Страница:
реагировал, желая продемонстрировать отсутствие у себя национальных
комплексов. Минина ассимиляция достигла стадии ноздреватого растворяющегося
сахара -- он уже дотаял до фазы "своего еврея" и был мне симпатичен честной
причастностью к русской культуре. Ясно, что мимо еврея с фамилией "Сын
виртуальной России", Иерусалимский Кот пройти не мог.
Аллерген стебался и явно мнил себя мастером иглоукалывания и знатоком
анатомии комплексов. Миня давал аллергическую реакцию. Если до сих пор у
меня еще было небольшое сомнение, что могло произойти какое-то дурацкое
совпадение, и превращение Аллергена в Иерусалимского Кота просто случайно
совпало с решением подписывать какие-то свои записи именем своего кота, то
теперь это сомнение развеялось.
Я слишком хорошо успел изучить вкусы и предпочтения . Они почти никого
не любили: необразованный люд -- за примитивность и заданность понятий,
узкопрофессиональных технарей -- за ограниченность кругозора, чистых
гуманитариев -- за дряблость логики. И была лишь маленькая группка, к
которой они относились с симпатией, считали солью земли, людьми своего круга
и своими потенциальными читателями. И это были именно такие люди, как завлаб
академического института М. Бару ака Миня, автор иронических стихов,
приятный в общении, доброжелательный и остроумный человек.
, в принципе, не могли обращаться с Миней подобным образом. Так мог и
должен был вести себя с Bar.ru только Иерусалимский Кот ака Аллерген.
Теперь я хожу по бесконечному, петляющему, почти невидимому забору,
торчащему из бездонной пропасти. За мной, кажется, еще никто не гонится. И
навстречу не идет. Я могу осторожно нащупать лапой то единственное место,
куда должен ступить. Но меня уже лишили права на ошибку. У меня, дорогого,
отняли свободу маневра. Возможность выбора свели к бинарной -- сорваться в
пропасть, или -- лапу в заданные координаты. А эти звуки сзади -- это пока
еще не погоня. Это громыхает на стыках досок мое предназначение, не
отступающее от меня ни на шаг, словно привязанная к хвосту консервная банка,
без наклейки, но не пустая. И как мне узнать ее содержимое, если нет у меня
консервного ножа и не будет. А даже если и будет, все равно я не умею и не
научусь им пользоваться. Да и не будет меня никто ничему учить. Моя учеба --
это бесконечные консервные банки без наклеек, которые летят в меня, и от
которых нельзя уворачиваться. Мои знания обширны, но понимание ничтожно.
Суть скрыта за непроницаемой тусклой жестяной оболочкой, слишком прочной для
моих когтей и слишком тонкой, чтобы не изводить меня ощущением ее
доступности. Даже консервный нож полумесяца, за ночь вскрывающий весь
небосвод, не поможет мне.
Я сменил Хозяина. Аватары мне все еще хозяева, но уже не в смысле
владельцы, а просто гостеприимные хозяева пребывающего в их доме дорогого
гостя. Не очень, кстати, гостеприимные -- молоко как не подогревалось, так и
продолжает наливаться прямо из холодильника, но меня это теперь бесит,
только пока я его пью.
Мой новый Хозяин не спешит проявляться. И мне не помогает знание, что
мой хозяин Иерусалим. Потому что Хозяин присутствует незримо, и от этого во
мне копится страх. Он не играет со мной, не дергает перед носом фантик, не
прогоняет с любимого кресла. Он наблюдает. Теперь мне ясно, что привычная
реальность треснула. Но что проникает через эту трещину, где оно, когда
начнет осуществлять таящуюся за кадром угрозу,-- можно только пытаться
угадать. Несу сам себе какую-то чушь. Любая мышь сформулировала бы эту мысль
короче и понятнее. И это хорошо, это значит, что я не тварь дрожащая и ее
терминологией по-прежнему не владею. И кому это угроза? Мне? Нет. Наверное,
нет. Угрозу я ощущаю скорее, как приказ к действию, существующий еще в
несформулированном виде. Угрозу я должен буду воплощать. Потому что должен
буду служить. Как пес, ага. Черта с два.
Какая разница, кто хозяин -- вертикал или Город! Главное правильно
выстраивать отношения. Не прогибаться, держаться органичных для своей
дорогой натуры принципов. На первом этапе -- не уступать ни духа, ни даже
последней буковки из своих неотъемлемых прав, дорогих. Ни запятой! Хозяин
рано или поздно зовет своего кота. Когда Город позовет меня в первый раз, я,
дорогой, просто не отзовусь. Первому вертикалу в райском саду подарили право
давать всему названия. А у меня врожденное право не отзываться на любые
названия, если они мне не нравятся, или если я, дорогой, просто не в духе. И
уж тем более не позволю обозвать себя еще какой-нибудь дурацкой кличкой,
предполагающей заведомо ироническое отношение. Ну и что, что я вскормлен на
твоих помойках, дорогой Город!
Я начинаю растворяться. Нет, сам-то я тут, куда я денусь. Но я словно
утекаю сам из себя, полная и абсолютная моя принадлежность себе, дорогому,
уже не так очевидна... совсем не очевидна. Я словно бы из независимой
единицы дорогой жизни превратился в зависимую и не единицу. В зависимую и,
главное, готовую к зависимости (от обстоятельств? от хозяйского окрика?).
Мне это не нравится. Ох, не нравится мне это. Мне это очень не по душе. Я
вообще не желаю с этим мирно уживаться. Я буду сопротивляться. Я же не
зрение, в самом деле, чтобы двоиться. Или я здесь и сейчас, или тогда уж
давайте договариваться. Кроме того, мне неясно какой именно частью Красного
Льва мне предстоит стать. То есть, мордой, конечно, что за идиотские мысли.
Потому что если не мордой, то зачем мне шомполом забивать в мозги
информацию в человеческом формате. Мать моя кошка! А что, если все не так?
Если вся эта инфа не для меня, если она просто через меня прокачивается? Ну
да, потому-то я, дорогой, ни хрена и не понимаю. Но это же дело сфинкса --
быть модемом между вертикалами и кошачьими. Что такое модем? Ну наконец-то!
Хоть это я понимаю что такое.
Что я знаю про сфинксов? О, это... Это... Это -- нечто. А что это?
