— Как ветчины? — строго спросила игуменья.
   — Ветчина писана, матушка, — отвечала Таифа, показывая роспись Манефе. — Ох, искушение!.. — послышалось между инокинями.
   Белицы улыбались, отворачиваясь в сторону. чтобы матушка не заметила и не вздумала б началить их за нескромность.
   — Ты писала? — нахмурившись, обратилась Манефа к Фленушке.
   — Настенька это приписала, — отвечала Фленушка. — На смех. А как стали укладываться, она и в самом деле сунула в воз не то окорок, не то два.
   — Верченая девка! Егоза!.. — заворчала Манефа, и, обращаясь к матерям, прибавила:— Давно ли, кажись, из обители, а поглядели бы вы, какова стала моя племяннинка.
   — Что ж, матушка, дело молодое — шутки да смехи еще на уме… Судьбы господь не посылает ли? — умильно спросила мать Евсталия. — Женишка не приискали ль родители-то?
   — Нет, — сухо ответила Манефа. — А намедни мужичок проезжал из Осиповки в Баки за хлебом, — продолжала Евсталия, — у Бояркиных приставал, говорил, что жених приезжал к Патапу Максимычу. Из Самары, слышь, купеческий сын.
   — Приезжать приезжал, — нехотя отвечала Манефа, — только про сватовство не то что речи, и думы не бывало. Наврал тебе, Евсталия, твой мужичонка с три короба, а ты и плетешь. Похожего ничего не бывало. Да. Мать Евсталия замолчала и ушла в угол, заметив, что игуменья маленько на нее осерчала.
   — Известно дело, матушка, деревенский народ завсегда пустого много городит, — отозвалась уставщица Аркадия. — Пусти уши в люди — чего не наслушаешься.
   — То-то и есть, — внушительно молвила Манефа, — коль мирских пустых речей не переслушаешь, так нечего и разговоры с проезжими заводить… Не погневайся, мать Евсталия. Евсталия вышла из угла и, подойдя к игуменье, смиренно поклонилась. Та молча ответила малым поклоном. — Как благоволите, матушка, утреню править? — спросила Аркадия. — Завтра память преподобного Ефрема Сирина… с полиелеем аль рядовую?
   — Как прежде бывало? — спросила Манефа.
   — Всяко бывало, матушка, — отвечала уставщица. — Служили с полиелеем, служили и рядовую. В уставе сказано: «Аще велит настоятель».
   — Так служи, мать Аркадия, рядовую, — решила игуменья.
   — Послезавтра надо еще полиелей справлять и службы с величаньем трем святителям. А у нас и без того свечей-то, кажись, не ахти много?
   — За Пасху, матушка, хватит, а к лету надо будет новых доспеть, — отвечала казначея.
   — То-то же, — примолвила игуменья, — поберегать свечи-то надо. Великий пост на дворе, службы большие, длинные, опять же стоянья со свечами.
   — А насчет ветчины-то как же, матушка, прикажете? — спросила казначея.
   — Собакам выкинуть аль назад отослать? Сиротам бы мирским подать — да молва про обитель пойдет.
   — Спрячь подальше, соблазну бы не было, — сказала игуменья. — Не погань — пригодится: исправник приедет, али кто из чиновников — сопрут… Устинья Московка приехала?
   — Приехала, матушка, в ту пятницу прибыла, — ответила казначея. — Расчет во всем подала как следует — сто восемьдесят привезла, за негасимую должны оставались. Да гостинцу вам, матушка, Силантьевы с нею прислали: шубку беличью, камлоту на ряску, ладану росного пять фунтов с походом, да масла бутыль, фунтов, должно быть, пятнадцать вытянет. Завтра обо всем подробно доложу, а теперь не пора ли вам и покою дать? Устали, чай, с дороги-то?
   — И то устала, матери, — отвечала Манефа, — костоньки все разломило.
   — Матушка-то и в Осиповке совсем больнешенька была, — молвила Фленушка, прибирая чайную посуду. — Последние дни больше лежала, из боковуши не выходила.
