Страница:
И это промолвила старая рябая келейная девица с чувством гордости.
Алексей слушал ее краем уха… Думы его были далече. Не спалось ему на новом месте. Еще не разгорелась заря, как он уж поднялся с жаркой перины и, растворив оконце душной светелки, жадно впивал свежий утренний воздух.
Обитель спала. Только чириканье воробьев, прыгавших по скату крутой часовенной крыши, да щебетанье лесных птичек, гнездившихся в кустах и деревьях кладбища, нарушали тишину раннего утра. Голубым паром поднимался туман с зеленеющих полей и бурых, железистой ржавчиной крытых мочажин… С каждой минутой ярче и шире алела заря… Золотистыми перьями раскидывались по ней лучи скрытого еще за небосклоном светила.
Глядит Алексей на стоящий отдельно от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и горят на заре… «Так вот в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», — думает Алексей, не сводя глаз с красивого, свеженького домика…
Поднялась занавесь в домике, распахнулось окно… Стройная, высокая, молодая женщина, вся в белоснежном платье, стала у окна, устремив взор на разгоравшуюся зарю… Вздохнув несколько раз свежим весенним воздухом, зорко оглянулась она и запела вполголоса:
Кручина ты моя, кручинушка великая,
Никому ты, кручина моя, неизвестна.
Знает про тебя одно мое сердце,
Крыта ты, кручинушка, белой моей грудью,
Запечатана крепкой моей думой.
Дивуется Алексей… Что за красота?.. Что за голос звонкий, душевный!.. И какая может быть у нее кручина?.. Какое у нее может быть горе? Еще тише запела Марья Гавриловна:
Не слыхать тебе, друг милый, моих песен,
Не узнать тебе про мою кручину,
Ах! Заной же, заной, сердце ретивое.
— Ах! — тихо вскрикнула она. Песня оборвалась. Быстро захлопнулось окно… Внутри опустилась шелковая занавеска.
Зевая и лениво всей пятерней почесывая в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входною дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила в било… Заутреня!
Из-за вершин дальнего темно-сизого леса сверкнул золотистый серп. Он растет, растет, и вот на безоблачный, ясный небосклон выкатилось светоносное солнце. Заблестели под его лучами длинные ряды обительских келий и убогие сиротские избенки; переливным огнем загорелись стекла домика Марьи Гавриловны. Ниже и ниже стелется туман… Заря потухла, только вверху небосклона розовым светом сияют тонкие полосы полупрозрачных перистых облаков… Звончей, веселей щебечут птицы в кустах и на деревьях скитского кладбища… Игривыми, радостными криками по дальним перелескам громко и вольно заливается разноголосная пернатая тварь…
Клеплет рябая в «малое древо», клеплет в «великое», мерно ударяет в железное клепало (Колокола в скитах запрещены. Вместо колокольного звона там сзывали к богослужению «билами» и «клепалами», употреблявшимися в старину повсеместно. По большей части у каждой часовни бывало по одному билу, больше трех никогда. «Малое древо» делается из сухого ясеневого дерева, аршина в полтора длины, вершка в два ширины и в два пальца толщины; по краям его по два или по три отверстия. Малое древо висит на веревках, иногда скрученных из толстых струн. «Великое древо» отличается от малого только размером, оно в два с половиной аршина или в сажень длины, в пол-аршина ширины и вершка в полтора толщины. В малое било колотят одним деревянным (иногда железным) молотом, в большое — двумя. «Железное клепало» — чугунная доска, такая же, что употребляется ночными караульщиками. По нем бьют железным молотком или большим гвоздем (троетесным). Сначала в било ударяют медленно, потом скорей и громче, с повышением и понижением звуков и разными переливами, что зависит от более или менее сильного удара молотом. «Деревянный звон», как называли его в скитах, гармоничен, особенно издали и если производит его опытная рука… В скитах дорожили искусными «звонарихами», умевшими владеть такими незатейливыми инструментами.). Издали со всех сторон послышались такие ж глухие, но резкие звуки… По всем обителям сзывают на молитву… Смолкли, промчавшись по воздуху, призывные звуки, опять затихло все под утренними лучами солнца… Ярко стелются эти лучи по зеленой луговине и по бурым тропинкам, проторенным от каждой стаи келий к часовне… Веет весной, жизнью, волей…
Ровно черные галицы спешат по тропинкам инокини, собираясь в часовню… Медленна, величава их поступь… Живо, резво обгоняют их по свежей зеленой мураве белицы… Открылись окна в часовне… Послышалось заунывное пение.
Обутрело… Пошел Алексей к Марье Гавриловне. Не красна на молодце одежа, сам собою молодец красён.
Идет двором обительским, черницы на молодца поглядывают; молоды белицы с удалого не сводят глаз. На пригожество Алексеево дивуются, сами меж собой таковы речи поговаривают: «Откуда, из каких местов такой молодчик повыявился, чей таков, зачем к нам пожаловал?..»
А он степенным шагом идет себе по двору обительскому… На стороны Алексей не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И от взглядов его не одно сердце девичье в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…
В скитских обителях не знают ни запоров, ни затворов, только на ночь там кельи замыкаются. Поднялся Алексей на разубранное точеными балясинами и раскрашенное в разные цвета крылечко уютного домика Марьи Гавриловны, миновал небольшие сенцы и переднюю и вошел в первую горницу… Райской светлицей она показалась ему. Хорошо в хоромах у Патапа Максимыча прибрано, богато они у него разукрашены, но далёко им до приютного жилья молодой вдовы… И светло и красно в том жилье, чисто и ладно все обряжено, цветам да заморским деревьям счету нет, на полу разостланы ковры пушистые, по окнам в клетках прыгают веселые пташки-канареечки, заливаются громкими песнями…
Вспомнил Алексей, как на утренней заре видел он молодую вдову, вспомнил про песню ее кручинную, про звонкий душевный голос и про внезапный переполох ее… И чего так спугалась она?.. Его ли приметила?..
Иль, завидя звонариху, спешно укрылась от нее с глаз долой? Не разгадать Алексею.
Распахнулись двери створчатые — перед Алексеем во всей красе стала Марья Гавриловна.
В синем шелковом платье, с лазоревым левантиновым платочком на голове, стоит она стройная, высокая, будто молодая сосенка. Глаза опущены, а белое лицо тонким багрецом подернулось… Чем-то нежданным-негаданным она взволнована: грудь высоко подымается, полуоткрытые алые губки слегка вздрагивают.