Средоточие. Коточеловек. Высший смысл. Черт его знает -- что это такое. Все
началось с Адама. Шуры-муры, райский сад, искушение натурой, Евин взгляд и
Евин зад. Безобразная сцена изгнания. Гонят тебя? Огрызнись и уйди. Нет же:
"Прости, не прогоняй, я больше не буду". Цепляется за что ни попадя,
ангельские пух и перья, как при погроме. И тогда изгнать Адама и Еву было
приказано Льву. И Лев погнал их, и Ева была уже за оградой сада, но Адам
вцепился в ворота, и Лев смахнул его лапой, но случайно вырвал ребро -- то
самое, лишнее, оставшееся непарным после создания Евы. И тогда подполз к
нему уже безногий Змей и шепнул Льву: "Это твоя доля, львиная. Жри!" И Лев
сожрал теплый кусок человечины, хрустнул сахарным ребрышком. И тут же настиг
его Гнев: "Ты посмел съесть ЭТО ребро?" "Умрррм." "Так знай же, что и оно
съело тебя. Сам себя наказал ты, бывший Лев! Сфинкс! То, что в тебе --
теперь половина тебя. И не будет тебе пары, потому что ты сам -- пара. Пошел
вон!" Так слились воедино человек и кот. Так появился Первый Сфинкс. Так
состоялось второе изгнание из Рая.
Первый Сфинкс, через много лет, успокоился, обняв лапами Краеугольный
Камень. Имя ему стало Иерушалаим. Хвост его -- Кедрон, грива его --
масличные деревья, спина его -- Храмовая гора. Потом он угас и передал имя и
пост Ицхаку. Он уже тоже дряхл и дремлет. Покой его лучше не нарушать...
Нет, нет, нет! Только мордой. Ну, в крайнем случае, правой передней
лапой. Ударной, когтистой. Если это так происходит. Потому что, как это
происходит, я как раз не знаю. Потому что, как это... "Пока не требует...
бла-бла... к священной жертве... бла-бла..." Правильная мысль. Пока не
требует к священной жертве -- пусть не доебывается. Я намерен строить
отношения с Городом на принципах взаимного уважения. Я его Кот, а не раб.
Просто пока я иду по этому забору, раз уж все так сложилось, но я конечно же
научусь на нем сидеть, лежать и наблюдать сверху за городской суетой.
Вертикалы нынче засуетились. Ясно, идут Дни Трепета, они в разгаре,
вертикалы начали думать о софте.
Это не случайно, что Дни Трепета выпадают на начало месяца, на
чеширские, как я их теперь называю, дни, вернее ночи, когда тонкая усмешка
Чеширского кота в небе становится с каждой ночью все шире. Небо в начале и
конце месяца -- кошачье, а в середине -- кругломордое, вертикалье. Поэтому
ночное небо -- это черный сфинкс.
Чем ближе подкрадывается к вертикалам Судный День, тем нам с Чеширским
небожителем смешнее. А в вертикальих глазах стынет надежда на спасение и
очевидное понимание, что не было оно заслужено. Поэтому все вертикалы этих
дней становятся так похожи. Боитесь, гады? Софты ваши жалкие содрогаются. Не
смотря на разницу в лицах, у них один и тот же взгляд. В глаза им даже
заглядывать не интересно -- практически одно и то же, с легкими вариациями:
"Господи, запиши меня в файл жизни. Запиши меня в него, ибо я хочу...
потому что я сумел оглянуться. И увидел, что за мной тянется слизистый след
недостойных мыслей, темных суждений, рожденных безысходностью... ее я тоже
не сумел избежать, она ловила меня и поймала, пропитала меня собой, вынудила
разрешить себе все, что я не должен был разрешить, если бы имел надежду на
продолжение... а то, что я разрешил себе -- думать, чувствовать, делать,--
было следствием конца пути, обрыва его, то есть его абсолютного
непродолжения... а следовательно -- бессмысленности. Бессмысленности я
испугался, Господи, бессмысленность овладела мною, и мне стало так понятно,
что вообще все -- незачем... Вот почему я стал оставлять за собой след
гниющих надежд, отравлять других его сладким парализующим ядом... Но чем
ближе подступает эта безысходность, тем более чувствую я уплотнение
оставшегося времени, оно толкает меня в грудь, словно кулаком, словно не
останавливает, но хочет задержать, привести в чувство... в чувство... в
чувство долга по отношению... по отношению к собственному существованию. Я
должен жить, Господи, потому что... Потому что желаю этого всем своим
существом. Потому что желаю исправления. Своего. Чужого. Я готов жертвовать
своим прошлым во имя будущего. Я готов кромсать сшитое и размахивать
лоскутами, словно флажками, сигнализируя лишь одно: "Жизнь!" Я готов стать
лучше. Хуже. Я готов стать таким, каким нужно. То есть, совсем другим. И я
не стану, конечно. Но разве недостоин я прощения лишь за силу и искренность
моего желания?"
Хех. Это что-то. Впрочем, мне тоже не помешает почаще перемигиваться с
луной. Глядя на небо, уже меньше заботишься как поставить лапу, и путь по
забору превращается то ли в последнюю игру, то ли в вечную:
Чеширский кот, умирая,
мне прошептал: "Чииииз".
И тут же воронья стая
обсыпала наш карниз,
как герпес -- весь Город болен --
простужен и воспален.
И лечит он алкоголем
похмелье былых времен.
Вознесся Чеширский тезка,
катается в дегте ночи,
улыбкой сырной и плоской
светится и молчит.
А я ухмыляюсь криво
с земли в небеса смотря,
и звезды падают мимо,
все мимо, мимо меня,
не ранят. Чужая шкура,
чужие и слог, и звук.
Подруга моя, как дура,
берет колбасу из рук.
-- Интересно,-- ехидно протянула Анат,-- что едят безымянные герои?
-- В ближайшие сутки -- ничего,-- недовольно буркнул Макс.-- И потом, я
не совсем безымянный. Я хоть и без имени, но отчеством обладаю.
По дороге домой, Макс зашел на рынок "Махане Иегуда", чтобы перевести
стрелки грехов на курицу. Вернее, даже не на курицу, а на деньги, которые
символизировали курицу, которую религиозные евреи крутят по-особому над
головой перед Судным Днем, чтобы освободиться от грехов. Деньги принимали
специально для такого дела дежурившие у входа на рынок пингвины. Макс,
неловко усмехаясь, сдал три раза по двадцать шекелей -- за всю маленькую
семейку, бодро продиктовал имя сына, имя жены и запнулся.
-- А тебя как зовут? -- нетерпеливо спросил дос, спешивший закончить
вахту и начать думать о собственной душе.
-- Э-э...-- честно сказал Макс.
Чуть меньше года назад Макс сдался на обрезание. Не из конформизма и не
в религиозном порыве -- Макс в Его существовании уверен не был, но считал,
что обещания следует выполнять даже по отношению к сущностям, существование
которых не доказано. В свое время, еще в незыблемом СССР, когда родители не
подписывали разрешение на выезд в Израиль, Макс пообещал кому-то
отсутствующему, но присутствующему, что если, не смотря ни на что, дано ему
будет ступить на Землю Обетованную, то он сомкнет связь времен и не будет
первым необрезанным поколением в роду. Первые годы после приезда, выпасть на
неделю из забега было непозволительной роскошью. Потом все время что-то
мешало, пока не стало очевидно, что тянуть дальше -- почти кидок.
