Страница:
— Икона та, сударыня, чудотворная, — ответила Манефа. — Стояла она в комнате у царя Алексея Михайловича, когда еще он пребывал в благочестии… От него, великого государя, Соловецкой киновии она вкладом жалована… Когда же соловецкие отцы не восхотели Никоновых новин прияти и укрепились за отеческие законы и церковное предание, тогда в Соловках был инок схимник Арсений, старец чудного и высокого жития, крепкий ревнитель древлего благочестия. По вся ноши со слезами молился он перед той иконою, прося бога и пречистую богородицу, да избавит святую киновию от разоренья облежащих воев… Нощию же на вселенскую субботу всемирного христиан поминовения, пред неделею мясопустною, бысть тому старцу Арсению чудное видение… Изыде глас от иконы: «Гряди за мною, старче, ничто же сумняся и где аз стану — тамо создай обитель во имя мое, и, пока сия икона будет в той обители, древлее благочестие в оной стране процветать будет». И по сем гласе поднялась икона на небеса… В ту же нощь монах некий, Феоктист именем, поревновав Иуде Искариотскому, возвестил игемону, ратию святую обитель обложившему, что в стене монастырской есть пролаз… Царские воины по слову предателя вошли через тот пролаз в обитель и учинили в ней великое кровопролитие… Инока же схимника Арсения господь от напрасныя смерти соблюл… Когда ж воевода перевез старца Арсения с другими отцами на берег, тогда заступлением пресвятыя богородицы избег он руки мучителевы и, пришед в лес, узрел Казанскую чудотворную икону по облакам ходящу… Пошел за нею старец, дивяся бывшему чудеси, а деревья перед ним расступаются, болота перед ним осушаются, через реки проходит Арсений яко посуху… И как древле Израиль приведен бысть столпом небесным в землю обетованную, тако и старец Арсений тою святою иконою приведен бысть в леса Керженски, Чернораменские. На том месте, где опустилась икона на землю, поставил он обитель Шарпанскую… и та икона поныне в той обители находится. Пока тамо стоит, по тех пор, по гласу богородицы, наши скиты целы и невредимы… Возьмут икону из Шарпана — всем скитам наступит конец, и место свято запустеет.
— Бог милостив, матушка…— начала было Марья Гавриловна.
— Истину сказали, что бог милостив, — перебила ее Манефа. — Да мы-то, окаянные, не мало грешны… Стоим ли того, чтоб он нас миловал?.. Смуты везде, споры, свары, озлобления! Христианское ль то дело?.. Хоть бы эту австрийскую квашню взять… Каков человек попал в епископы!.. Стяжатель, благодатью святого духа ровно горохом торгует!.. Да еще, в правду ли, нет ли, обносятся слухи, что в душегубстве повинен… За такие ль дела богу нас миловать?
— Ах, матушка, забыла я сказать вам, — спохватилась Марья Гавриловна,Патап-то Максимыч сказывал, что тот епископ чуть ли в острог не попал… Красноярский скит знаете?
— Бывать там не бывала и отцов тамошних не ведаю, а про скит как не знать? — ответила Манефа. — Далек отселева — за Ветлугой, на Усте…
— На прошлой неделе тамошних всех забрали, — продолжала Марья Гавриловна. — На фальшивых, слышь, деньгах попались… Патап Максимыч так полагает, что епископу плохо придется, с красноярскими-де старцами взят его посланник… За какими-то делами в здешни леса его присылал… Стуколов какой-то.
Сверкнули очи Манефы, сдвинулись брови. Легкая дрожь по губам пробежала, и чуть заметная бледность на впалых щеках показалась. Поспешно опустила она на глаза креповую наметку.
Не примечая, как подействовало на игуменью упоминанье про Стуколова, Марья Гавриловна продолжала рассказывать о красноярской братии.
— Тот Стуколов где-то неподалеку от Красноярского скита искал обманное золото и в том обмане заодно был с епископом. Потому Патап Максимыч и думает, что епископ и по фальшивым деньгам не без участия… Сердитует очень на них… «Пускай бы, говорит, обоих по одному канату за Уральски бугры послали, пускай бы там настоящее государево золото, а не обманное копали…» А игумна Патап Максимыч жалеет и так полагает, что попал он безвинно.