   — Вам, матушка, завтра в баньку не сходить ли? Да редечкой велели бы растереть себя, — сказала, обращаясь к игуменье, ключница мать София.
   — Поглядим, что завтра будет, — отвечала Манефа, — а к утрени, матушка Аркадия, меня не ждите. В самом деле что-то неможется. Рада-рада, что домой добралась… Прощайте, матери.
   И стали матери одна за другой по старшинству подходить к игуменье прощаться и благословляться. Пошли за ними и бывшие в келье белицы. Остались в келье с игуменьей мать София да Фленушка с головщицей Марьей.
   — Топлено ль у Фленушки-то? — спросила Манефа у ключницы. — Топлено, матушка, топлено, — отвечала она. — За раз обе кельи топили, зараз и кутали.
   — Спаси тебя Христос, Софьюшка, — отвечала игуменья. — Постели-ка ты мне на лежаночке, да потри-ка мне ноги-то березовым маслецом. Ноют что-то.
   — Ну, что Марьюшка, — ласково обратилась Манефа к головщице, — я тебя и не спросила: как ты поживала? Здорова ль была, голубка?
   — Слава богу, матушка, вашими святыми молитвами, — отвечала, целуя Манефину руку, головщица.
   — Больно вот налегке ходит, — ворчала ключница, постилая на лежанку толстый киргизский войлок. — Ты бы, Марьюшка, когда выходишь на волю, платок бы, что ли, на шею-то повязывала. Долго ль простудить себя? А как с голосу спадешь — что мы тогда без тебя будем делать?
   — Э, матушка София, что мне делается? Я не из неженок. Авось, бог милостив, — ответила головщица.
   — Не говори так, Марьюшка — остановила ее Манефа. — На бога надейся, сама не плошай… Без меня где ночевала — у Таифы, что ли?
   — К Таифе не пускала я ее, матушка, — ответила за головщицу София, — у ней келья угарная и тесновато. Мы с Марьюшкой в твоей келье домовничали, Минодорушка с Натальей ночевать к нам прихаживали.
   — Ну, ступайте-ка, девицы, спать-ночевать, — сказала Манефа, обращаясь к Фленушке и Марьюшке. — В келарню-то ужинать не ходите, снежно, студено. Ехали мы, мать София, так лесом-то ничего, а на поляну как выехали, такая метель поднялась, что свету божьего не стало видно. Теперь так и метет… Молви-ка, Фленушка, хоть Наталье, принесла б вам из келарни поужинать, да яичек бы, что ли, сварили, аль яиченку сделали, молочка бы принесла. Ну, подите со Христом.
   Фленушка и Марьюшка простились и благословились на сон грядущий у матушки и пошли через сени н другую келью.
   — Ну, Софьюшка, рассказывай, как без меня поживали, — спросила игуменья свою ключницу, оставшись с нею вдвоем.
   — Да ничего такого не случилось, матушка, — отвечала София. — Все слава богу. Только намедни мать Филарета с матерью Ларисой пошумели, да на другой день ничего, попрощались, смирились…
   — Чего делили? — строго спросила Манефа.
   — Видишь ли, с чего дело-то зачалось, — продолжала София, растирая игуменье ноги березовым маслом. — Проезжали этто из Городца с базара колосковские мужики, матери Ларисы знакомые, — она ведь сама родом тоже из Колоскова. Часы у нас мужички отстояли, потрапезовали чем бог послал, да меж разговоров и молвили, будто ихней деревни Михайла Коряга в попы ставлен.
   — Слышала и я, слышала, Софьюшка, — вздыхая, промолвила Манефа. — Экой грех-от!.. Стяжателю такому, корыстолюбцу дали священство!.. Какой он поп?.. Отца родного за гривну продаст.