Макс сознавал, что ему предстояло не просто пройти косметическую
операцию, но свершить мистико-юридическое действо, заключить Союз с
Принципом Неопределенности, причем не под данным ассимилированными
родителями псевдонимом, а под истинным именем. И у него была привилегия
самолично себе это имя избрать. Вариант с паспортным именем он отмел сразу
-- Максим на иврите означало "очаровательный" и звучало как-то
педерастически. Да и не было такого имени в ТАНАХе. Поэтому он все никак не
мог выбрать между Исраэлем -- так звали деда по отцовской линии -- и
Матитьягу -- дедом по материнской. Матитьягу ему нравилось больше, потому
что было созвучно с Максимом и напоминало что-то из рассказов про индейцев.
Но дед Матитьягу умер не своей смертью, его замучили большевики, поэтому
брать имя с тенью насильственной смерти вроде как было неправильно. Гордое
же имя Исраэль было замечательно всем, кроме того, что в документах деда
писалось как Сруль, а в быту звучало Изя и казалось каким-то скользким. В
общем, Макс попримерял перед внутренним зеркалом оба имени, да так и не
выбрал. А когда пришло время произнести благословение над окровавленным
концом, Макса вот так же спросили:
-- Тебя как зовут?
И он ответил. Назвал одно из этих двух имен. Добавив к нему отчество --
бен Аарон -- сын Аарона. И не вспоминал об этом до тех пор, пока не отдал
досу на рынке "троекурова" -- во искупление грехов. В результате Макс
назвался Матитьягу бен Аарон. Продавец индульгенций поморщился: "А имя
матери?" "Анна", -- послушно ответил Макс, а потом подошел к другому
пингвину и искупил двадцаткой грехи Исраэля бен Анна.
Солнце садилось. Кот насмешливо смотрел на давившегося колбасой Макса.
-- Чего? -- нервно сказал ему Макс.-- Колбасы дать? На, еще пара минут
до третьего звонка.
Аллеген понюхал колбасу, подумал и посмотрел на Макса.
-- Э,-- сказал Макс обеспокоенно,-- а кот колбасу не жрет. Не
траванемся?
Кот как-то даже удовлетворенно дернул ухом и, выдержав паузу,
набросился на подачку.
-- Зря колбасу ешь, Анныч,-- Анат закрыла холодильник.-- Захочешь пить,
как пить дать. И вообще -- мясо перед постом есть глупо.
Макс и Кот непонимающе на нее уставились.
-- Глупо? Мясо? А что я должен есть перед постом?
-- Ну кашу. Макароны из цельной муки можно. Углеводы сложные, короче.
Чтобы легче пост переносить. Я, например, съела три бутерброда из черного
хлеба.
-- С кашей?
-- С колбасой. И надо больше пить.
-- Угу.
Все посмотрели друг на друга и фыркнули. Так они вступили в Судный
День.
Гуляющие по иудаизму сами по себе, были разочарованы, узнав, что
вовсе не оригинальны, а принадлежат к большой группе израильтян, насмешливо
называемых "евреями Йом Кипура" -- тех, кто не соблюдает никаких религиозных
предписаний, но ежегодно постится в Судный День. Макс посещал синагогу раз в
год, в Йом Кипур. Но не на "открытие" праздника, а на следующий вечер, на
"закрытие" врат. Ему нравилось, словно звонка с урока, ждать звука шофара --
окончания молитвенного марафона. Он научился угадывать приближение этого
момента, чувствовал, как молитва выходит на финишный рывок, как усталое
бормотание сменяется мощным ревом его племени. Вся плотная мужская толпа в
праздничных белых одеждах начинала петь наконец-то понятные слова: "В
следующем году в отстроенном Иерусалиме", и Макс ощущал себя среди
грузинского многоголосья, сулящего радость и близость домашнего застолья --
с хорошим вином и любимыми блюдами.
Сначала Макс ходил в синагогу два раза в год. К Судному Дню он
по-очереди, неспешно, добавлял еще какой-нибудь праздник, пока все не
перепробовал. Но на Симхат Тору надо было слишком долго плясать вокруг
свитков Торы, изображая веселье и энтузиазм, а Макс не привык выражать
веселье и энтузиазм подобным образом. На Пурим дети заглушали трещотками имя
злодея Амана, что напоминало радиоглушилки советских времен, когда казалось,
что именно в этот момент "Голос Израиля" транслирует нечто сокровенное. В
каждом празднике нашлось что-то, ставшее отмазкой от посещения синагоги. А,
может, все дело было в том, что прилетели в Израиль в канун Судного Дня,
что придавало празднику интимности, превращая его в их личную годовщину.
Родственников у них в Израиле не было, поэтому тогда, по приезде,
отправились к другу в Лод -- городок, который и сейчас похож на
принарядившегося на танцы разнорабочего. Тогда же весь этот прикид только
строился.
Гуляя по Лоду, сжимали верткие ладошки своего пятилетнего
гиперактивного ангелочка и всматривались в "райцентровские" лица, дома,
перерытый центр. Друг Максова детства -- гиперактивный ангел в самом
расцвете сил -- наслаждался ролью экскурсовода по сионистскому раю.
старались друг на друга не смотреть.
-- Скажи, Яшка,-- спросила Анат тоскливо,-- а Израиль, он весь такой?
-- Ага! Весь! Здорово, да?!
Был канун Йом Кипура, который провели в посте, в жаре и в странном
ощущении собственноручно нарушенной судьбы.
Вечером, после окончания Судного дня, посмотрели стихийный парад
жителей Лода -- толпа с песнями, плясками, жвачкой, спреями, воздушными
шарами, обнаженными животами, в мини и сапогах, валила по центральной улице
под восточную музыку.
Через пару часов после окончания праздника, сняли первую попавшуюся
квартиру -- она находилась в легендарном районе восточной бедноты "Холон --
Бат-Ям". Хозяин, молодой еле русскоязычный ватик, сосчитал количество дырок
в обивке дивана, и посредник послушно отметил это в договоре. Посредником
был Леон Бор, верткий располагающий к себе паренек из московских
фарцовщиков. Через несколько недель увидели Иерусалим, совпали и поняли,
что жить будут здесь. А еще через несколько лет, уже живя в Иерусалиме,
тупо смотрели репортажи о "кельнском мяснике" Леоне Боре -- молодом
израильтянине русского происхождения, захватившем в Кельне автобус,
расстрелявшем пассажиров и убитом немецким спецназом...
В Йом Кипур Иерусалим принадлежит детям. Они катаются на всем, у чего
есть колеса и нет двигателя. Светские иерусалимцы, легко преступающие запрет
на езду в субботу, не решаются в Судный День вставлять ключ в зажигание.