Не ответила Манефа, хоть Марья Гавриловна приостановилась, выжидая ее отзыва.
— И благочестный, говорит про него Патап Максимыч, старец, и души доброй, и хозяин хороший, — продолжала Марья Гавриловна. — Должно быть, обманом под такое дело подвели его…
— Где же они теперь? — как бы из забытья очнувшись, спросила Манефа.
— В остроге, матушка, — ответила Марья Гавриловна. — Пятьдесят человек, слышь, прогнали… Большая переборка идет.
— Ох, господи!.. — с тяжелым вздохом молвила игуменья.
И не смогла дольше сдерживать волненья: облокотилась на стол и закрыла ладонью глаза.
— Что с вами, матушка? — озабоченно спросила ее Марья Гавриловна.
Помолчала Манефа и промолвила взволнованным голосом:
— О брате вздумала… Патап на ум пришел… Знался он с отцом-то Михаилом, с тем красноярским игумном… Постом к нему в гости ездил… с тем… Ну, с тем самым человеком… И, не договорив речи, смолкла Манефа.
— Со Стуколовым? — подсказала Марья Гавриловна.
— Опять же на Фоминой неделе Патап посылал с письмом к отцу Михаилу того детину… Как бишь его?.. забываю все…— говорила Манефа.
Марью Гавриловну теперь в краску бросило… у ней речь не вяжется, у ней слова с языка нейдут.
— Вот что в приказчики-то взял к себе…— продолжала Манефа…— Еще к вам на Радуницу с письмом заходил… Алексеем, никак, зовут. Ни слова Марья Гавриловна. Замолчала и Манефа.
— Ну как братнино-то письмо да в судейские руки попадет! — по малом времени зачала горевать игуменья. — По такому делу всякий клочок в тюрьму волочет, а у приказных людей тогда и праздник, как богатого человека к ответу притянут… Как не притянуть им Патапа?..
Матерой осетер не каждый день в ихний невод попадает… При его-то спеси, при его-то гордости!.. Да легче ему дочь, жену схоронить, легче самому живому в могилу лечь!.. Не пережить Патапу такой беды!..
— Не беспокойтесь, матушка, — утешала Манефу Марья Гавриловна. — При мне, как я в Осиповке была, то письмо в целости назад воротилось.
— Как так? — спросила обрадованная игуменья.
— Тот, что… этот приказчик-от… не доехал, — отвечала Марья Гавриловна, отворотясь от Манефы и глядя в окошко. — Дорогой проведал, что старцев забрали… Он и воротился.
— Слава тебе, господи!.. Благодарю создателя!.. — набожно перекрестясь, молвила Манефа. — Эки дела-то!.. Эки дела!.. — продолжала она, покачивая головой. — В обители, во святом месте, взамен молитвы да поста, чем вздумали заниматься!.. Себя топят и других в омут тянут… Всем теперь быть в ответе!.. Всем страдать!..
— Чем же все-то виноваты, матушка? — спросила удивленная речами игуменьи Марья Гавриловна. — Правый за виноватого не ответчик…
— Скитская беда не людская, сударыня… И без вины виноваты останемся, — сказала Манефа. — Давно на нас пасмурным оком глядят, давно обители наши вконец порешить задумали… Худой славы про скиты много напущено… В какой-нибудь захудалой обители человек без виду (Без паспорта.) попадется — про все скиты закричат, что беглыми полнехоньки… Согрешит негде девица, и выйдет дело наружу, ровно в набат про все скиты забьют: «Распутство там, разврат непотребный!..» Много напраслины на обители пущено!.. Много… А тут такое дело, как красноярское!.. Того и гляди на всех оно беду обрушит… И все-то одно к одному — и сборная книга оленевская. и шарпанская икона, и красноярское дело… Всех погубят, все скиты, все обители!..
— Да разберут же правду, матушка. Разве можно наказывать невиноватого?. — возразила Марья Гавриловна.
