи об этом и помыслить. Обидно даже от тебя такую речь слышать мне! — отвечал Алексей. — Не каторжный я, не беглый варнак. В бога тоже верую, имею родителей — захочу ль их старость срамить? Вот тебе Николай святитель, ничего такого у меня на уме не бывало… А скажу словечко по тайности, только, смотри, не в пронос: в одно ухо впусти, в друго выпусти. Хочешь слушать тайную речь мою?.. Не промолвишься?
— Не из таковских, чтобы зря болтать, — небрежно ответила Настя.
— Наслышан я, Настенька, что недалеко от наших местов золото есть,начал Алексей.
— Ну!..
— Выкопать можно его…
— Ну!..
— Столько можно нарыть, что первым богачом будешь, — продолжал Алексей.
— Клад, что ли? — спросила Настя.
— Не клад, а песок золотой в земле рассыпан лежит, — шептал Алексей.Мне показывали… Стуколов этот показывал, что с Патапом Максимычем поехал… За тем они на Ветлугу и поехали… Не проговорись только, Христа ради, не погуби… Вот и думаю я — не пойти ли мне на Ветлугу… Накопавши золота, пришел бы я к Патапу Максимычу свататься…
— В некотором царстве, не в нашем государстве, жил-был мужик,перебила Настя, подхватив батистовый передник рукой и подбоченясь ею.Прогноилась у того мужика на дому кровля, середь избы капель пошла. Напилил мужик драни, вырубил застрехи, конек вытесал — все припас кровлю перекрыть. И вздумалось тут ему ставить каменны палаты. Думает день, думает другой, много годов прошло, а он все думает, откуда денег на палаты достать. Денег не сыскал, палат не построил, дрань да застрехи погнили, а избенка развалилась… Хороша ль моя сказочка, Алексей Трифоныч?.. Ась?..
И, задорно прищурив горевшие глаза, быстро кивнула Настя головой и птичкой порхнула в боковушу. Алексей опешил. Стоит да глядит, ровно глотком подавился.
Вдруг большая дверь быстро распахнулась. Ввалился пьяный Волк, растерзанный, растрепанный, все лицо в синяках и рубцах с запекшейся кровью, губы разбиты, глаза опухли, сам весь в грязи: по всем статьям абацкий завсегдатель.
— А! Девушник-ушник!.. — крикнул он Алексею. — И сюда забрался!.. Постой ты у меня, я те отпотчую.
— Молчать, пьяная рожа! — накинулся на него Алексей. — Только слово пикни, до смерти разражу.
— Нечего грозиться-то. Ах ты, анафема! Алексей хотел было схватить Никифора, но тот извернулся и бросился в боковушу, куда убежала Настя.
В дверях боковуши стояла канонница Евпраксеюшка с пуком восковых свечей.
Залился веселым хохотом Никифор.
— Ай да приказчик!.. Да у тебя, видно, целому скиту спуску нет… Намедни с Фленушкой, теперь с этой толстухой!.. То-то я слышу голоса: твой голос и чей-то девичий… Ха-ха-ха! Прилипчив же ты, парень, к женскому полу!.. На такую рябую рожу и то польстился!.. Ну ничего, ничего, паренек: быль молодцу не укор, всяку дрянь к себе чаль, бог увидит, хорошеньку пошлет.
— Постой ты у меня, кабацкая затычина!.. Я те упеку в добро место!.. — кричал Алексей. — Я затем и к хозяйке шел, чтоб про новые твои проказы ей доложить… Кто пегу-то кобылу в Кошелевском перелеске зарезал?..
Кто кобылью шкуру в захлыстинском кабаке заложил?.. А?..
— Нешто я? — с наглостью отозвался Никифор.
— А нешто не ты? — наступая на него, закричал Алексей. — Шкура-то у меня, а целовальник налицо… Ах ты, волк этакой, прямой волк!..
Вышла на шум Аксинья Захаровна. Узнав о новом подвиге любезного братца, согласилась она с Алексеем, что его до приезда Патапа Максимыча на запор следует.
Так и сделали. Запер Алексей нареченного дядюшку во мшенник на хлеб, на воду.