Разновозрастные и разномастные дети на велосипедах, самокатах, роликовых
коньках, скибордах и даже супермаркетных тележках захватывают дороги,
изредка и неохотно разъезжаясь перед медлительными и молчаливыми в этот день
амбулансами.
Любимый вид на университетский кампус уже утратил в сумерках и цвет, и
свет, но еще сохранял форму, когда покинули балкон, сидеть на котором без
бутылки воспринималось, как наказание и начали искать обувь для прогулки.
Кожаную обувь в Судный День носить было нельзя. А не кожаной у не было.
Поэтому Макс пошел в резиновых шлепанцах для бассейна, а Анат в домашних
тапочках. Умываться, чистить зубы, пользоваться дезодорантами, косметикой и
сношаться тоже было нельзя. Не говоря уже о телевизоре и компьютере. Одежда
предполагалась светлая, потому что праздник.
Все в белом, вышли на улицу.
-- Сейчас я, допустим, думать о душе еще могу. А вот завтра смогу уже
только о дУше,-- мрачно сказала Анат, ловко уворачиваясь от жмурящегося в
сладком ужасе пацана, такого мелкого, что его черные роликовые ботинки
казались сапогами.
-- У брата спер,-- предположил Макс.
-- С расстрелянного офицера снял.
Аллерген тоже вышмыгнул на улицу и теперь, почему-то, решил сопроводить
хозяев -- он шел рядом, как воспитанный пес, и это было очень на него не
похоже.
-- Кыс-кыс,-- сказала растроганно Анат,-- видишь, какие преданные коты
получаются, если их колбасой кормить.
-- Просто он -- кот Судного Дня.
Аллерген притормозил и отвернулся.
переглянулись и противными голосами проныли дуэтом:
-- Прости нас, Аллергенушка!
Аллерген подумал, кивнул и отстал. А пошли гулять по проезжей части
своего Города.
Первая радость будущего материнства -- беременным можно не поститься.
Нет ничего противнее, чем поститься в одиночестве. Без
контролеров-свидетелей пост превращается в диету. А если все равно грызешь
шоколад, то глупо не включить компьютер. В прошлые годы, в Йом Кипур я
делала все то же самое, без всякой беременности. И не искала оправданий.
Интересно, это плод внутри делает меня суеверной? Или плод воображения? Или
то, что я сама теперь внутри стен Старого города? Нет, я не связана с ним
пуповиной. Просто, оказавшись на лекции в первом ряду, всегда ведешь себя
пристойнее и осмотрительнее. Потому что встречаешься с лектором глазами, и у
вас возникает какой-то контакт.
Если за окном, во тьме, истошно чирикают, это не значит, что утро.
Особенно, если это утро Судного Дня. Может быть, это Другие живые существа.
Собственно, это точно -- такие личные живые существа, которые для каждого
свои, а чирикают они чтобы намекнуть тебе: "Пора".
А ты сидишь расслабленно, вялая рука возит мышкино пузо по коврику,
глаза уже приобрели то специфическое выражение снисходительной усталости,
всезнающего отупения, возникающее не раньше, чем через много часов у
монитора, причем последние -- ночные, бесцельные, самые сладостные в начале
и засасывающие в никуда к утру.
В это время мысли перестают посещать тебя. Извне -- перестают. То, что
зарождается внутри припорошенного сознания, -- это не мысли в нормальном
смысле этого слова, это такие формы жизни, формирующиеся и никак не
способные сформироваться окончательно. Глина под пальцами
ребенка-инопланетянина, возможно еще и аутиста. Форма только обозначается,
чтобы быть смятой и перейти в следующую и, недоформировавшись, намекнуть на
третью, и так до упора, а не до бесконечности. Упор предполагается всем
течением событий, вернее, бессобытийностью. Потому что знаешь -- где-то там,
на грани неважно чего, вообще -- на грани -- уже начался легкий переполох
меж Других живых существ. То есть, они уже переглянулись и слабо,
вопросительно чирикнули.
Ты -- слышала. И хотя тебе абсолютно нечего завершать, ты начинаешь
торопиться. В данном случае -- суетиться, скорее. Это такая внутренняя
абстрактная суета, когда сердце стучит не в ритме перекачки крови, а в ритме
одного понятия "успеть, успеть". Что успеть? -- спрашиваешь ты себя виновато
и как бы недоуменно. Ага, вина подползает незаметно, подло. Но неминуемо.
Да, я виновата. Перед кем? Перед ними (список). Да нет, чего ради. Перед
собой. Да ладно, невелик грех. Перед всеми. Ну уж! Перед Ним. Да,
пожалуйста, прости меня, прости, не за то, что не сделала, не успела, не
сказала, не сочинила, испортила, не начала даже, а вообще -- за то, что не
достойна. Да даже не за это. А вообще -- просто так прости. Прости. ПРОСТИ!
Птички, Другие, живые, переполошно и злорадно чирикают. Орут. Дерутся
друг с другом. Стонут. Кажется, забивают до смерти. Выклевывают. Чавкают.
Воют.
Пора.
Выключить компьютер. Встать. Лечь. Беременным вредно волноваться. И
неважно, беременным от живых или от мертвых.
Почему эти суки так ведутся на мистицизм? Что они ищут в обрядах и
ритуалах? Что-то ищут. А может просто на всякий случай, как Рахель тырят
папашиных божков. Хотя божки, кажется, давали какие-то права наследования.
Вот-вот, у этих сук все гармонично уживается -- меркантильное с... ну не с
духовным же... с суеверием. Гадом буду, был бы матриархат -- не было бы
монотеизма! Вместо специй на полочке стояли бы божки. Ларка бы их
надписывала: "от болезней", "от разлучниц", "для карьеры".
Поститься она решила! Ты для начала Тору прочитай. Хотя бы
адаптированную, для даунов. Полмолитвы выучи, что ли. А не трепись с
подружками в перерыве -- "зеленый чай для похудания, сегодня скидки в
супере, послезавтра пост". Нет, из всего многовекового духовного наследия
эта сука выковыривает отмазку от приготовления обеда. Ладно. Хрен с ним, с
варевом. Но холодильник! Блядский никелированный киоск! "Боря, Боря,
посмотри, я такой видела у Римоны, он сам лед делает! Даже не надо морозилку
открывать! И газировку холодную". "Нас же трое, Ларчик! На хрен нам
шестиспальный холодильник?" "Борька, ты нарочно? Я что, не могу себе
позволить то, что хочу -- раз в жизни? Ты что, в холодильниках сильно больно
разбираешься?" И что у нас в этом ледовом дворце?.. Вот же сука. Это я,
типа, в праздник, пусть даже он -- Судный День, должен всякое дерьмо
жрать?.. Деваться тоже некуда. Общепит закрыт весь -- от паршивой лавки до
самого некошерного кабака... У арабов, конечно, открыто... Но дотуда не
добраться -- если ребенка не задавишь, то уж пингвины говенными подгузниками
комплексов. Минина ассимиляция достигла стадии ноздреватого растворяющегося
сахара -- он уже дотаял до фазы "своего еврея" и был мне симпатичен честной
причастностью к русской культуре. Ясно, что мимо еврея с фамилией "Сын
виртуальной России", Иерусалимский Кот пройти не мог.