— Можно!.. — с жаром сказала Манефа. — По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы мы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, господи, им доброго здравия и вечного души спасения!..
Замолчала на короткое время Манефа и опять начала:
— Велик и славен был Иргиз, не нашим Керженским обителям чета, а в чьих руках теперь?.. Давеча спросили вы про царицыну грамоту. Не бывало у нас такой грамоты, а там, на Иргизе, была… Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам своего генерала присылал — Рунич был по прозванию, с милостивым словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукою отцу Прохору дал… А тот отец Прохор сам был велик человек — сам из царского рода… (Прохор, игумен Нижневоскресенского Иргизского монастыря, лицо весьма загадочное. Он пришел на Иргиз, будучи еще молодым человеком, в восьмидесятых годах прошлого столетия н умер в тридцатых нынешнего. Обладал огромным богатством, находился в близких и каких-то таинственных сношениях с некоторыми вельможами Екатерины, Павла и Александра I. К нему-то император Павел Петрович в 1797 году присылал Рунича. Про него между старообрядцами ходили слухи, будто он сын грузинского царя, другие называли его даже сыном императрицы Екатерины II. В самом же деле Прохор был сын богатого купца Калмыкова. Отношения к нему императора Павла объясняются тем, что Прохор ссужал его значительными суммами, когда Павел Петрович был еще великим князем.). Слыхали, чай?
— Слыхала, матушка, как не слыхать, — отозвалась Марья Гавриловна.
— А как дошло дело, не помогли Иргизу ни царская грамота, ни царская порода отца Прохора, — продолжала Манефа. — Вживе был еще отец-от Прохор, как его строенье, Воскресенский монастырь, порушили; которых старцев в Сибирь, которых на Кавказ разослали, а монастырь отдали тем, что к никонианам преклонились' Единоверцам. '. Это Иргиз… А мы что перед ним?.. Всё едино, что комары да малые мушицы. Вздумают порешить — многих разговоров с нами не поведут… И постоять-то здесь за нас некому… На Иргизе, когда монастыри отбирали, хоть народное собранье было, не хотел тогда народ часовен отдавать — водой на морозе из пожарных труб людей-то тогда разгоняли… А здесь что?.. Послушали б вы, сударыня, что соседушки наши любезные толкуют… Прошлым летом у Глафириных нову «стаю» рубили, так ронжински ребята да елфимовские смеются с галками-то (В заволжских лесах местных плотников нет, они приходят из окрестностей Галича, отчего и зовутся «галками».): «Строй, говорят, строй хорошенько — келейниц-то скоро разгонят, хоромы те нам достанутся…» Вот что у них на уме!.. Христианами зовутся, сами только и дышат обителями, без нашего хлеба-соли давно бы с голоду перемерли, а вот какие слова говорят!.. Теперь лебезят, кланяются, а случись невзгода — пальцем не двинут, рта не разинут… Не то что скиты — Христа царя небесного за ведро вина продадут!..
— Ну уж это, матушка, кажется, вы на них напрасно, — заступилась Марья Гавриловна.
— Давно живу с ними, сударыня, лучше вас знаю их, лоботрясов, — с досадой прервала ее Манефа. — Из-за чего они древлего благочестия держатся?.. Спасения ради?.. Как же не так!.. Из-за выгоды, из-за одной только мирской, житейской выгоды… Надо, правду говорить, — продолжала Манефа, понизив голос, — от людей утаишь, от бога не спрячешь — ины матери смолоду баловались с ребятами, грешили… Плоть, сударыня, сильна в молодые годы бывает… Слаб человек, не всякому дано плоть побороть… Ну, вот — старые-то дружки давно поженились, семьями обзавелись, а с матерями ладов не рушат… Не в ту силу говорю, чтоб матери в старых грехах с ними пребывали… А ведь и под черной рясой и на старости лет молодая-то любовь помнится…
Смолкла на минуту игуменья и потом сдержанным голосом, отчеканивая каждое слово, продолжала:
— И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. Не о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..
— Неужели в самом деле скитам конец наступает? — в сильном раздумье, после долгого молчанья, спросила Марья Гавриловна.