Стоит Алексей как вкопанный, не сводит со вдовьей красы своих ясных очей. Чем дольше глядит, тем краше Марья Гавриловна ему кажется.
А у той ровно гири на веки навешены — глаз не может поднять, стоит, опустя взоры летучие, и, ровно девушка-слёточка, ничего на веку своем не видавшая, перебирает рукой оборочку шелкового передника. Подал Алексей ей письмо.
— От Патапа Максимыча? — чуть слышно спросила Марья Гавриловна.
— От Патапа Максимыча, — ответил Алексей. Вскинула глазами вдовушка… Будто маленькие хрусталики, на ресницах ее блеснули чуть заметные слезки. Зарделось лицо пуще прежнего.
— Ответ пришлю с девушкой, — тихо она промолвила. — Иль сами после обеда зайдите.
Забыл Алексей, что надо ему наскоро ехать к отцу Михаилу… Разок бы еще полюбоваться на такую красоту неописанную… Медленным, низким поклоном поклонился он Марье Гавриловне и не то с грустью, не то с робостью промолвил ей:
— Счастливо оставаться!
— До свиданья, — тихо ответила Марья Гавриловна и, слегка наклонив голову, оставила Алексея.
Высоко нес он голову, ровным неспешным шагом ступал, идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно сам не в себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж себя, глядя на него, девицы. Ничего не видал, ничего не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.
— Пил ли чай-от, непутный? — спросила Фленушка, схватив Алексея за рукав, когда в задумчивом молчанье входил он в сени игуменьиной стаи.
— Ах, Флена Васильевна! — вздрогнув, сказал Алексей…
— Что бесстыжие твои глаза? — быстро спросила она. — Нечего рожу-то воротить, гляди прямо, коли совести не потерял… Чего вздрогнул?.. Сказывай!
— Испугала ты меня, Флена Васильевна! — отозвался Алексей. — Подкралась невзначай — дернула вдруг. Разве можно так человека пужать?..
— Ишь какой ты неженка! — ответила Фленушка. — Самого с коломенску версту вытянуло, а он ровно малый ребенок пужается. Иди ко мне — самовар на столе.
— Благодарю покорно, Флена Васильевна, — сказал Алексей, слегка сторонясь от Фленушки. — Что-то корежит ' Гнетет лихорадочным ознобом.' меня — увольте.
— Ах ты, пучеглазый этакой, — видно, в тебе совести нет ни на грош! — подхватила Фленушка, крепче держа за рукав Алексея. — Девица чай его пить зовет, а он нос на сторону… Мужлан ты сиволапый!.. Другой бы за честь поставил, а ты, глядь-ка поди!
— Ей-богу… право, через великую силу брожу, Флена Васильевна,отговаривался Алексей. — В другой раз со всяким моим удовольствием… А теперь увольте, господа ради. Голова болит, ног под собой не чую, никак веснянка (Веснянка — весенняя лихорадка. Осенью зовут эту болезнь «подосенницей».) накатывает. Совсем расхилел — мне бы отдохнуть теперь.
— На то ночь была, — подхватила Фленушка.
— Да я, право, Флена Васильевна, — начал было Алексей.
— Нечего тут! — стояла на своем Фленушка. — Ишь сахар медович какой выискался!.. Нет, друг сердечный, отлынью (Отлынь — от глагола отлынивать — уклоняться с ложью, из лени.) здесь не возьмешь. Здесь наша большина — твори волю девичью, не моги супротивничать. Волей нейдешь — силком сволочём… Марьюшка! Из боковуши выглянула Марья головщица.
— Гляди, каки вежливы гости наехали. Девица зовет чай его пить, приятную беседу с ним хочет вести, а он ровно бык перед убоем — упирается. Хватай под руки бесстыжего — тащи в горницу. Волей-неволей пришлось Алексею зайти к Фленушке.
— Садись — гость будешь, — с веселым хохотом сказала Фленушка, усаживая Алексея к столу с кипящим самоваром. — Садись рядышком, Марьюшка! Ты, Алексеюшка, при ней не таись, — прибавила она, шутливо поглаживая по голове Алексея. — Это наша певунья Марьюшка, Настина подружка, — она знает, как молодцы по девичьим светлицам пяльцы ходят чинить, как они красных девиц в подклеты залучают к себе.
Ни слова в ответ Алексей. Только брови маленько у него посдвинулись.
— Рассказывай про лапушку-сударушку, — молвила Фленушка, подавая Алексею чашку чая. — Что она? Как все идет у вас? По-прежнему ль по-хорошему, аль как по-новому?
— Невдомек мне ваши речи, Флена Васильевна, — сквозь зубы процедил Алексей.
— А ты лисьим-то хвостом не верти, — молвила Фленушка, ударив Алексея по лбу чайной ложечкой. — Сказано, при Марьюшке таиться нечего. Рассказывай же: каково видались, каково расставались. Люблю ведь я, парень, про эти дела слушать — пряником не корми.
— Чего рассказывать-то? — глядя в сторону, молвил Алексей. — Не знаю, чего вам требуется?.. Настасья Патаповна при своем месте, я при своем…
— Наверх ходишь? — резко спросила Фленушка.
— Как наверх не ходить? — не глядя на нее, отвечал Алексей. — Хозяйски дела тоже на руках.
— Ну? — с нетерпеньем, топнув ногой, молвила Фленушка.
— Значит, каждый день к хозяину хожу, а не случится его дома, к хозяйке, — ответил Алексей.
— Да ты, парень, вьюном-то не увертывайся, у нас у девиц — увертка не вывертка, — сказала Фленушка. — Прямо говори: по-прежнему ль с Настенькой любишься?
— Отдохнуть бы мне маленько, — молвил Алексей, покрывая допитую чашку.Больно что-то недужится — в глазах мутит, головушку совсем разломило.
— Эх ты! — вскликнула Фленушка. — Ударить бы путем дурака, да жаль кулака. Спустя голову в пол, глядел Алексей.
— Марьюшка, сливки-то совсем скислись, сбегай, голубка, доспей кипяченых, — молвила Фленушка головщице и подмигнула.
Марьюшка степенно поднялась и неспешно вышла из горницы.
— Часто ль сходитесь? Сказывай, долговязый! — торопливо спросила Фленушка Алексея, когда остались с ним с глазу на глаз.