Аллерген стебался и явно мнил себя мастером иглоукалывания и знатоком
анатомии комплексов. Миня давал аллергическую реакцию. Если до сих пор у
меня еще было небольшое сомнение, что могло произойти какое-то дурацкое
совпадение, и превращение Аллергена в Иерусалимского Кота просто случайно
совпало с решением подписывать какие-то свои записи именем своего кота, то
теперь это сомнение развеялось.
Я слишком хорошо успел изучить вкусы и предпочтения . Они почти никого
не любили: необразованный люд -- за примитивность и заданность понятий,
узкопрофессиональных технарей -- за ограниченность кругозора, чистых
гуманитариев -- за дряблость логики. И была лишь маленькая группка, к
которой они относились с симпатией, считали солью земли, людьми своего круга
и своими потенциальными читателями. И это были именно такие люди, как завлаб
академического института М. Бару ака Миня, автор иронических стихов,
приятный в общении, доброжелательный и остроумный человек.
, в принципе, не могли обращаться с Миней подобным образом. Так мог и
должен был вести себя с Bar.ru только Иерусалимский Кот ака Аллерген.
Теперь я хожу по бесконечному, петляющему, почти невидимому забору,
торчащему из бездонной пропасти. За мной, кажется, еще никто не гонится. И
навстречу не идет. Я могу осторожно нащупать лапой то единственное место,
куда должен ступить. Но меня уже лишили права на ошибку. У меня, дорогого,
отняли свободу маневра. Возможность выбора свели к бинарной -- сорваться в
пропасть, или -- лапу в заданные координаты. А эти звуки сзади -- это пока
еще не погоня. Это громыхает на стыках досок мое предназначение, не
отступающее от меня ни на шаг, словно привязанная к хвосту консервная банка,
без наклейки, но не пустая. И как мне узнать ее содержимое, если нет у меня
консервного ножа и не будет. А даже если и будет, все равно я не умею и не
научусь им пользоваться. Да и не будет меня никто ничему учить. Моя учеба --
это бесконечные консервные банки без наклеек, которые летят в меня, и от
которых нельзя уворачиваться. Мои знания обширны, но понимание ничтожно.
Суть скрыта за непроницаемой тусклой жестяной оболочкой, слишком прочной для
моих когтей и слишком тонкой, чтобы не изводить меня ощущением ее
доступности. Даже консервный нож полумесяца, за ночь вскрывающий весь
небосвод, не поможет мне.
Я сменил Хозяина. Аватары мне все еще хозяева, но уже не в смысле
владельцы, а просто гостеприимные хозяева пребывающего в их доме дорогого
гостя. Не очень, кстати, гостеприимные -- молоко как не подогревалось, так и
продолжает наливаться прямо из холодильника, но меня это теперь бесит,
только пока я его пью.
Мой новый Хозяин не спешит проявляться. И мне не помогает знание, что
мой хозяин Иерусалим. Потому что Хозяин присутствует незримо, и от этого во
мне копится страх. Он не играет со мной, не дергает перед носом фантик, не
прогоняет с любимого кресла. Он наблюдает. Теперь мне ясно, что привычная
реальность треснула. Но что проникает через эту трещину, где оно, когда
начнет осуществлять таящуюся за кадром угрозу,-- можно только пытаться
угадать. Несу сам себе какую-то чушь. Любая мышь сформулировала бы эту мысль
короче и понятнее. И это хорошо, это значит, что я не тварь дрожащая и ее
терминологией по-прежнему не владею. И кому это угроза? Мне? Нет. Наверное,
нет. Угрозу я ощущаю скорее, как приказ к действию, существующий еще в
несформулированном виде. Угрозу я должен буду воплощать. Потому что должен
буду служить. Как пес, ага. Черта с два.
Какая разница, кто хозяин -- вертикал или Город! Главное правильно
выстраивать отношения. Не прогибаться, держаться органичных для своей
дорогой натуры принципов. На первом этапе -- не уступать ни духа, ни даже
последней буковки из своих неотъемлемых прав, дорогих. Ни запятой! Хозяин
рано или поздно зовет своего кота. Когда Город позовет меня в первый раз, я,
дорогой, просто не отзовусь. Первому вертикалу в райском саду подарили право
давать всему названия. А у меня врожденное право не отзываться на любые
названия, если они мне не нравятся, или если я, дорогой, просто не в духе. И
уж тем более не позволю обозвать себя еще какой-нибудь дурацкой кличкой,
предполагающей заведомо ироническое отношение. Ну и что, что я вскормлен на
твоих помойках, дорогой Город!
Я начинаю растворяться. Нет, сам-то я тут, куда я денусь. Но я словно
утекаю сам из себя, полная и абсолютная моя принадлежность себе, дорогому,
уже не так очевидна... совсем не очевидна. Я словно бы из независимой
единицы дорогой жизни превратился в зависимую и не единицу. В зависимую и,
главное, готовую к зависимости (от обстоятельств? от хозяйского окрика?).
Мне это не нравится. Ох, не нравится мне это. Мне это очень не по душе. Я
вообще не желаю с этим мирно уживаться. Я буду сопротивляться. Я же не
зрение, в самом деле, чтобы двоиться. Или я здесь и сейчас, или тогда уж
давайте договариваться. Кроме того, мне неясно какой именно частью Красного
Льва мне предстоит стать. То есть, мордой, конечно, что за идиотские мысли.
Потому что если не мордой, то зачем мне шомполом забивать в мозги
информацию в человеческом формате. Мать моя кошка! А что, если все не так?
Если вся эта инфа не для меня, если она просто через меня прокачивается? Ну
да, потому-то я, дорогой, ни хрена и не понимаю. Но это же дело сфинкса --
быть модемом между вертикалами и кошачьими. Что такое модем? Ну наконец-то!
Хоть это я понимаю что такое.
Что я знаю про сфинксов? О, это... Это... Это -- нечто. А что это?