— Все к тому идет…— покачав головой, со вздохом ответила Манефа.
— Как же вы тогда, матушка? — озабоченно глядя на игуменью, спросила Марья Гавриловна.
— Признаться сказать, давненько я о том помышляю, — молвила Манефа.Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.
— Что ж вы сделали, матушка? — спросила Марья Гавриловна.
— А видите ли, дело в чем, — сказала Манефа, — и на Иргизе, и в Слободах, и в Лаврентьеве всех несогласных принять попов, великороссийскими архиереями благословенных, по своим местам разослали — на родину, значит. Кто где в ревизию записан, там и живи до смерти, по другим местам ездить не смей… Когда до наших скитов черед дойдет — с нами то же сделают… Потому и сама я в купчихи к нашему городку приписалась, и матерей, которы получше да полезнее, туда же в мещанки приписала… Когда Керженцу выйдет решенье… нашу обитель чуть не всю в один город пошлют. Там и настроим мы домов к одному месту… Может, позволят и здешне строенья туда перевезть… Часовни хоть не будет, а все же будем жить вкупе… Не станет нынешнего пространного жития, что же делать! Не так живи, как хочется, а как господь благословит… И не я одна так распорядилась, во многих обителях и в здешних, и в Оленевских. и в Улангерских то же сделают. Вкупе-то всем жить будет отраднее.
— А мне-то как быть тогда, матушка? — тревожно спросила Марья Гавриловна.
— Вам, сударыня, беспокоиться нечего, ваша статья иная…— сказала Манефа. — Не в обители живете, имени вашего в списках нету.. путь вам чистый на все четыре стороны.
— А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей — сами знаете, — говорила взволнованная Марья Гавриловна.
— Не сделают этого, — молвила Манефа.
— Как не сделают? — возразила Марья Гавриловна. — Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова по муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там, в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…
— Знавала я матушку Надежду. Как не знать? — молвила Манефа. — Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье,продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?.. Призадумалась Манефа.
— Да, и так может случиться, — сказала она. — Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось, — вместе бы век дожили..
Схоронили бы вы меня, старуху…
— Капитал объявлять надо, — молвила Марья Гавриловна.
— Известно, — подтвердила Манефа.
— А капитал объявить, надо торговлю вести, — сказала Марья Гавриловна.
— Зачем? — возразила Манефа. — Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.
— Зачем же это? — с удивленьем спросила Марья Гавриловна. — Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.
— А от солдатчины-то ухорониться?.. — ответила Манефа. — Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют, — в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть — и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут — тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.
— Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют, — усмехнулась Марья Гавриловна. — А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.
— Вам надо по первой, — молвила Манефа. — Как же можно в третью с вашим капиталом?
— А в вашем городу по первой-то много ль приписано? — спросила Марья Гавриловна.
— По первой! — усмехнулась Манефа. — И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..
— То-то и есть, — молвила Марья Гавриловна. — Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести — на что ж это будет похоже?..
— Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? — сказала на то Манефа. — Дело женское, непривычное… Какие вам дела?
— Да хоть бы на Волге пароходы завести? — подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. — Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы — и большую пользу он от них получает.
— Куда вам с пароходами, сударыня! — возразила Манефа. — И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
— Приказчика найду, — молвила Марья Гавриловна.
— Разве что приказчика, — сказала Манефа. — Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком — как раз оберут.
— Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.
— Слыхала про него, — отозвалась Манефа. — Дела у него точно что хорошо идут.
— Благословите-ка, матушка, — молвила Марья Гавриловна.
— На что? — спросила Манефа.
— Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, — сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
— Суета! — сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: — Бог благословит на хорошее дело…
— Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
— Мое дело другое, сударыня. — Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
— Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, — сказала Марья Гавриловна.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить до того дня,грустно прибавила она. — Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Бог милостив, матушка…— начала было Марья Гавриловна.