Алексей как воды в рот набрал. Смотрит в окно, сам ни словечка.
— Да что ж это такое? — вскликнула Фленушка, сверкнув на него очами.Нешто рассохлось?
— Эх, Флена Васильевна! — с тяжким вздохом промолвил Алексей и, облокотясь на подоконник, наклонил на руку голову.
— Что такое?.. Говори, что случилось? — приставала к нему встревоженная Фленушка. Не отвечал Алексей.
— Да говори же, пес ты этакой!.. — крикнула Фленушка. — Побранились, что ли?.. Аль остуда какая?..
— Не в меру горда стала Настасья Патаповна…— едва слышно проговорил Алексей.
— А что ж ей? — вскликнула Фленушка. — Ноги твои мыть да воду с них пить?.. Ишь зазнайка какой!.. Обули босого в сапоги — износить не успел, а уж спеси на нем, что сала на свинье, наросло!.. Вспомни, — стоишь ли весь ты мизинного ее перстика?.. Да нечего рыло-то воротить — правду говорю.
По-прежнему склонив голову, бессознательно глядел Алексей в окошко… Из него виднелся домик Марьи Гавриловны.
— Не бросить ли вздумал?.. Не вздумал ли избесчестить девичью красоту? — крикнула Фленушка, наступая на Алексея.
— Что ж, Флена Васильевна?.. — с глубоким вздохом промолвил он.Человек я серый, неученый, как есть неотесанная деревенщина… Ровня ль я Настасье Патаповне?.. Ихней любви, может быть, самые что ни на есть первостатейные купцы аль генералы какие достойны… А я что?
— Так ты срамить ее? — вскочив с места, вскликнула Фленушка. — Думаешь, на простую девку напал?.. Побаловал, да и бросил?!. Нет, гусь лапчатый,шалишь!.. Жива быть не хочу, коль не увижу тебя под красной шапкой. Над Настей насмеешься, над своей головой наплачешься.
Дверь растворилась — и тихо вошла мать Манефа. Помолилась на иконы, промолвила:
— Чай да сахар!
Фленушка сотворила уставные метания, поцеловала у игуменьи руку. Потом Алексей дважды поклонился до земли перед матушкой Манефой.
— А я прибрела на твой уголок поглядеть, — сказала Манефа, садясь на широкое, обтянутое сафьяном кресло. — А у тебя гости?.. Ну что, друг, виделся с Марьей Гавриловной?
— Виделся, матушка, — ответил Алексей.
— Что ж она сказала тебе? — спросила мать Манефа.
— Подал письмо от Патапа Максимыча; после обеда велела за ответом прийти, — отвечал Алексей, стоя перед игуменьей.
— Что ж это она вздумала? — молвила Манефа. — Ты ведь отсель на Ветлугу?
— На Ветлугу, — ответил Алексей.
— Поедешь назад — тогда бы могла написать, — сказала Манефа. — Говорил ей ты, что на Ветлугу послан?
— Не сказывал, матушка, — ответил Алексей.
— Тебе бы сказать, — молвила Манефа. — Зачем ей писать безвременно?.. Вечор сказала ли я тебе, что работника нарядила к Патапу Максимычу?
— Сказывали, матушка, — молвил Алексей.
— Не сегодня, так завтра с ответом воротится, — сказала Манефа. — И так я думаю, что сама Аксинья Захаровна с дочерьми приедет ко мне. Алексей немножко смутился.
— Аксинья Захаровна с неделю места пробудет здесь, она бы и отвезла письмо, — продолжала Манефа. — А тебе, коли наспех послан, чего попустому здесь проживать? Гостя не гоню, а молодому человеку старушечий совет даю: коли послан по хозяйскому делу, на пути не засиживайся, бывает, что дело, часом опозданное, годом не наверстаешь… Поезжай-ка с богом, а Марье Гавриловне я скажу, что протурила тебя.
— Слушаю, матушка, — подавляя вздох, молвил Алексей.
— Маленько-то повремени, — сказала Манефа. — Без хлеба-соли суща в пути из обители не пускают… Подь в келарню, потрапезуй чем господь послал, а там дорога тебе скатертью — бог в помощь, Никола в путь!
Помолился Алексей на иконы и стал творить прощенные поклоны. Манефа, проговоря прощу, молвила:
— На обратном пути милости просим. Не объезжай, друг, нашей обители.
— Что он к тебе, с письмом, что ль, от девиц, аль с вестями какими? — спросила Фленушку Манефа, когда Алексей затворил за собою дверь.
— Настенька на словах приказывала, — небрежно выронила слово Фленушка.
— Про что? — спросила Манефа.
— Да там насчет шерстей да бисеру, — сказала Фленушка. — Обещалась к празднику прислать, да у самой, говорит, нет еще, до сих пор не привезли из городу.
— Подушку-то кончила? — спросила Манефа, оглядывая Фленушкины и Марьюшкины пяльцы.
— Самая малость осталась, — ответила Фленушка. — Денек, другой посидеть, совсем готова будет.
— Кончай да скорее отделывай, из Казани гостям надо быть. С ними отошлю, — сказала Манефа, садясь в кресло.
— А после подушки, омофор, что ли, зачинать? — спросила Фленушка.Коли Настенька с Парашей приедут, с ними да с Марьюшкой как раз вышьем.
— Не надо, — отрезала Манефа.
— Что ж так, матушка?.. Раздумала? — спросила Фленушка. — Целу зиму работой торопила, чтоб омофор скорей зачинать, а теперь вдруг и не надо…
— Не надо, — повторила игуменья.
— Что же благословишь работать? — севши за пяльцы, спросила Фленушка.
— Что хотите, то и шейте, — тихо молвила мать Манефа.
— Так мы тебе в келью к иконам новы пелены вышьем, — подхватила Фленушка, вскинув веселыми глазами на Манефу.
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит…— шейте с богом, — молвила игуменья, глядя полными любви глазами на Фленушку. — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума ты нейдешь у меня… Вот по милости господней поднялась я с одра смертного… Ну, а если бы померла, что бы тогда было с тобой?.. Бедная ты моя сиротинка!..
— Полно, матушка! — вскочив из-за пялец и ласкаясь к Манефе, вскликнула Фленушка.
— Из ума у меня не выходишь, — с озабоченным видом продолжала Манефа.Надо мне хорошенько с тобой посоветовать.