   — Ну вот, матушка, ты в одно слово с Филаретой сказала, — а мать Лариса за Корягу горой. Ну и пошли. Да ведь обе они горячие, непокорливые, друг перед другом смириться не хотят, и зачалась меж ними свара, шумное дело. Столько было греха, столько греха, что упаси царь небесный. Мать Лариса доказывать стала, что не нам, дескать, о таком великом деле рассуждать, каков бы, дескать, Коряга ни был, все же законно поставлен в попы, а Филарета: «Коли, говорит, такого сребролюбца владыка Софроний поставил, значит-де, и сам он того же поля ягода, недаром-де молва пошла, что он святыней ровно калачами на базаре торгует». А Лариса такая ведь огненная, развернись да матушку Филарету в ухо. Та едва отскочить успела.
   — Где ж это было?.. В келарне?.. При мужиках?.. — встав с лежанки и выпрямляясь во весь рост, строгим, твердым голосом спросила Манефа.
   — Случилось это, матушка, у Аркадии в келье, — ответила мать София.Так матери в два веника и метут — шум, гам, содом такой, что вся обитель сбежалась. Просто, матушка, как есть вавилонское языков смешение!.. И уж столько было промеж них сраму, столько было искушения, что и сказать тебе не могу. Как пошли они друг дружке вычитывать, так и Михайлу Корягу с епископом забыли, и такие у них пошли перекоры, такие дела стали поминать, что и слушать-то стало грешно… Что и смолоду водилось, а чего, может статься, и не бывало — все подняли. Уж судачили они, судачили, срамили себя, срамили — с добрый час времени прошло. Мать Таифа их было уговаривать — и слышать не хотят. Насилу-то насилу мать Аркадия их развела, а то бы, пожалуй, в драку полезли, искровенились бы.
   — Марья Гавриловна слышала? — спросила игуменья.
   — Как не слыхать, матушка. Приходить не приходила, а Таня, девица ее, прибегала, — отвечала София.
   — Злочинницы! — резко сказала Манефа, ходя взад и вперед по келье.Бога не боятся, людей не стыдятся!.. На короткое время обители нельзя покинуть!.. Чем бы молодых учить, а они, гляди-ко!.. Как смирились?
   — Известно, миротворица наша, мать Виринея, в дело вступилась… ну и помирила. На другой день целое утро она, сердечная, то к той, то к другой бегала, стряпать даже забыла. Часа три уговаривала: ну, смирились, у нее в келарне и попрощались.
   — То-то Филарета давеча стояла, глаз не поднимаючи, а Лариса даже и не пришла встретить меня. — молвила Манефа.
   — Хворает, матушка, другой день с места не встает, — подхватила София,горло перехватило, и сама вся ровно в огне горит. Мать Виринея и бузиной ее, и малиной, и шалфеем, н кочанной капусты к голове ей прикладывала, мало облегчило.
   — Не погляжу я на хворь ее, — молвила гневно Манефа. — Не посмотрю, что соборные они старицы: обеих на поклоны в часовню поставлю и за трапезой… В чулан запру!.. Из чужих обителей не было ль при том кого?
   — Нет, матушка, никого не было.
   — А толки пошли?
   — Как толкам не пойти, — отвечала мать София. — Известно, обитель немалая: к нам люди, и наши к чужим. Случился грех, в келье его не спрячешь.
   — Обитель срамить!.. — продолжала Манефа. — Вот я завтра с ними поговорю… А девицы в порядке держали себя?
   — Все слава богу, матушка, никакого дурна не было.
   — Супрядки бывали?
   — Бывали, матушка, и сегодня вплоть до твоего приезда у Виринеи в келарне девки сидели.
   — Чужие приходили?
   — Бывали, матушка, и чужие: от Жжениных прихаживали, от Бояркиных.
   — А от Игнатьевых? — быстро спросила Манефа.
   — Как можно, матушка! Статочно ли дело супротив твоего приказа идти? — отвечала мать София.
   — Деревенских парней не пускали ль?
   — Ай что ты, матушка! Да сохрани господи и помилуй! Разве мать Виринея не знает, что на это нет твоего благословенья? — сказала София.
   — Хорошая она старица, да уж добра через меру, — молвила Манефа, несколько успокоившись и ложась на войлок, постланный на лежанке. — Уластить ее немного надо. У меня пуще всего, чтоб негодных толков не пошло про обитель, молвы бы не было… А тараканов скотной морозили?