— Истину сказали, что бог милостив, — перебила ее Манефа. — Да мы-то, окаянные, не мало грешны… Стоим ли того, чтоб он нас миловал?.. Смуты везде, споры, свары, озлобления! Христианское ль то дело?.. Хоть бы эту австрийскую квашню взять… Каков человек попал в епископы!.. Стяжатель, благодатью святого духа ровно горохом торгует!.. Да еще, в правду ли, нет ли, обносятся слухи, что в душегубстве повинен… За такие ль дела богу нас миловать?
— Ах, матушка, забыла я сказать вам, — спохватилась Марья Гавриловна,Патап-то Максимыч сказывал, что тот епископ чуть ли в острог не попал… Красноярский скит знаете?
— Бывать там не бывала и отцов тамошних не ведаю, а про скит как не знать? — ответила Манефа. — Далек отселева — за Ветлугой, на Усте…
— На прошлой неделе тамошних всех забрали, — продолжала Марья Гавриловна. — На фальшивых, слышь, деньгах попались… Патап Максимыч так полагает, что епископу плохо придется, с красноярскими-де старцами взят его посланник… За какими-то делами в здешни леса его присылал… Стуколов какой-то.
Сверкнули очи Манефы, сдвинулись брови. Легкая дрожь по губам пробежала, и чуть заметная бледность на впалых щеках показалась. Поспешно опустила она на глаза креповую наметку.
Не примечая, как подействовало на игуменью упоминанье про Стуколова, Марья Гавриловна продолжала рассказывать о красноярской братии.
— Тот Стуколов где-то неподалеку от Красноярского скита искал обманное золото и в том обмане заодно был с епископом. Потому Патап Максимыч и думает, что епископ и по фальшивым деньгам не без участия… Сердитует очень на них… «Пускай бы, говорит, обоих по одному канату за Уральски бугры послали, пускай бы там настоящее государево золото, а не обманное копали…» А игумна Патап Максимыч жалеет и так полагает, что попал он безвинно.
Не ответила Манефа, хоть Марья Гавриловна приостановилась, выжидая ее отзыва.
— И благочестный, говорит про него Патап Максимыч, старец, и души доброй, и хозяин хороший, — продолжала Марья Гавриловна. — Должно быть, обманом под такое дело подвели его…
— Где же они теперь? — как бы из забытья очнувшись, спросила Манефа.
— В остроге, матушка, — ответила Марья Гавриловна. — Пятьдесят человек, слышь, прогнали… Большая переборка идет.
— Ох, господи!.. — с тяжелым вздохом молвила игуменья.
И не смогла дольше сдерживать волненья: облокотилась на стол и закрыла ладонью глаза.
— Что с вами, матушка? — озабоченно спросила ее Марья Гавриловна.
Помолчала Манефа и промолвила взволнованным голосом:
— О брате вздумала… Патап на ум пришел… Знался он с отцом-то Михаилом, с тем красноярским игумном… Постом к нему в гости ездил… с тем… Ну, с тем самым человеком… И, не договорив речи, смолкла Манефа.
— Со Стуколовым? — подсказала Марья Гавриловна.
— Опять же на Фоминой неделе Патап посылал с письмом к отцу Михаилу того детину… Как бишь его?.. забываю все…— говорила Манефа.
Марью Гавриловну теперь в краску бросило… у ней речь не вяжется, у ней слова с языка нейдут.
— Вот что в приказчики-то взял к себе…— продолжала Манефа…— Еще к вам на Радуницу с письмом заходил… Алексеем, никак, зовут. Ни слова Марья Гавриловна. Замолчала и Манефа.
— Ну как братнино-то письмо да в судейские руки попадет! — по малом времени зачала горевать игуменья. — По такому делу всякий клочок в тюрьму волочет, а у приказных людей тогда и праздник, как богатого человека к ответу притянут… Как не притянуть им Патапа?..
Матерой осетер не каждый день в ихний невод попадает… При его-то спеси, при его-то гордости!.. Да легче ему дочь, жену схоронить, легче самому живому в могилу лечь!.. Не пережить Патапу такой беды!..
— Не беспокойтесь, матушка, — утешала Манефу Марья Гавриловна. — При мне, как я в Осиповке была, то письмо в целости назад воротилось.
— Как так? — спросила обрадованная игуменья.