— Да полно ж, матушка, — наклоняясь головой на плечо игуменьи, сквозь слезы молвила Фленушка, — что о том поминать?.. Осталась жива, сохранил господь… ну и слава богу. Зачем грустить да печалиться?.. Прошли беды, минули печали, бога благодарить надо, а не горевать.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Потому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Что ты, матушка? — тревожно вскликнула и побледнела Фленушка. — Да у меня и в мыслях этого не бывало, на ум не приходило…
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света, на игуменство благословила. Тогда матери должны будут тебе покориться, — не отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа…— Все бы мое добро при тебе осталось. Во всем бы ты была моею наследницей.
— Нет, матушка, нет, — взволнованным голосом сказала Фленушка. — Не поминай мне про это… не бывать мне черницей — не могу и не хочу.
— Напрасно, Фленушка, напрасно так говоришь, милая моя, — молвила на то Манефа. — Подумай-ка хорошенько, голубка… Помру — куда пойдешь?..
— В обители век доживу, — отирая глаза, сказала Фленушка. — От твоей могилки куда ж мне идти?
— Белицей, Фленушка, останешься — не ужиться тебе в обители, — заметила Манефа. — Востра ты у меня паче меры. Матери поедом тебя заедят… Не гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы не вышел.
— Молода я, матушка, не снести мне иночества, — сказала Фленушка.
— Я моложе тебя иночество приняла, — заметила Манефа, — а помог же господь — снесла.
— У тебя такое произволение было, а у меня его нет, — решительно сказала Фленушка…— Нет, матушка, воля твоя, ты мне лучше про это и не поминай — в черницах мне не бывать. Вздохнула Манефа и, поникнув головой, задумалась.
— Не тороплю тебя, — после недолгого молчанья сказала она, подняв голову. — Время терпит. А ты подумай хорошенько да рассуди. Сказываю: в белицах житья тебе не будет, куда ж ты голову сиротскую свою приклонишь?.. У братца Патапа Максимыча?.. Да не больно он тебя жалует, нравом же крутенек, — живучи у него много придется слез принимать… Аксинья же Захаровна хилеть зачала, Настя с Парашей того гляди замуж выйдут… По-моему, уж лучше в Вихорево к Аграфенушке… Она добрая, жалостливая… А все-таки хоть и Аграфенушку взять, чужой дом не свой, Фленушка. Люди говорят: свой сухарь сытней чужих пирогов… И правда, сущая правда… Святое бы дело обителью тебе хозяйствовать.
— Нет, матушка, не могу, — сдерживая рыданья, ответила Фленушка.
— Мир смущает? — спросила Манефа.
— Где я видела его, мир-от, матушка? — покачивая головой, возразила Фленушка. — Разве что в Осиповке, да когда, бывало, с тобой к Макарью съездишь… Сама знаешь, что я от тебя ни на пядь, — где ж мне мир-от было видеть?
В ее голосе звучали и грусть и укоры судьбе.
— Лукав мир, Фленушка, — степенно молвила Манефа. — Не то что в келью, в пустыни, в земные вертепы он проникает… Много того видим в житиях преподобных отец… Не днем, так нощию во сне человеку козни свои деет! Молчала Фленушка.
— Ты в мир не захотела ли?.. Замуж не думаешь ли? — спросила Манефа.
— Как мне замуж идти?.. За кого?.. — с грустью сказала Фленушка.Честью из обители под венец не ходят, уходом не пойду… Тебя жаль, матушка, тебя огорчить не хочу — оттого и не уйду, уходом…
— Ах, Фленушка моя, Фленушка! — вздохнула Манефа и, склонив голову, тихо побрела вон из горницы.
Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти с Парашей под кровом родительским. От души любила их Виринея… Как по покойницам плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
— Расскажи ты мне, Алексей Трифоныч, расскажи, родной, как поживают они, мои ластушки, как времечко коротают красавицы мои ненаглядные? — пригорюнясь, спрашивала она гостя, сидевшего за большой сковородкой яичницы-глазуньи. — Как-то они, болезные мои, у батюшки в дому взвеселяются, поминают ли про нашу обитель, про матушек да про своих советных подруженек?
— Как же, матушка, не поминать? — ответил Алексей. — Долго ведь жили у вас, нельзя вдруг позабыть.
— Бог их спаси, что помнят нас, — молвила Виринея. — А скажи-ка ты мне, болезный ты мой, такая ль теперь Настенька-то, шустрая да бойкая, как росла у нас во обители? Была она здесь первая любимая затейница, на всякие игры первая забавница. Взвеселяла нас, старух старыих, потешала наших девушек, своих милых советных подруженек… Соберутся, бывало, мои лебедушки ко мне в келарню зимним вечером, станут шутить разные шуточки, затеют игры девичьи, не насмотришься на них, не налюбуешься. Есть ли теперь у них подруги-то, есть ли вкруг них дружные разговорщицы?
— Нет, матушка, подруг у них не видится, — отвечал Алексей. — С деревенскими девками дружиться им не повелось, а ровни поблизости нет.
— Скучно ж им, моим голубонькам, — пригорюнясь, молвила мать Виринея.Все одни да одни — этак не взмилеет и белый свет… Женихов на примете нет ли?
Замялся Алексей, но тотчас оправился и отрывисто ответил:
— Не слыхать, матушка.
— Не слыхать!.. Что ж так?.. Ну да эти невесты в девках не засидятся — перестарками не останутся, — заметила Виринея. — И из себя красовиты и умом-разумом от бога не обижены, а приданого, поди, сундуки ломятся. Таких невест в миру нарасхват берут.
Жутко было слушать Алексею несмолкаемые речи словоохотливой Виринеи. Каждое ее слово про Настю мутило душу его… А меж тем иные думы, иные помышленья роились в глубине души его, иные желанья волновали сердце.
Распрощавшись с Виринеей, снабдившей его на дорогу большим кульком с крупичатым хлебом, пирогами, кокурками, крашеными яйцами и другими снедями, медленными шагами пошел он на конный двор, заложил пару добрых вяток в легкую тележку, уложился и хотел было уж ехать, как ровно неведомая сила потянула его назад. Сам не понимал, куда и зачем идет. Очнулся перед дверью домика Марьи Гавриловны.
«Зайду… скажу, что за письмом… что ехать пора…» — подумал он, не помня приказа Манефина, и с замираньем сердца, робким шагом, взошел на крыльцо.