   — Выморозили, матушка, выморозили. Вчера только перешли, — отвечала мать София.
   — А Пестравка отелилась?
   — Телочку принесла, матушка, а Черногубка бычка.
   — И Черногубка? Гм! Теперь что же у нас, шестнадцать стельных-то? — спросила Манефа.
   — Да, должно быть, что шестнадцать, матушка, — отвечала София.
   — Масла много ль напахтали? — продолжала расспросы Манефа.
   — Не могу верно тебе доложить, — отвечала София, — а вечор мать Виринея говорила, что на сырную неделю масла будет достаточно, с завтрашнего дня хотела творог да сметану копить.
   — Сапоги работникам купили?
   — Купили, матушка, еще на той неделе с базару привезли.
   — Зажил глаз у Трифины?
   — Все болит у сердечной, — отвечала София, — совсем врозь глазок-от у нее разнесло… Выльется он у нее, матушка, беспременно выльется.
   — Лекарство-то прикладывает ли? — спросила Манефа. — Не даром за него деньги плачены.
   — Прикладывает, матушка, только пользы не видится. Уж один бы конец, — отвечала мать София.
   — Из господ не наезжал ли кто? — спросила Манефа.
   — Третьего дня окружный на короткое время приезжал, — отвечала София.На въезжей не бывал, напился чаю у Глафириных да и поехал в город. А то еще невесть какие-то землемеры наезжали, две ночи ночевали на въезжей… Да вот что, матушка, доложу я тебе: намедни встретилась я с матерью Меропеей от Игнатьевых, так она говорит, что на Евдокеин день выйдет им срок въезжу держать, а как, дескать, будет собранье, так, говорят, беспременно на вашу обитель очередь наложим: вы, говорит, уж сколько годов въезжу не держите.
   — Этому не бывать, — сказала Манефа. — Покаместь жива, не будет у меня в обители въезжей. С ней только грех один.
   — Известно дело, матушка, — как уж тут без греха, — сказала София. — И расходы, и хлопоты, и беспокойство, да и келью табачищем так прокурят, что года в три смраду из нее не выживешь. Иной раз и хмельные чиновники-то бывают: шум, бесчинство…
   — Нельзя, нельзя, — говорила игуменья. — Может статься, Настя опять приедет погостить, опять же Марье Гавриловне не понравится… Рассохины пусть держат, что надо заплачу. Побывай у них завтра, поговори с Досифеей.
   — Девицы, матушка, сказывали, закурила, слышь, матушка-то Досифея опять, — отвечала мать София.
   — Опять? — Другу неделю во хмелю. Такой грех. — С Евстихией поговори,сказала Манефа. — На ней же и лежит все у них. Спроси, что возьмут за год въезжу держать. Деньгами не поскуплюсь, припасы на угощенья мои. Так и скажи… Да скажи еще Евстихии, ко мне бы пришла: братец Патап Максимыч по пяти целковых на кажду бедну обитель прислал. Рассохиным, Напольным, Солоникеиным, Марфиным, Заречным… Всех повести… Да повести еще сиротам, заутра бы к часам приходили; раздача, мол, на блины будет… Ох, господи помилуй, господи помилуй!.. — примолвила мать Манефа, зевая и крестя открытый рот. — Подай-ка мне, Софьюшка, келейную манатейку да лестовку… Помолюсь-ка я да лягу, что-то уж очень сон стал клонить. Мать София подала игуменье все нужное, простилась с ней и, поправив лампадки, ушла в свою боковушу. Манефа стала на молитву.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Пока Манефа расспрашивала ключницу, в соседних горницах Фленушка сидела за ужином с Марьей головщицей. Во Фленушкиных горницах, где перед тем жили и дочери Патапа Максимыча, было четыре комнаты, убранные гораздо нарядней, чем келья игуменьи. Стены оклеены были обоями, пол крашеный, лавок не было, вместо них стояла разнообразная мебель, обитая шерстяной материей. Семь окон заставлены были цветочными горшками и убраны кисейными занавесками. Стояли пяльцы, швейки, кружевные подушки и маленький станок для тканья шелковых поясков. По стенам в крашеных деревянных рамках висели незатейливые картины. То были виды афонской горы, иргизских монастырей, Рогожского кладбища; рядом с ними висели картины, изображавшие апокалипсические видения, страшный суд и Паскевича с Дибичем на конях.