— Тот, что… этот приказчик-от… не доехал, — отвечала Марья Гавриловна, отворотясь от Манефы и глядя в окошко. — Дорогой проведал, что старцев забрали… Он и воротился.
— Слава тебе, господи!.. Благодарю создателя!.. — набожно перекрестясь, молвила Манефа. — Эки дела-то!.. Эки дела!.. — продолжала она, покачивая головой. — В обители, во святом месте, взамен молитвы да поста, чем вздумали заниматься!.. Себя топят и других в омут тянут… Всем теперь быть в ответе!.. Всем страдать!..
— Чем же все-то виноваты, матушка? — спросила удивленная речами игуменьи Марья Гавриловна. — Правый за виноватого не ответчик…
— Скитская беда не людская, сударыня… И без вины виноваты останемся, — сказала Манефа. — Давно на нас пасмурным оком глядят, давно обители наши вконец порешить задумали… Худой славы про скиты много напущено… В какой-нибудь захудалой обители человек без виду (Без паспорта.) попадется — про все скиты закричат, что беглыми полнехоньки… Согрешит негде девица, и выйдет дело наружу, ровно в набат про все скиты забьют: «Распутство там, разврат непотребный!..» Много напраслины на обители пущено!.. Много… А тут такое дело, как красноярское!.. Того и гляди на всех оно беду обрушит… И все-то одно к одному — и сборная книга оленевская. и шарпанская икона, и красноярское дело… Всех погубят, все скиты, все обители!..
— Да разберут же правду, матушка. Разве можно наказывать невиноватого?. — возразила Марья Гавриловна.
— Можно!.. — с жаром сказала Манефа. — По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы мы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, господи, им доброго здравия и вечного души спасения!..
Замолчала на короткое время Манефа и опять начала:
— Велик и славен был Иргиз, не нашим Керженским обителям чета, а в чьих руках теперь?.. Давеча спросили вы про царицыну грамоту. Не бывало у нас такой грамоты, а там, на Иргизе, была… Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам своего генерала присылал — Рунич был по прозванию, с милостивым словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукою отцу Прохору дал… А тот отец Прохор сам был велик человек — сам из царского рода… (Прохор, игумен Нижневоскресенского Иргизского монастыря, лицо весьма загадочное. Он пришел на Иргиз, будучи еще молодым человеком, в восьмидесятых годах прошлого столетия н умер в тридцатых нынешнего. Обладал огромным богатством, находился в близких и каких-то таинственных сношениях с некоторыми вельможами Екатерины, Павла и Александра I. К нему-то император Павел Петрович в 1797 году присылал Рунича. Про него между старообрядцами ходили слухи, будто он сын грузинского царя, другие называли его даже сыном императрицы Екатерины II. В самом же деле Прохор был сын богатого купца Калмыкова. Отношения к нему императора Павла объясняются тем, что Прохор ссужал его значительными суммами, когда Павел Петрович был еще великим князем.). Слыхали, чай?
— Слыхала, матушка, как не слыхать, — отозвалась Марья Гавриловна.
— А как дошло дело, не помогли Иргизу ни царская грамота, ни царская порода отца Прохора, — продолжала Манефа. — Вживе был еще отец-от Прохор, как его строенье, Воскресенский монастырь, порушили; которых старцев в Сибирь, которых на Кавказ разослали, а монастырь отдали тем, что к никонианам преклонились' Единоверцам. '. Это Иргиз… А мы что перед ним?.. Всё едино, что комары да малые мушицы. Вздумают порешить — многих разговоров с нами не поведут… И постоять-то здесь за нас некому… На Иргизе, когда монастыри отбирали, хоть народное собранье было, не хотел тогда народ часовен отдавать — водой на морозе из пожарных труб людей-то тогда разгоняли… А здесь что?.. Послушали б вы, сударыня, что соседушки наши любезные толкуют… Прошлым летом у Глафириных нову «стаю» рубили, так ронжински ребята да елфимовские смеются с галками-то (В заволжских лесах местных плотников нет, они приходят из окрестностей Галича, отчего и зовутся «галками».): «Строй, говорят, строй хорошенько — келейниц-то скоро разгонят, хоромы те нам достанутся…» Вот что у них на уме!.. Христианами зовутся, сами только и дышат обителями, без нашего хлеба-соли давно бы с голоду перемерли, а вот какие слова говорят!.. Теперь лебезят, кланяются, а случись невзгода — пальцем не двинут, рта не разинут… Не то что скиты — Христа царя небесного за ведро вина продадут!..