Алексей слушал ее краем уха… Думы его были далече. Не спалось ему на новом месте. Еще не разгорелась заря, как он уж поднялся с жаркой перины и, растворив оконце душной светелки, жадно впивал свежий утренний воздух.
Обитель спала. Только чириканье воробьев, прыгавших по скату крутой часовенной крыши, да щебетанье лесных птичек, гнездившихся в кустах и деревьях кладбища, нарушали тишину раннего утра. Голубым паром поднимался туман с зеленеющих полей и бурых, железистой ржавчиной крытых мочажин… С каждой минутой ярче и шире алела заря… Золотистыми перьями раскидывались по ней лучи скрытого еще за небосклоном светила.
Глядит Алексей на стоящий отдельно от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и горят на заре… «Так вот в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», — думает Алексей, не сводя глаз с красивого, свеженького домика…
Поднялась занавесь в домике, распахнулось окно… Стройная, высокая, молодая женщина, вся в белоснежном платье, стала у окна, устремив взор на разгоравшуюся зарю… Вздохнув несколько раз свежим весенним воздухом, зорко оглянулась она и запела вполголоса:
Кручина ты моя, кручинушка великая,
Никому ты, кручина моя, неизвестна.
Знает про тебя одно мое сердце,
Крыта ты, кручинушка, белой моей грудью,
Запечатана крепкой моей думой.
Дивуется Алексей… Что за красота?.. Что за голос звонкий, душевный!.. И какая может быть у нее кручина?.. Какое у нее может быть горе? Еще тише запела Марья Гавриловна:
Не слыхать тебе, друг милый, моих песен,
Не узнать тебе про мою кручину,
Ах! Заной же, заной, сердце ретивое.
— Ах! — тихо вскрикнула она. Песня оборвалась. Быстро захлопнулось окно… Внутри опустилась шелковая занавеска.
Зевая и лениво всей пятерней почесывая в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входною дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила в било… Заутреня!
Из-за вершин дальнего темно-сизого леса сверкнул золотистый серп. Он растет, растет, и вот на безоблачный, ясный небосклон выкатилось светоносное солнце. Заблестели под его лучами длинные ряды обительских келий и убогие сиротские избенки; переливным огнем загорелись стекла домика Марьи Гавриловны. Ниже и ниже стелется туман… Заря потухла, только вверху небосклона розовым светом сияют тонкие полосы полупрозрачных перистых облаков… Звончей, веселей щебечут птицы в кустах и на деревьях скитского кладбища… Игривыми, радостными криками по дальним перелескам громко и вольно заливается разноголосная пернатая тварь…
Клеплет рябая в «малое древо», клеплет в «великое», мерно ударяет в железное клепало (Колокола в скитах запрещены. Вместо колокольного звона там сзывали к богослужению «билами» и «клепалами», употреблявшимися в старину повсеместно. По большей части у каждой часовни бывало по одному билу, больше трех никогда. «Малое древо» делается из сухого ясеневого дерева, аршина в полтора длины, вершка в два ширины и в два пальца толщины; по краям его по два или по три отверстия. Малое древо висит на веревках, иногда скрученных из толстых струн. «Великое древо» отличается от малого только размером, оно в два с половиной аршина или в сажень длины, в пол-аршина ширины и вершка в полтора толщины. В малое било колотят одним деревянным (иногда железным) молотом, в большое — двумя. «Железное клепало» — чугунная доска, такая же, что употребляется ночными караульщиками. По нем бьют железным молотком или большим гвоздем (троетесным). Сначала в било ударяют медленно, потом скорей и громче, с повышением и понижением звуков и разными переливами, что зависит от более или менее сильного удара молотом. «Деревянный звон», как называли его в скитах, гармоничен, особенно издали и если производит его опытная рука… В скитах дорожили искусными «звонарихами», умевшими владеть такими незатейливыми инструментами.). Издали со всех сторон послышались такие ж глухие, но резкие звуки… По всем обителям сзывают на молитву… Смолкли, промчавшись по воздуху, призывные звуки, опять затихло все под утренними лучами солнца… Ярко стелются эти лучи по зеленой луговине и по бурым тропинкам, проторенным от каждой стаи келий к часовне… Веет весной, жизнью, волей…
Ровно черные галицы спешат по тропинкам инокини, собираясь в часовню… Медленна, величава их поступь… Живо, резво обгоняют их по свежей зеленой мураве белицы… Открылись окна в часовне… Послышалось заунывное пение.
***
Обутрело… Пошел Алексей к Марье Гавриловне. Не красна на молодце одежа, сам собою молодец красён.
Идет двором обительским, черницы на молодца поглядывают; молоды белицы с удалого не сводят глаз. На пригожество Алексеево дивуются, сами меж собой таковы речи поговаривают: «Откуда, из каких местов такой молодчик повыявился, чей таков, зачем к нам пожаловал?..»
А он степенным шагом идет себе по двору обительскому… На стороны Алексей не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И от взглядов его не одно сердце девичье в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…
В скитских обителях не знают ни запоров, ни затворов, только на ночь там кельи замыкаются. Поднялся Алексей на разубранное точеными балясинами и раскрашенное в разные цвета крылечко уютного домика Марьи Гавриловны, миновал небольшие сенцы и переднюю и вошел в первую горницу… Райской светлицей она показалась ему. Хорошо в хоромах у Патапа Максимыча прибрано, богато они у него разукрашены, но далёко им до приютного жилья молодой вдовы… И светло и красно в том жилье, чисто и ладно все обряжено, цветам да заморским деревьям счету нет, на полу разостланы ковры пушистые, по окнам в клетках прыгают веселые пташки-канареечки, заливаются громкими песнями…
Вспомнил Алексей, как на утренней заре видел он молодую вдову, вспомнил про песню ее кручинную, про звонкий душевный голос и про внезапный переполох ее… И чего так спугалась она?.. Его ли приметила?..
Иль, завидя звонариху, спешно укрылась от нее с глаз долой? Не разгадать Алексею.
Распахнулись двери створчатые — перед Алексеем во всей красе стала Марья Гавриловна.
В синем шелковом платье, с лазоревым левантиновым платочком на голове, стоит она стройная, высокая, будто молодая сосенка. Глаза опущены, а белое лицо тонким багрецом подернулось… Чем-то нежданным-негаданным она взволнована: грудь высоко подымается, полуоткрытые алые губки слегка вздрагивают.