Средоточие. Коточеловек. Высший смысл. Черт его знает -- что это такое. Все
началось с Адама. Шуры-муры, райский сад, искушение натурой, Евин взгляд и
Евин зад. Безобразная сцена изгнания. Гонят тебя? Огрызнись и уйди. Нет же:
"Прости, не прогоняй, я больше не буду". Цепляется за что ни попадя,
ангельские пух и перья, как при погроме. И тогда изгнать Адама и Еву было
приказано Льву. И Лев погнал их, и Ева была уже за оградой сада, но Адам
вцепился в ворота, и Лев смахнул его лапой, но случайно вырвал ребро -- то
самое, лишнее, оставшееся непарным после создания Евы. И тогда подполз к
нему уже безногий Змей и шепнул Льву: "Это твоя доля, львиная. Жри!" И Лев
сожрал теплый кусок человечины, хрустнул сахарным ребрышком. И тут же настиг
его Гнев: "Ты посмел съесть ЭТО ребро?" "Умрррм." "Так знай же, что и оно
съело тебя. Сам себя наказал ты, бывший Лев! Сфинкс! То, что в тебе --
теперь половина тебя. И не будет тебе пары, потому что ты сам -- пара. Пошел
вон!" Так слились воедино человек и кот. Так появился Первый Сфинкс. Так
состоялось второе изгнание из Рая.
Первый Сфинкс, через много лет, успокоился, обняв лапами Краеугольный
Камень. Имя ему стало Иерушалаим. Хвост его -- Кедрон, грива его --
масличные деревья, спина его -- Храмовая гора. Потом он угас и передал имя и
пост Ицхаку. Он уже тоже дряхл и дремлет. Покой его лучше не нарушать...
Нет, нет, нет! Только мордой. Ну, в крайнем случае, правой передней
лапой. Ударной, когтистой. Если это так происходит. Потому что, как это
происходит, я как раз не знаю. Потому что, как это... "Пока не требует...
бла-бла... к священной жертве... бла-бла..." Правильная мысль. Пока не
требует к священной жертве -- пусть не доебывается. Я намерен строить
отношения с Городом на принципах взаимного уважения. Я его Кот, а не раб.
Просто пока я иду по этому забору, раз уж все так сложилось, но я конечно же
научусь на нем сидеть, лежать и наблюдать сверху за городской суетой.
Вертикалы нынче засуетились. Ясно, идут Дни Трепета, они в разгаре,
вертикалы начали думать о софте.
Это не случайно, что Дни Трепета выпадают на начало месяца, на
чеширские, как я их теперь называю, дни, вернее ночи, когда тонкая усмешка
Чеширского кота в небе становится с каждой ночью все шире. Небо в начале и
конце месяца -- кошачье, а в середине -- кругломордое, вертикалье. Поэтому
ночное небо -- это черный сфинкс.
Чем ближе подкрадывается к вертикалам Судный День, тем нам с Чеширским
небожителем смешнее. А в вертикальих глазах стынет надежда на спасение и
очевидное понимание, что не было оно заслужено. Поэтому все вертикалы этих
дней становятся так похожи. Боитесь, гады? Софты ваши жалкие содрогаются. Не
смотря на разницу в лицах, у них один и тот же взгляд. В глаза им даже
заглядывать не интересно -- практически одно и то же, с легкими вариациями:
"Господи, запиши меня в файл жизни. Запиши меня в него, ибо я хочу...
потому что я сумел оглянуться. И увидел, что за мной тянется слизистый след
недостойных мыслей, темных суждений, рожденных безысходностью... ее я тоже
не сумел избежать, она ловила меня и поймала, пропитала меня собой, вынудила
разрешить себе все, что я не должен был разрешить, если бы имел надежду на
продолжение... а то, что я разрешил себе -- думать, чувствовать, делать,--
было следствием конца пути, обрыва его, то есть его абсолютного
непродолжения... а следовательно -- бессмысленности. Бессмысленности я
испугался, Господи, бессмысленность овладела мною, и мне стало так понятно,
что вообще все -- незачем... Вот почему я стал оставлять за собой след
гниющих надежд, отравлять других его сладким парализующим ядом... Но чем
ближе подступает эта безысходность, тем более чувствую я уплотнение
оставшегося времени, оно толкает меня в грудь, словно кулаком, словно не
останавливает, но хочет задержать, привести в чувство... в чувство... в
чувство долга по отношению... по отношению к собственному существованию. Я
должен жить, Господи, потому что... Потому что желаю этого всем своим
существом. Потому что желаю исправления. Своего. Чужого. Я готов жертвовать
своим прошлым во имя будущего. Я готов кромсать сшитое и размахивать
лоскутами, словно флажками, сигнализируя лишь одно: "Жизнь!" Я готов стать
лучше. Хуже. Я готов стать таким, каким нужно. То есть, совсем другим. И я
не стану, конечно. Но разве недостоин я прощения лишь за силу и искренность
моего желания?"
Хех. Это что-то. Впрочем, мне тоже не помешает почаще перемигиваться с
луной. Глядя на небо, уже меньше заботишься как поставить лапу, и путь по
забору превращается то ли в последнюю игру, то ли в вечную:
Чеширский кот, умирая,
мне прошептал: "Чииииз".
И тут же воронья стая
обсыпала наш карниз,
как герпес -- весь Город болен --
простужен и воспален.
И лечит он алкоголем
похмелье былых времен.
Вознесся Чеширский тезка,
катается в дегте ночи,
улыбкой сырной и плоской
светится и молчит.
А я ухмыляюсь криво
с земли в небеса смотря,
и звезды падают мимо,
все мимо, мимо меня,
не ранят. Чужая шкура,
чужие и слог, и звук.
Подруга моя, как дура,
берет колбасу из рук.
-- Интересно,-- ехидно протянула Анат,-- что едят безымянные герои?
-- В ближайшие сутки -- ничего,-- недовольно буркнул Макс.-- И потом, я
не совсем безымянный. Я хоть и без имени, но отчеством обладаю.
По дороге домой, Макс зашел на рынок "Махане Иегуда", чтобы перевести
стрелки грехов на курицу. Вернее, даже не на курицу, а на деньги, которые
символизировали курицу, которую религиозные евреи крутят по-особому над
головой перед Судным Днем, чтобы освободиться от грехов. Деньги принимали
специально для такого дела дежурившие у входа на рынок пингвины. Макс,
неловко усмехаясь, сдал три раза по двадцать шекелей -- за всю маленькую
семейку, бодро продиктовал имя сына, имя жены и запнулся.
-- А тебя как зовут? -- нетерпеливо спросил дос, спешивший закончить
вахту и начать думать о собственной душе.
-- Э-э...-- честно сказал Макс.
Чуть меньше года назад Макс сдался на обрезание. Не из конформизма и не
в религиозном порыве -- Макс в Его существовании уверен не был, но считал,
что обещания следует выполнять даже по отношению к сущностям, существование
которых не доказано. В свое время, еще в незыблемом СССР, когда родители не
подписывали разрешение на выезд в Израиль, Макс пообещал кому-то
отсутствующему, но присутствующему, что если, не смотря ни на что, дано ему
будет ступить на Землю Обетованную, то он сомкнет связь времен и не будет
первым необрезанным поколением в роду. Первые годы после приезда, выпасть на
неделю из забега было непозволительной роскошью. Потом все время что-то
мешало, пока не стало очевидно, что тянуть дальше -- почти кидок.