   За столом, уставленным келарским кушанием и сластями, привезенными из Осиповки, сидели девушки, толкуя о разных разностях. Сначала беседа их шла вяло, Фленушке не совсем было весело. Досада разбирала ее. Очень хотелось ей недельку-другую еще погостить в Осиповке, да не удалось. Спервоначалу Манефа и соглашалась было оставить ее у Патапа Максимыча до Пасхи, но, заболев в день невестиных именин и пролежав после того три дня, заговорила другое. «Бог знает, буду ль живая я до Пасхи-то, — отвечала старица на просьбы Фленушки и племянниц, — а без того не хочу помереть, чтобы Фленушка мне глаз не закрыла». И казалось, никогда еще мать Манефа не была так ласкова, так нежна к своей любимице, как в эти дни. Фленушке хоть и очень, очень не хотелось ворочаться в кельи на скуку и однообразную жизнь, но, беззаветно любя Манефу, она не решилась ее огорчить. Патап Максимыч был не прочь, чтобы бойкая Фленушка поскорей убралась из его дома. Не то чтоб он подозревал что-нибудь, а сдавалось ему, что сбивает она с толку его Настю. «Какая прежде тихая, какая сговорчивая была у нас Настасья, — говорил он жене, — а проявилась эта Фленушка — сорочий хвост, — ровно ее перевернуло всю. И не думай, Аксинья, унимать ту егозу, не упрашивай Манефу здесь ее оставлять, авось без нее девка-то выкинет дурь из головы». Пыталась было защищать Аксинья Захаровна и Фленушку и дочь, но Патап Максимыч цыкнул, и та замолчала. Накануне Манефина отъезда завела было речь Фленушка, чтоб отпустили Настю с Парашей в обитель гостить да кстати уж и поговеть великим постом. Сама Аксинья Захаровна, видя, что Насте хочется побывать в скиту, сказала мужу, отчего бы и не отпустить их. Придут, дескать, великие дни, девки к службе божьей привыкли, а, живучи в деревне, где помолятся, особенно же на страстной неделе? Патап Максимыч отказал наотрез. Настя знала, что стоит ей захотеть, так она переупрямит отца и во всем поставит на своем: хотела взяться за дело, но Фленушка остановила ее. «Молчи, не приставай к отцу, — сказала она, — пожалуй, испортишь все. Пущай его маленько повеличается, а уж я жива быть не хочу, коли не будешь ты у нас в скиту великим постом, не то весною». Как ни твердо была уверена Фленушка в успехе своего намеренья, все же ей было скучно теперь и досадно. Не люба, не приветна показалась ей родная келья с ее обстановкой, не похожей на убранство богатого дома Патапа Максимыча.
   — Рассказывай, Фленушка, все по ряду, как наши девицы в миру живут. Помнят ли нас, грешных, аль из памяти вон? спрашивала Марьюшка.
   — Как не помнить. — ответила Фленушка. — Тебе особенно кланяться наказывали.
   — Бог их спасет, коль и нас из людей не выкинули, — молвила головщица.
   — Кончила подушку-то, что в Казань шила? — спросила Фленушка.
   — Дошила, вечор из пялец выпорола, — отвечала Марьюшка.
   — Нову зачинай. Настя подарок прислала тебе: канвы, шерстей, синели, разных бисеров, стеклярусу. Утре разберусь, отдам.
   — Благодарим покорно, — ответила головщица. — Только нову-то подушку вряд ли придется мне шить. Матушка омофор епископу хотела вышивать.
   — Когда это будет, про то еще сорока на воде хвостом писала, — молвила Фленушка. — Матушка не один год еще продумает да по всем городам письма отписывать будет, подобает, нет ли архиерею облаченье строить из шерсти. Покаместь будут рыться в книгах, дюжину подушек успеешь смастерить.