Стоит Алексей как вкопанный, не сводит со вдовьей красы своих ясных очей. Чем дольше глядит, тем краше Марья Гавриловна ему кажется.
А у той ровно гири на веки навешены — глаз не может поднять, стоит, опустя взоры летучие, и, ровно девушка-слёточка, ничего на веку своем не видавшая, перебирает рукой оборочку шелкового передника. Подал Алексей ей письмо.
— От Патапа Максимыча? — чуть слышно спросила Марья Гавриловна.
— От Патапа Максимыча, — ответил Алексей. Вскинула глазами вдовушка… Будто маленькие хрусталики, на ресницах ее блеснули чуть заметные слезки. Зарделось лицо пуще прежнего.
— Ответ пришлю с девушкой, — тихо она промолвила. — Иль сами после обеда зайдите.
Забыл Алексей, что надо ему наскоро ехать к отцу Михаилу… Разок бы еще полюбоваться на такую красоту неописанную… Медленным, низким поклоном поклонился он Марье Гавриловне и не то с грустью, не то с робостью промолвил ей:
— Счастливо оставаться!
— До свиданья, — тихо ответила Марья Гавриловна и, слегка наклонив голову, оставила Алексея.
Высоко нес он голову, ровным неспешным шагом ступал, идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно сам не в себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж себя, глядя на него, девицы. Ничего не видал, ничего не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.
— Пил ли чай-от, непутный? — спросила Фленушка, схватив Алексея за рукав, когда в задумчивом молчанье входил он в сени игуменьиной стаи.
— Ах, Флена Васильевна! — вздрогнув, сказал Алексей…
— Что бесстыжие твои глаза? — быстро спросила она. — Нечего рожу-то воротить, гляди прямо, коли совести не потерял… Чего вздрогнул?.. Сказывай!
— Испугала ты меня, Флена Васильевна! — отозвался Алексей. — Подкралась невзначай — дернула вдруг. Разве можно так человека пужать?..
— Ишь какой ты неженка! — ответила Фленушка. — Самого с коломенску версту вытянуло, а он ровно малый ребенок пужается. Иди ко мне — самовар на столе.
— Благодарю покорно, Флена Васильевна, — сказал Алексей, слегка сторонясь от Фленушки. — Что-то корежит ' Гнетет лихорадочным ознобом.' меня — увольте.
— Ах ты, пучеглазый этакой, — видно, в тебе совести нет ни на грош! — подхватила Фленушка, крепче держа за рукав Алексея. — Девица чай его пить зовет, а он нос на сторону… Мужлан ты сиволапый!.. Другой бы за честь поставил, а ты, глядь-ка поди!
— Ей-богу… право, через великую силу брожу, Флена Васильевна,отговаривался Алексей. — В другой раз со всяким моим удовольствием… А теперь увольте, господа ради. Голова болит, ног под собой не чую, никак веснянка (Веснянка — весенняя лихорадка. Осенью зовут эту болезнь «подосенницей».) накатывает. Совсем расхилел — мне бы отдохнуть теперь.
— На то ночь была, — подхватила Фленушка.
— Да я, право, Флена Васильевна, — начал было Алексей.
— Нечего тут! — стояла на своем Фленушка. — Ишь сахар медович какой выискался!.. Нет, друг сердечный, отлынью (Отлынь — от глагола отлынивать — уклоняться с ложью, из лени.) здесь не возьмешь. Здесь наша большина — твори волю девичью, не моги супротивничать. Волей нейдешь — силком сволочём… Марьюшка! Из боковуши выглянула Марья головщица.
— Гляди, каки вежливы гости наехали. Девица зовет чай его пить, приятную беседу с ним хочет вести, а он ровно бык перед убоем — упирается. Хватай под руки бесстыжего — тащи в горницу. Волей-неволей пришлось Алексею зайти к Фленушке.
— Садись — гость будешь, — с веселым хохотом сказала Фленушка, усаживая Алексея к столу с кипящим самоваром. — Садись рядышком, Марьюшка! Ты, Алексеюшка, при ней не таись, — прибавила она, шутливо поглаживая по голове Алексея. — Это наша певунья Марьюшка, Настина подружка, — она знает, как молодцы по девичьим светлицам пяльцы ходят чинить, как они красных девиц в подклеты залучают к себе.
Ни слова в ответ Алексей. Только брови маленько у него посдвинулись.
— Рассказывай про лапушку-сударушку, — молвила Фленушка, подавая Алексею чашку чая. — Что она? Как все идет у вас? По-прежнему ль по-хорошему, аль как по-новому?
— Невдомек мне ваши речи, Флена Васильевна, — сквозь зубы процедил Алексей.
— А ты лисьим-то хвостом не верти, — молвила Фленушка, ударив Алексея по лбу чайной ложечкой. — Сказано, при Марьюшке таиться нечего. Рассказывай же: каково видались, каково расставались. Люблю ведь я, парень, про эти дела слушать — пряником не корми.
— Чего рассказывать-то? — глядя в сторону, молвил Алексей. — Не знаю, чего вам требуется?.. Настасья Патаповна при своем месте, я при своем…
— Наверх ходишь? — резко спросила Фленушка.
— Как наверх не ходить? — не глядя на нее, отвечал Алексей. — Хозяйски дела тоже на руках.
— Ну? — с нетерпеньем, топнув ногой, молвила Фленушка.
— Значит, каждый день к хозяину хожу, а не случится его дома, к хозяйке, — ответил Алексей.
— Да ты, парень, вьюном-то не увертывайся, у нас у девиц — увертка не вывертка, — сказала Фленушка. — Прямо говори: по-прежнему ль с Настенькой любишься?
— Отдохнуть бы мне маленько, — молвил Алексей, покрывая допитую чашку.Больно что-то недужится — в глазах мутит, головушку совсем разломило.
— Эх ты! — вскликнула Фленушка. — Ударить бы путем дурака, да жаль кулака. Спустя голову в пол, глядел Алексей.
— Марьюшка, сливки-то совсем скислись, сбегай, голубка, доспей кипяченых, — молвила Фленушка головщице и подмигнула.
Марьюшка степенно поднялась и неспешно вышла из горницы.
— Часто ль сходитесь? Сказывай, долговязый! — торопливо спросила Фленушка Алексея, когда остались с ним с глазу на глаз.