Макс сознавал, что ему предстояло не просто пройти косметическую
операцию, но свершить мистико-юридическое действо, заключить Союз с
Принципом Неопределенности, причем не под данным ассимилированными
родителями псевдонимом, а под истинным именем. И у него была привилегия
самолично себе это имя избрать. Вариант с паспортным именем он отмел сразу
-- Максим на иврите означало "очаровательный" и звучало как-то
педерастически. Да и не было такого имени в ТАНАХе. Поэтому он все никак не
мог выбрать между Исраэлем -- так звали деда по отцовской линии -- и
Матитьягу -- дедом по материнской. Матитьягу ему нравилось больше, потому
что было созвучно с Максимом и напоминало что-то из рассказов про индейцев.
Но дед Матитьягу умер не своей смертью, его замучили большевики, поэтому
брать имя с тенью насильственной смерти вроде как было неправильно. Гордое
же имя Исраэль было замечательно всем, кроме того, что в документах деда
писалось как Сруль, а в быту звучало Изя и казалось каким-то скользким. В
общем, Макс попримерял перед внутренним зеркалом оба имени, да так и не
выбрал. А когда пришло время произнести благословение над окровавленным
концом, Макса вот так же спросили:
-- Тебя как зовут?
И он ответил. Назвал одно из этих двух имен. Добавив к нему отчество --
бен Аарон -- сын Аарона. И не вспоминал об этом до тех пор, пока не отдал
досу на рынке "троекурова" -- во искупление грехов. В результате Макс
назвался Матитьягу бен Аарон. Продавец индульгенций поморщился: "А имя
матери?" "Анна", -- послушно ответил Макс, а потом подошел к другому
пингвину и искупил двадцаткой грехи Исраэля бен Анна.
Солнце садилось. Кот насмешливо смотрел на давившегося колбасой Макса.
-- Чего? -- нервно сказал ему Макс.-- Колбасы дать? На, еще пара минут
до третьего звонка.
Аллеген понюхал колбасу, подумал и посмотрел на Макса.
-- Э,-- сказал Макс обеспокоенно,-- а кот колбасу не жрет. Не
траванемся?
Кот как-то даже удовлетворенно дернул ухом и, выдержав паузу,
набросился на подачку.
-- Зря колбасу ешь, Анныч,-- Анат закрыла холодильник.-- Захочешь пить,
как пить дать. И вообще -- мясо перед постом есть глупо.
Макс и Кот непонимающе на нее уставились.
-- Глупо? Мясо? А что я должен есть перед постом?
-- Ну кашу. Макароны из цельной муки можно. Углеводы сложные, короче.
Чтобы легче пост переносить. Я, например, съела три бутерброда из черного
хлеба.
-- С кашей?
-- С колбасой. И надо больше пить.
-- Угу.
Все посмотрели друг на друга и фыркнули. Так они вступили в Судный
День.
Гуляющие по иудаизму сами по себе, были разочарованы, узнав, что
вовсе не оригинальны, а принадлежат к большой группе израильтян, насмешливо
называемых "евреями Йом Кипура" -- тех, кто не соблюдает никаких религиозных
предписаний, но ежегодно постится в Судный День. Макс посещал синагогу раз в
год, в Йом Кипур. Но не на "открытие" праздника, а на следующий вечер, на
"закрытие" врат. Ему нравилось, словно звонка с урока, ждать звука шофара --
окончания молитвенного марафона. Он научился угадывать приближение этого
момента, чувствовал, как молитва выходит на финишный рывок, как усталое
бормотание сменяется мощным ревом его племени. Вся плотная мужская толпа в
праздничных белых одеждах начинала петь наконец-то понятные слова: "В
следующем году в отстроенном Иерусалиме", и Макс ощущал себя среди
грузинского многоголосья, сулящего радость и близость домашнего застолья --
с хорошим вином и любимыми блюдами.
Сначала Макс ходил в синагогу два раза в год. К Судному Дню он
по-очереди, неспешно, добавлял еще какой-нибудь праздник, пока все не
перепробовал. Но на Симхат Тору надо было слишком долго плясать вокруг
свитков Торы, изображая веселье и энтузиазм, а Макс не привык выражать
веселье и энтузиазм подобным образом. На Пурим дети заглушали трещотками имя
злодея Амана, что напоминало радиоглушилки советских времен, когда казалось,
что именно в этот момент "Голос Израиля" транслирует нечто сокровенное. В
каждом празднике нашлось что-то, ставшее отмазкой от посещения синагоги. А,
может, все дело было в том, что прилетели в Израиль в канун Судного Дня,
что придавало празднику интимности, превращая его в их личную годовщину.
Родственников у них в Израиле не было, поэтому тогда, по приезде,
отправились к другу в Лод -- городок, который и сейчас похож на
принарядившегося на танцы разнорабочего. Тогда же весь этот прикид только
строился.
Гуляя по Лоду, сжимали верткие ладошки своего пятилетнего
гиперактивного ангелочка и всматривались в "райцентровские" лица, дома,
перерытый центр. Друг Максова детства -- гиперактивный ангел в самом
расцвете сил -- наслаждался ролью экскурсовода по сионистскому раю.
старались друг на друга не смотреть.
-- Скажи, Яшка,-- спросила Анат тоскливо,-- а Израиль, он весь такой?
-- Ага! Весь! Здорово, да?!
Был канун Йом Кипура, который провели в посте, в жаре и в странном
ощущении собственноручно нарушенной судьбы.
Вечером, после окончания Судного дня, посмотрели стихийный парад
жителей Лода -- толпа с песнями, плясками, жвачкой, спреями, воздушными
шарами, обнаженными животами, в мини и сапогах, валила по центральной улице
под восточную музыку.
Через пару часов после окончания праздника, сняли первую попавшуюся
квартиру -- она находилась в легендарном районе восточной бедноты "Холон --
Бат-Ям". Хозяин, молодой еле русскоязычный ватик, сосчитал количество дырок
в обивке дивана, и посредник послушно отметил это в договоре. Посредником
был Леон Бор, верткий располагающий к себе паренек из московских
фарцовщиков. Через несколько недель увидели Иерусалим, совпали и поняли,
что жить будут здесь. А еще через несколько лет, уже живя в Иерусалиме,
тупо смотрели репортажи о "кельнском мяснике" Леоне Боре -- молодом
израильтянине русского происхождения, захватившем в Кельне автобус,
расстрелявшем пассажиров и убитом немецким спецназом...
В Йом Кипур Иерусалим принадлежит детям. Они катаются на всем, у чего
есть колеса и нет двигателя. Светские иерусалимцы, легко преступающие запрет
на езду в субботу, не решаются в Судный День вставлять ключ в зажигание.