   — Ин спроситься завтра у матушки, — сказала головщица.
   — Спросись, а Настя тебе и новых узоров прислала, — заметила Фленушка.
   — Ну, вот за этот за подарочек так оченно я благодарная — молвила Марьюшка.
   — А то узорами-то у нас больно уж стало бедно, все старые да рваные… Да что ж ты, Фленушка, не расскажешь, как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц под пару им нет, все одни да одни.
   — Параша-то не скучает, — молвила Фленушка.
   — Что так? — спросила головщица.
   — Да что она? Увалень, — ответила Фленушка. — Как здесь сонуля была, так и в миру. Пухнет инда со сна-то, глаза совсем почти заплыли.
   — Что ж это она? Со скуки, поди? — сказала Марьюшка.
   — Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит все больше. День-деньской только и дела у нее, что поесть да на кровать. Каждый божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять спать завалилась. Здесь все-таки маленько была поворотливей. Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
   — Поди же ты, какая стала, — покачивая головой, молвила Марьюшка. — Ну, а Настасья Патаповна что? Такая же все думчивая, молчаливая?
   — Поглядела бы ты на нее! — усмехнувшись, ответила Фленушка. — Бывало, здесь водой ее не замутишь, а в деревне так развернулась, что только ой.
   — Полно ты! — удивилась головщица. — Бойка стала.
   — Меня бойчей — вот как, — оживляясь, ответила Фленушка. — Чуть не всем домом вертит. На что родитель — медведь, и того к рукам прибрала. Такая стала отважная, такая удалая, что беда.
   — Поди вот тут, — говорила Марьюшка. — Долго ли, кажись, в миру пожила, на воле-то. Здесь-то, бывало, смотрит тихоней, словечко не часто проронит.
   — На людях и теперь не больно говорлива, — молвила Фленушка. — А на своем захочет поставить — поставит. Люта стала, вот уж что называется вьется ужом, топорщится ежом.
   — Платьев, поди что нашили им? — спросила головщица.
   — Полны сундуки, — ответила Фленушка. — А какие платья-то, посмотрела бы ты, Марьюшка. Одно другого пригляднее. И по будням в шелку ходят. Отродясь не видала я нарядов таких: сережки бриллиантовые, запонки так и горят огнями самоцветными. Параша что! На нее, как на пень, что ни напяль, все кувалдой смотрит. А уж Настя! Надо чести приписать, разрядится — просто королева. В именины-то, знаешь, у них столы народу ставили, ста два человек кормились: день-от был ясный да теплый, столы-то супротив дома по улице стояли. Вот тут посмотрела бы ты на ихние наряды, как с родителями да с гостями они вышли народ угощать.
   — В чем Настенька-то была? — спросила головщица.
   — Был на ней сарафан шелковый голубой, с золотым кружевом,рассказывала Фленушка, — рукава кисейные, передник батистовый, голубой синелью расшитый, на голове невысокая повязка с жемчугами. А как выходить на улицу, на плечи шубейку накинула алого бархата, на куньем меху, с собольей опушкой. Смотреть загляденье!
   — Хоть бы глазком взглянула! — сказала, вздохнув, Марьюшка.
   — А вот погоди, к нам в гости приедут, увидишь, — молвила Фленушка.
   — Где увидать? — покачав головой, ответила головщица. — Разве в скиту в таком уборе ходят девицы?
   — А может статься, и в миру увидишь ее. — прищурившись и зорко глядя на головщицу, сказала Фленушка.
   — Где уж нам, Флена Васильевна, мирские радости видеть!.. — с горьким чувством, вздохнув, молвила Марьюшка. — Хорошо им при богатых родителях, а у нашей сестры что в миру? Беднота, пить-есть нечего, тут не до веселья. И то денно и нощно бога благодаришь, что матушка Манефа призрела меня, сироту. По крайности не голодаешь, как собака. А и то сказать, Флена Васильевна, разве легко мне у матушки-то жить: чужой-от ведь обед, хоть сладок, да не спор, чужие-то хлеба живут приедчивы. Мед чужой и тот горек, Фленушка.