Алексей как воды в рот набрал. Смотрит в окно, сам ни словечка.
— Да что ж это такое? — вскликнула Фленушка, сверкнув на него очами.Нешто рассохлось?
— Эх, Флена Васильевна! — с тяжким вздохом промолвил Алексей и, облокотясь на подоконник, наклонил на руку голову.
— Что такое?.. Говори, что случилось? — приставала к нему встревоженная Фленушка. Не отвечал Алексей.
— Да говори же, пес ты этакой!.. — крикнула Фленушка. — Побранились, что ли?.. Аль остуда какая?..
— Не в меру горда стала Настасья Патаповна…— едва слышно проговорил Алексей.
— А что ж ей? — вскликнула Фленушка. — Ноги твои мыть да воду с них пить?.. Ишь зазнайка какой!.. Обули босого в сапоги — износить не успел, а уж спеси на нем, что сала на свинье, наросло!.. Вспомни, — стоишь ли весь ты мизинного ее перстика?.. Да нечего рыло-то воротить — правду говорю.
По-прежнему склонив голову, бессознательно глядел Алексей в окошко… Из него виднелся домик Марьи Гавриловны.
— Не бросить ли вздумал?.. Не вздумал ли избесчестить девичью красоту? — крикнула Фленушка, наступая на Алексея.
— Что ж, Флена Васильевна?.. — с глубоким вздохом промолвил он.Человек я серый, неученый, как есть неотесанная деревенщина… Ровня ль я Настасье Патаповне?.. Ихней любви, может быть, самые что ни на есть первостатейные купцы аль генералы какие достойны… А я что?
— Так ты срамить ее? — вскочив с места, вскликнула Фленушка. — Думаешь, на простую девку напал?.. Побаловал, да и бросил?!. Нет, гусь лапчатый,шалишь!.. Жива быть не хочу, коль не увижу тебя под красной шапкой. Над Настей насмеешься, над своей головой наплачешься.
Дверь растворилась — и тихо вошла мать Манефа. Помолилась на иконы, промолвила:
— Чай да сахар!
Фленушка сотворила уставные метания, поцеловала у игуменьи руку. Потом Алексей дважды поклонился до земли перед матушкой Манефой.
— А я прибрела на твой уголок поглядеть, — сказала Манефа, садясь на широкое, обтянутое сафьяном кресло. — А у тебя гости?.. Ну что, друг, виделся с Марьей Гавриловной?
— Виделся, матушка, — ответил Алексей.
— Что ж она сказала тебе? — спросила мать Манефа.
— Подал письмо от Патапа Максимыча; после обеда велела за ответом прийти, — отвечал Алексей, стоя перед игуменьей.
— Что ж это она вздумала? — молвила Манефа. — Ты ведь отсель на Ветлугу?
— На Ветлугу, — ответил Алексей.
— Поедешь назад — тогда бы могла написать, — сказала Манефа. — Говорил ей ты, что на Ветлугу послан?
— Не сказывал, матушка, — ответил Алексей.
— Тебе бы сказать, — молвила Манефа. — Зачем ей писать безвременно?.. Вечор сказала ли я тебе, что работника нарядила к Патапу Максимычу?
— Сказывали, матушка, — молвил Алексей.
— Не сегодня, так завтра с ответом воротится, — сказала Манефа. — И так я думаю, что сама Аксинья Захаровна с дочерьми приедет ко мне. Алексей немножко смутился.
— Аксинья Захаровна с неделю места пробудет здесь, она бы и отвезла письмо, — продолжала Манефа. — А тебе, коли наспех послан, чего попустому здесь проживать? Гостя не гоню, а молодому человеку старушечий совет даю: коли послан по хозяйскому делу, на пути не засиживайся, бывает, что дело, часом опозданное, годом не наверстаешь… Поезжай-ка с богом, а Марье Гавриловне я скажу, что протурила тебя.
— Слушаю, матушка, — подавляя вздох, молвил Алексей.
— Маленько-то повремени, — сказала Манефа. — Без хлеба-соли суща в пути из обители не пускают… Подь в келарню, потрапезуй чем господь послал, а там дорога тебе скатертью — бог в помощь, Никола в путь!
Помолился Алексей на иконы и стал творить прощенные поклоны. Манефа, проговоря прощу, молвила:
— На обратном пути милости просим. Не объезжай, друг, нашей обители.
— Что он к тебе, с письмом, что ль, от девиц, аль с вестями какими? — спросила Фленушку Манефа, когда Алексей затворил за собою дверь.
— Настенька на словах приказывала, — небрежно выронила слово Фленушка.
— Про что? — спросила Манефа.
— Да там насчет шерстей да бисеру, — сказала Фленушка. — Обещалась к празднику прислать, да у самой, говорит, нет еще, до сих пор не привезли из городу.
— Подушку-то кончила? — спросила Манефа, оглядывая Фленушкины и Марьюшкины пяльцы.
— Самая малость осталась, — ответила Фленушка. — Денек, другой посидеть, совсем готова будет.
— Кончай да скорее отделывай, из Казани гостям надо быть. С ними отошлю, — сказала Манефа, садясь в кресло.
— А после подушки, омофор, что ли, зачинать? — спросила Фленушка.Коли Настенька с Парашей приедут, с ними да с Марьюшкой как раз вышьем.
— Не надо, — отрезала Манефа.
— Что ж так, матушка?.. Раздумала? — спросила Фленушка. — Целу зиму работой торопила, чтоб омофор скорей зачинать, а теперь вдруг и не надо…
— Не надо, — повторила игуменья.
— Что же благословишь работать? — севши за пяльцы, спросила Фленушка.
— Что хотите, то и шейте, — тихо молвила мать Манефа.
— Так мы тебе в келью к иконам новы пелены вышьем, — подхватила Фленушка, вскинув веселыми глазами на Манефу.
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит…— шейте с богом, — молвила игуменья, глядя полными любви глазами на Фленушку. — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума ты нейдешь у меня… Вот по милости господней поднялась я с одра смертного… Ну, а если бы померла, что бы тогда было с тобой?.. Бедная ты моя сиротинка!..
— Полно, матушка! — вскочив из-за пялец и ласкаясь к Манефе, вскликнула Фленушка.
— Из ума у меня не выходишь, — с озабоченным видом продолжала Манефа.Надо мне хорошенько с тобой посоветовать.