***
Новые напасти, новые печали с того для одолели Настю. Не чаяла она, что в возлюбленном ее нет ни удальства молодецкого, ни смелой отваги. Гадала сокола поймать, поймала серу утицу.
Дивом казалось ей, понять не могла, как это она вдруг с Алексеем поладила. В самое то время, как сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни с того ни с сего помирились, ровно допрежь того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами плакали, — а этот…
Думала прежде Настя, что Алеша ее ровно сказочый богатырь: и телом силен, и душою могуч, и что на целом свете нет человека ему по плечу… И вдруг он плачет, рыдает и, еще ничего не видя, трусит Патапа Максимыча, как старая баба домового… Где же удаль молодецкая, где сила богатырская?.. Видно, у него только обличье соколье, а душа-то воронья…
Упал в Настиных глазах Алексей!.. Жаль ей парня, но жаль как беззащитного ребенка, как калеку старика… Плох он, думает Настя, как же за таким замужем жить?..
Только жизнь волочить да маяться до гробовой доски.
Скучно ей, ждет не дождется отца. Выпросилась бы к больной тетке и там бы в обители развеяла с Фленушкой тоску свою. Опостылел Насте дом родительский.
Видалась она после того с Алексеем. Чуть не каждый день видалась, но эти свиданья не похожи были на первые.
Не клеились тайные беседы, не сходили с уст слова задушевные… Сойдутся, раз-другой поцелуются, перекинут несколько слов, глядь, и говорить больше не о чем. И поцелуи уж не так горячи, и ласки не так страстны, как прежде бывали. Только и осталось приманчивого, что тайна свиданий да тревожное опасенье, чтоб кто не застал их на поцелуе. Однажды сошла Настя в подклет к Алексею. Немножко поговорили и замолкли, а когда Алексей, обняв стан Насти, припал к ее плечу, она — зевнула.
Зачинал было Алексей заводить речь, отчего боится он Патапа Максимыча, отчего так много сокрушается о гневе его… Настя слушать не захотела. Так бывало не раз и не два. Алексей больше и говорить о том не зачинал.
Но как ни боится он Патапа Максимыча, а все-таки прежнюю думу лелеет, как бы жениться на богатой Насте. У нее в сундуках добра счету нет, а помрет отец, половина всего именья ей достанется… Другой такой невесты ему не сыскать. Краше Настасьи Патаповны тоже ему не найти… Да что краса, что пригожество, не того надо молодцу, не о том его думы, заботы, не в том тайные его помышленья… С женина лица не воду пить, краса приглядчива, а приданые денежки на всю жизнь пригодятся. А богатства Чапуриных не перечесть, — живи не тужи, что ни день, то праздник… Одна беда — сумел девку достать, как жену-то добыть?.. «Родитель-от, Патап-от Максимыч,думает Алексей, — добр до меня, уж так добр, что не придумаешь, чем угодить мог ему, а все же он погибель моя… Заикнись ему про Настю, конским хвостом пепел твой разметет… Сохрани, господи, от лютого человека и помилуй меня!..»
Спать ляжет, во сне такие же сны видятся. Вот сидит он в своих каменных палатах, все прибрано, и все богато разукрашено… Несметные сокровища, людской почет, дом полная чаша, а под боком жена-красавица, краше ее во всем свете нет… Жить в добре да в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется его сердце при виде длинного роя светлых призраков, обступающих его со всех сторон, и вдруг неотвязная мысль о Чапурине, о погибели… Сонные видения мутятся, туманятся, все исчезает, и перед очами Алексея темной жмарой встает страшный образ разъяренного Патапа Максимыча. Как зарево ночного пожара, пылает грозное лицо его, раскаленными угольями сверкают налитые кровью глаза, по локоть рукава засучены, в руке дубина, а у ног окровавленная, едва дышащая Настя… Кругом убийцы толпится рабочий люд, ожидает хозяйского приказа. Грозный призрак указывает на полумертвого от страха Алексея, кричит: «Давай его сюда: жилы вытяну, ремней из спины накрою, в своей крови он у меня захлебнется!..» Толпа кидается на беззащитного, нож блеснул… И с страшным криком просыпается Алексей… Долго не может очнуться и, опомнившись, спешно творит одно за другим крестные знамения…