— Ну уж это, матушка, кажется, вы на них напрасно, — заступилась Марья Гавриловна.
— Давно живу с ними, сударыня, лучше вас знаю их, лоботрясов, — с досадой прервала ее Манефа. — Из-за чего они древлего благочестия держатся?.. Спасения ради?.. Как же не так!.. Из-за выгоды, из-за одной только мирской, житейской выгоды… Надо, правду говорить, — продолжала Манефа, понизив голос, — от людей утаишь, от бога не спрячешь — ины матери смолоду баловались с ребятами, грешили… Плоть, сударыня, сильна в молодые годы бывает… Слаб человек, не всякому дано плоть побороть… Ну, вот — старые-то дружки давно поженились, семьями обзавелись, а с матерями ладов не рушат… Не в ту силу говорю, чтоб матери в старых грехах с ними пребывали… А ведь и под черной рясой и на старости лет молодая-то любовь помнится…
Смолкла на минуту игуменья и потом сдержанным голосом, отчеканивая каждое слово, продолжала:
— И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили… Какая тут вера?.. Не о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..
— Неужели в самом деле скитам конец наступает? — в сильном раздумье, после долгого молчанья, спросила Марья Гавриловна.
— Все к тому идет…— покачав головой, со вздохом ответила Манефа.
— Как же вы тогда, матушка? — озабоченно глядя на игуменью, спросила Марья Гавриловна.
— Признаться сказать, давненько я о том помышляю, — молвила Манефа.Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.
— Что ж вы сделали, матушка? — спросила Марья Гавриловна.
— А видите ли, дело в чем, — сказала Манефа, — и на Иргизе, и в Слободах, и в Лаврентьеве всех несогласных принять попов, великороссийскими архиереями благословенных, по своим местам разослали — на родину, значит. Кто где в ревизию записан, там и живи до смерти, по другим местам ездить не смей… Когда до наших скитов черед дойдет — с нами то же сделают… Потому и сама я в купчихи к нашему городку приписалась, и матерей, которы получше да полезнее, туда же в мещанки приписала… Когда Керженцу выйдет решенье… нашу обитель чуть не всю в один город пошлют. Там и настроим мы домов к одному месту… Может, позволят и здешне строенья туда перевезть… Часовни хоть не будет, а все же будем жить вкупе… Не станет нынешнего пространного жития, что же делать! Не так живи, как хочется, а как господь благословит… И не я одна так распорядилась, во многих обителях и в здешних, и в Оленевских. и в Улангерских то же сделают. Вкупе-то всем жить будет отраднее.
— А мне-то как быть тогда, матушка? — тревожно спросила Марья Гавриловна.
— Вам, сударыня, беспокоиться нечего, ваша статья иная…— сказала Манефа. — Не в обители живете, имени вашего в списках нету.. путь вам чистый на все четыре стороны.
— А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей — сами знаете, — говорила взволнованная Марья Гавриловна.
— Не сделают этого, — молвила Манефа.
— Как не сделают? — возразила Марья Гавриловна. — Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова по муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там, в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…
— Знавала я матушку Надежду. Как не знать? — молвила Манефа. — Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье,продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?.. Призадумалась Манефа.
— Да, и так может случиться, — сказала она. — Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось, — вместе бы век дожили..
Схоронили бы вы меня, старуху…
— Капитал объявлять надо, — молвила Марья Гавриловна.
— Известно, — подтвердила Манефа.
— А капитал объявить, надо торговлю вести, — сказала Марья Гавриловна.
— Зачем? — возразила Манефа. — Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.
— Зачем же это? — с удивленьем спросила Марья Гавриловна. — Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.
— А от солдатчины-то ухорониться?.. — ответила Манефа. — Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют, — в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть — и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут — тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.
— Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют, — усмехнулась Марья Гавриловна. — А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.
— Вам надо по первой, — молвила Манефа. — Как же можно в третью с вашим капиталом?
— А в вашем городу по первой-то много ль приписано? — спросила Марья Гавриловна.
— По первой! — усмехнулась Манефа. — И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..
— То-то и есть, — молвила Марья Гавриловна. — Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести — на что ж это будет похоже?..
— Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? — сказала на то Манефа. — Дело женское, непривычное… Какие вам дела?
— Да хоть бы на Волге пароходы завести? — подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. — Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы — и большую пользу он от них получает.
— Куда вам с пароходами, сударыня! — возразила Манефа. — И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
— Приказчика найду, — молвила Марья Гавриловна.
— Разве что приказчика, — сказала Манефа. — Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком — как раз оберут.
— Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.
— Слыхала про него, — отозвалась Манефа. — Дела у него точно что хорошо идут.
— Благословите-ка, матушка, — молвила Марья Гавриловна.
— На что? — спросила Манефа.
— Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, — сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
— Суета! — сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: — Бог благословит на хорошее дело…
— Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
— Мое дело другое, сударыня. — Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
— Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, — сказала Марья Гавриловна.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить до того дня,грустно прибавила она. — Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться — дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители — нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные — морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.
— Так вот оно что, — с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи.Так вот оно что — морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил… Она ведь, сказывают, за морем.
— Не за морем, матушка, а токмо по близости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, — молвил Василий Борисыч.
— Помню, голубчик, помню, — сказала Виринея. — А видел ли ты его, касатик?
— Кого, матушка?
— А этот понт-от…— сказала Виринея. — Ведь это, стало-быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона» (Так в дониконовских книгах. Ныне поется: «Понтом покрыв».).
— То другой, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Много ведь их, понтов-то, у господа, — прибавил он.
— Эка премудрость божия! — с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки…— Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..
— Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был,молвил Василий Борисыч.
— Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? — с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.
— Пространное, матушка, пространное — краев не видать, — подтвердил Василий Борисыч.
— И глубокое? — спросила Виринея.
— Глубокое, матушка — дна не достать, — ответил Василий Борисыч.
— Как Волга, значит…— со вздохом молвила Виринея и облокотившись на стол, положила щеку на руку.
— Какая тут Волга! — усмехнулся Василий Борисыч. — Говорят тебе, дна не достать.
— Премудрости господней исполнена земля! — набожно молвила Виринея.Так вот оно, море-то, какое… Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа, — глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря.
— Есть, матушка, и гады есть, — подтвердил Василий Борисыч.
— Какие же это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи.. Научи, Христа ради… Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться — дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители — нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные — морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.
— Так вот оно что, — с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи.Так вот оно что — морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил… Она ведь, сказывают, за морем.
— Не за морем, матушка, а токмо по близости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, — молвил Василий Борисыч.
— Помню, голубчик, помню, — сказала Виринея. — А видел ли ты его, касатик?
— Кого, матушка?
— А этот понт-от…— сказала Виринея. — Ведь это, стало-быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона» (Так в дониконовских книгах. Ныне поется: «Понтом покрыв».).
— То другой, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Много ведь их, понтов-то, у господа, — прибавил он.
— Эка премудрость божия! — с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки…— Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..
— Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был,молвил Василий Борисыч.
— Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? — с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.
— Пространное, матушка, пространное — краев не видать, — подтвердил Василий Борисыч.
— И глубокое? — спросила Виринея.
— Глубокое, матушка — дна не достать, — ответил Василий Борисыч.
— Как Волга, значит…— со вздохом молвила Виринея и облокотившись на стол, положила щеку на руку.
— Какая тут Волга! — усмехнулся Василий Борисыч. — Говорят тебе, дна не достать.
— Премудрости господней исполнена земля! — набожно молвила Виринея.Так вот оно, море-то, какое… Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа, — глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря.
— Есть, матушка, и гады есть, — подтвердил Василий Борисыч.
— Какие же это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи.. Научи, Христа ради… Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..