Разновозрастные и разномастные дети на велосипедах, самокатах, роликовых
коньках, скибордах и даже супермаркетных тележках захватывают дороги,
изредка и неохотно разъезжаясь перед медлительными и молчаливыми в этот день
амбулансами.
Любимый вид на университетский кампус уже утратил в сумерках и цвет, и
свет, но еще сохранял форму, когда покинули балкон, сидеть на котором без
бутылки воспринималось, как наказание и начали искать обувь для прогулки.
Кожаную обувь в Судный День носить было нельзя. А не кожаной у не было.
Поэтому Макс пошел в резиновых шлепанцах для бассейна, а Анат в домашних
тапочках. Умываться, чистить зубы, пользоваться дезодорантами, косметикой и
сношаться тоже было нельзя. Не говоря уже о телевизоре и компьютере. Одежда
предполагалась светлая, потому что праздник.
Все в белом, вышли на улицу.
-- Сейчас я, допустим, думать о душе еще могу. А вот завтра смогу уже
только о дУше,-- мрачно сказала Анат, ловко уворачиваясь от жмурящегося в
сладком ужасе пацана, такого мелкого, что его черные роликовые ботинки
казались сапогами.
-- У брата спер,-- предположил Макс.
-- С расстрелянного офицера снял.
Аллерген тоже вышмыгнул на улицу и теперь, почему-то, решил сопроводить
хозяев -- он шел рядом, как воспитанный пес, и это было очень на него не
похоже.
-- Кыс-кыс,-- сказала растроганно Анат,-- видишь, какие преданные коты
получаются, если их колбасой кормить.
-- Просто он -- кот Судного Дня.
Аллерген притормозил и отвернулся.
переглянулись и противными голосами проныли дуэтом:
-- Прости нас, Аллергенушка!
Аллерген подумал, кивнул и отстал. А пошли гулять по проезжей части
своего Города.
Первая радость будущего материнства -- беременным можно не поститься.
Нет ничего противнее, чем поститься в одиночестве. Без
контролеров-свидетелей пост превращается в диету. А если все равно грызешь
шоколад, то глупо не включить компьютер. В прошлые годы, в Йом Кипур я
делала все то же самое, без всякой беременности. И не искала оправданий.
Интересно, это плод внутри делает меня суеверной? Или плод воображения? Или
то, что я сама теперь внутри стен Старого города? Нет, я не связана с ним
пуповиной. Просто, оказавшись на лекции в первом ряду, всегда ведешь себя
пристойнее и осмотрительнее. Потому что встречаешься с лектором глазами, и у
вас возникает какой-то контакт.
Если за окном, во тьме, истошно чирикают, это не значит, что утро.
Особенно, если это утро Судного Дня. Может быть, это Другие живые существа.
Собственно, это точно -- такие личные живые существа, которые для каждого
свои, а чирикают они чтобы намекнуть тебе: "Пора".
А ты сидишь расслабленно, вялая рука возит мышкино пузо по коврику,
глаза уже приобрели то специфическое выражение снисходительной усталости,
всезнающего отупения, возникающее не раньше, чем через много часов у
монитора, причем последние -- ночные, бесцельные, самые сладостные в начале
и засасывающие в никуда к утру.
В это время мысли перестают посещать тебя. Извне -- перестают. То, что
зарождается внутри припорошенного сознания, -- это не мысли в нормальном
смысле этого слова, это такие формы жизни, формирующиеся и никак не
способные сформироваться окончательно. Глина под пальцами
ребенка-инопланетянина, возможно еще и аутиста. Форма только обозначается,
чтобы быть смятой и перейти в следующую и, недоформировавшись, намекнуть на
третью, и так до упора, а не до бесконечности. Упор предполагается всем
течением событий, вернее, бессобытийностью. Потому что знаешь -- где-то там,
на грани неважно чего, вообще -- на грани -- уже начался легкий переполох
меж Других живых существ. То есть, они уже переглянулись и слабо,
вопросительно чирикнули.
Ты -- слышала. И хотя тебе абсолютно нечего завершать, ты начинаешь
торопиться. В данном случае -- суетиться, скорее. Это такая внутренняя
абстрактная суета, когда сердце стучит не в ритме перекачки крови, а в ритме
одного понятия "успеть, успеть". Что успеть? -- спрашиваешь ты себя виновато
и как бы недоуменно. Ага, вина подползает незаметно, подло. Но неминуемо.
Да, я виновата. Перед кем? Перед ними (список). Да нет, чего ради. Перед
собой. Да ладно, невелик грех. Перед всеми. Ну уж! Перед Ним. Да,
пожалуйста, прости меня, прости, не за то, что не сделала, не успела, не
сказала, не сочинила, испортила, не начала даже, а вообще -- за то, что не
достойна. Да даже не за это. А вообще -- просто так прости. Прости. ПРОСТИ!
Птички, Другие, живые, переполошно и злорадно чирикают. Орут. Дерутся
друг с другом. Стонут. Кажется, забивают до смерти. Выклевывают. Чавкают.
Воют.
Пора.
Выключить компьютер. Встать. Лечь. Беременным вредно волноваться. И
неважно, беременным от живых или от мертвых.
Почему эти суки так ведутся на мистицизм? Что они ищут в обрядах и
ритуалах? Что-то ищут. А может просто на всякий случай, как Рахель тырят
папашиных божков. Хотя божки, кажется, давали какие-то права наследования.
Вот-вот, у этих сук все гармонично уживается -- меркантильное с... ну не с
духовным же... с суеверием. Гадом буду, был бы матриархат -- не было бы
монотеизма! Вместо специй на полочке стояли бы божки. Ларка бы их
надписывала: "от болезней", "от разлучниц", "для карьеры".
Поститься она решила! Ты для начала Тору прочитай. Хотя бы
адаптированную, для даунов. Полмолитвы выучи, что ли. А не трепись с
подружками в перерыве -- "зеленый чай для похудания, сегодня скидки в
супере, послезавтра пост". Нет, из всего многовекового духовного наследия
эта сука выковыривает отмазку от приготовления обеда. Ладно. Хрен с ним, с
варевом. Но холодильник! Блядский никелированный киоск! "Боря, Боря,
посмотри, я такой видела у Римоны, он сам лед делает! Даже не надо морозилку
открывать! И газировку холодную". "Нас же трое, Ларчик! На хрен нам
шестиспальный холодильник?" "Борька, ты нарочно? Я что, не могу себе
позволить то, что хочу -- раз в жизни? Ты что, в холодильниках сильно больно
разбираешься?" И что у нас в этом ледовом дворце?.. Вот же сука. Это я,
типа, в праздник, пусть даже он -- Судный День, должен всякое дерьмо
жрать?.. Деваться тоже некуда. Общепит закрыт весь -- от паршивой лавки до
самого некошерного кабака... У арабов, конечно, открыто... Но дотуда не
добраться -- если ребенка не задавишь, то уж пингвины говенными подгузниками