   — Ну, разрюмилась, что радуница, — подхватила Фленушка. — нечего хныкать, радость во времени живет, и на нашу долю когда-нибудь счастливый часок выпадет… Из Саратова нет ли вестей? — спросила Фленушка, лукаво улыбаясь. — Семенушка не пишет ли?..
   — А ну, пес его дери! — с досадой ответила Марьюшка. — Забыла об нем и думать-то.
   — Врешь! По глазам вижу! — приставала Фленушка.
   — Ей-богу, право, — продолжала головщица. — Да что? Одно пустое это дело, Фленушка. Ведь без малого целый год глаз не кажет окаянный… Ему что? Чай, и думать забыл… А тут убивайся, сохни… Не хочу, ну его к ляду!.. Эх, беднота, беднота!.. — прибавила она, горько вздохнув.Распроклятая жизнь! -
   — Полно тебе!.. Меня, дева, не обморочишь, — усмехнувшись, сказала Фленушка. — Получила весточку?.. А?.. По глазам вижу, что получила…
   — Ну, получила. Ну, что же? — резко ответила головщица. — Письмо, что ли, прислал? — Ну, письмо прислал… Еще что будет?.. Тебе из Казани не пришло ли письмеца от Петрушки черномазого?
   — Мое дело, голубушка, иное, — усмехаясь, ответила Фленушка. — Мне только слово сказать, зараз свадьбу уходом сыграем… Матушку только жаль,вздохнув, прибавила она, — вот что… В гроб уложишь ее.
   — А мне и гадать про свадьбу нечего, — желчно сказала Марьюшка.
   — Не равны мы с тобой, Флена Васильевна. Тебе в ларцах у матушки Манефы кое-что припасено, а у меня, сироты, приданого-то голик лесу да кузов земли.
   — Да полно тебе, надоела с своей беднотою, как горькая редька,молвила Фленушка. — Хнычет, хнычет, точно на смерть ведут ее. Скажи-ка лучше: сходились без меня на супрядки?
   — Сходились, — ответила головщица. — И сегодня вплоть до вашего приезда сидели.
   — Что ж? Весело? — спросила Фленушка.
   — Какое веселье! Разве не знаешь? — молвила Марьюшка. — Как допрежь было, так и без тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить… Ну, как водится, подмаслим ее, стихеру споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж, что ли!.. Один бы конец. -
   Это кровь в тебе бродит, Марьюшка, — внушительно заметила Фленушка.Знаю по себе. Иной раз до того доходит, так бы вот взяла да руки на себя и наложила… Приедет, что ли, Семен-от Петрович?
   — Обещался… Да кто его знает, может, обманет; у ихнего брата завсегда так — на словах, как на санях, а на деле, как на копыле. Тут сиди себе, сохни да сокрушайся, а он и думать забыл. — сказала Марьюшка.
   — Обещался, так приедет, — утешала ее Фленушка. — Не кручинься… Завсегда он наезжает, только Волга вскроется. Гляди, после Пасхи приедет. Вот, Марьюшка, веселье-то у нас тогда пойдет: к тебе Семенушка приедет, моего чучелу из Казани шут принесет, Настеньку залучим да ее дружка приманим…
   — Шибаева-то, что ли? — спросила головщица.
   Ну его к лешему! — молвила Фленушка.
   — Поближе найдем. — Про самарского жениха говоришь? — сказала Марьюшка. — Болтали намедни. Снежков-де какой-то свататься к ней приезжал. Богатый, слышь!
   — Какой тут Снежков! — молвила Фленушка. — Не всяк голова, у кого борода, не всяк жених, кто присватался, иному от невестиных ворот живет и поворот. Погоди, завтра все расскажу… Видишь ли, Марьюшка, дельце затеяно. И тому делу без тебя не обойтись. Ты ведь воструха, девка хитроватая, глаза отводить да концы хоронить мастерица, за уловками дело у тебя не станет. Как хочешь, помогай.