— Да полно ж, матушка, — наклоняясь головой на плечо игуменьи, сквозь слезы молвила Фленушка, — что о том поминать?.. Осталась жива, сохранил господь… ну и слава богу. Зачем грустить да печалиться?.. Прошли беды, минули печали, бога благодарить надо, а не горевать.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Потому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Что ты, матушка? — тревожно вскликнула и побледнела Фленушка. — Да у меня и в мыслях этого не бывало, на ум не приходило…
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света, на игуменство благословила. Тогда матери должны будут тебе покориться, — не отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа…— Все бы мое добро при тебе осталось. Во всем бы ты была моею наследницей.
— Нет, матушка, нет, — взволнованным голосом сказала Фленушка. — Не поминай мне про это… не бывать мне черницей — не могу и не хочу.
— Напрасно, Фленушка, напрасно так говоришь, милая моя, — молвила на то Манефа. — Подумай-ка хорошенько, голубка… Помру — куда пойдешь?..
— В обители век доживу, — отирая глаза, сказала Фленушка. — От твоей могилки куда ж мне идти?
— Белицей, Фленушка, останешься — не ужиться тебе в обители, — заметила Манефа. — Востра ты у меня паче меры. Матери поедом тебя заедят… Не гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы не вышел.
— Молода я, матушка, не снести мне иночества, — сказала Фленушка.
— Я моложе тебя иночество приняла, — заметила Манефа, — а помог же господь — снесла.
— У тебя такое произволение было, а у меня его нет, — решительно сказала Фленушка…— Нет, матушка, воля твоя, ты мне лучше про это и не поминай — в черницах мне не бывать. Вздохнула Манефа и, поникнув головой, задумалась.
— Не тороплю тебя, — после недолгого молчанья сказала она, подняв голову. — Время терпит. А ты подумай хорошенько да рассуди. Сказываю: в белицах житья тебе не будет, куда ж ты голову сиротскую свою приклонишь?.. У братца Патапа Максимыча?.. Да не больно он тебя жалует, нравом же крутенек, — живучи у него много придется слез принимать… Аксинья же Захаровна хилеть зачала, Настя с Парашей того гляди замуж выйдут… По-моему, уж лучше в Вихорево к Аграфенушке… Она добрая, жалостливая… А все-таки хоть и Аграфенушку взять, чужой дом не свой, Фленушка. Люди говорят: свой сухарь сытней чужих пирогов… И правда, сущая правда… Святое бы дело обителью тебе хозяйствовать.
— Нет, матушка, не могу, — сдерживая рыданья, ответила Фленушка.
— Мир смущает? — спросила Манефа.
— Где я видела его, мир-от, матушка? — покачивая головой, возразила Фленушка. — Разве что в Осиповке, да когда, бывало, с тобой к Макарью съездишь… Сама знаешь, что я от тебя ни на пядь, — где ж мне мир-от было видеть?
В ее голосе звучали и грусть и укоры судьбе.
— Лукав мир, Фленушка, — степенно молвила Манефа. — Не то что в келью, в пустыни, в земные вертепы он проникает… Много того видим в житиях преподобных отец… Не днем, так нощию во сне человеку козни свои деет! Молчала Фленушка.
— Ты в мир не захотела ли?.. Замуж не думаешь ли? — спросила Манефа.
— Как мне замуж идти?.. За кого?.. — с грустью сказала Фленушка.Честью из обители под венец не ходят, уходом не пойду… Тебя жаль, матушка, тебя огорчить не хочу — оттого и не уйду, уходом…
— Ах, Фленушка моя, Фленушка! — вздохнула Манефа и, склонив голову, тихо побрела вон из горницы.
***
Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти с Парашей под кровом родительским. От души любила их Виринея… Как по покойницам плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
— Расскажи ты мне, Алексей Трифоныч, расскажи, родной, как поживают они, мои ластушки, как времечко коротают красавицы мои ненаглядные? — пригорюнясь, спрашивала она гостя, сидевшего за большой сковородкой яичницы-глазуньи. — Как-то они, болезные мои, у батюшки в дому взвеселяются, поминают ли про нашу обитель, про матушек да про своих советных подруженек?
— Как же, матушка, не поминать? — ответил Алексей. — Долго ведь жили у вас, нельзя вдруг позабыть.
— Бог их спаси, что помнят нас, — молвила Виринея. — А скажи-ка ты мне, болезный ты мой, такая ль теперь Настенька-то, шустрая да бойкая, как росла у нас во обители? Была она здесь первая любимая затейница, на всякие игры первая забавница. Взвеселяла нас, старух старыих, потешала наших девушек, своих милых советных подруженек… Соберутся, бывало, мои лебедушки ко мне в келарню зимним вечером, станут шутить разные шуточки, затеют игры девичьи, не насмотришься на них, не налюбуешься. Есть ли теперь у них подруги-то, есть ли вкруг них дружные разговорщицы?
— Нет, матушка, подруг у них не видится, — отвечал Алексей. — С деревенскими девками дружиться им не повелось, а ровни поблизости нет.
— Скучно ж им, моим голубонькам, — пригорюнясь, молвила мать Виринея.Все одни да одни — этак не взмилеет и белый свет… Женихов на примете нет ли?
Замялся Алексей, но тотчас оправился и отрывисто ответил:
— Не слыхать, матушка.
— Не слыхать!.. Что ж так?.. Ну да эти невесты в девках не засидятся — перестарками не останутся, — заметила Виринея. — И из себя красовиты и умом-разумом от бога не обижены, а приданого, поди, сундуки ломятся. Таких невест в миру нарасхват берут.
Жутко было слушать Алексею несмолкаемые речи словоохотливой Виринеи. Каждое ее слово про Настю мутило душу его… А меж тем иные думы, иные помышленья роились в глубине души его, иные желанья волновали сердце.
Распрощавшись с Виринеей, снабдившей его на дорогу большим кульком с крупичатым хлебом, пирогами, кокурками, крашеными яйцами и другими снедями, медленными шагами пошел он на конный двор, заложил пару добрых вяток в легкую тележку, уложился и хотел было уж ехать, как ровно неведомая сила потянула его назад. Сам не понимал, куда и зачем идет. Очнулся перед дверью домика Марьи Гавриловны.
«Зайду… скажу, что за письмом… что ехать пора…» — подумал он, не помня приказа Манефина, и с замираньем сердца, робким шагом, взошел на крыльцо.