– Диокл! – обняв мужа за шею, промолвила императрица. – Я совсем не против, что тебе так полюбился этот юноша. Я сама была к нему до сих пор благосклонна. Но садовник сказал сейчас, что ему восемнадцать лет. Ты слышал?.. И мне подумалось… что… ведь… и нашему… тоже было бы восемнадцать… потому я и была с ним такой.
   Император взял страдальческое лицо жены в свои ладони.
   – Завидуешь, значит? – с понимающей улыбкой промолвил он. – А как на это посмотрит твой Пантелеймон?

10

   Дома, в Никомидии, рабочий кабинет императора напоминал скорее контору нотария, чем мастерскую, где божественный повелитель мира кует судьбы десятков миллионов людей. Там хозяин вселенной был хозяином и самому себе. Сюда же, в Антиохию, хоть и в собственный дворец, он прибыл все-таки гостем, чтоб оказаться во власти магистрата дворцовых служб. Здесь его кабинет был оборудован с такой роскошью, среди которой человек, выросший в бедности, всегда будет испытывать некоторую неловкость, особенно наедине с самим собой.
   Может быть, именно в связи с непривычностью обстановки математик еле узнал императора, когда, вместе с Квинтипором, был допущен к Диоклетиану. Император всегда представлялся ему человеком неизменно дисциплинированным и бесстрастным. Таким он видел Диоклетиана и под Александрией: даже гнев властелина возгорался холодным пламенем. Но теперь Диоклетиан принял Биона так же, как император Траян, наверно, принимал своего философа Плиния [83]. За его любезностью не чувствовалось ни малейшего высокомерия, а некоторая снисходительность казалась искренне дружелюбной. Словно какой-то неведомый огонь вдруг согрел душу императора, подобно тому, как рука искусного гранильщика пробуждает в рубине доселе дремавшее там сияние.
   – Чувствуйте себя в этом кабинете лучше, чем я, мой Бион, – произнес Диоклетиан, веселой улыбкой смягчая горечь своих слов.
   – Твой кабинет, государь, – вся поднебесная! – с поклоном воскликнул математик. – Если ты способен наполнить своими идеями целый мир, то, естественно, этот кабинет кажется тебе лишь бедной и тесной клетушкой!
   – Перестань, Бион. Ты ведь не ритор, – усмехнулся император. – Лучше скажи, как зовут твоего друга? Он все-таки не такой нудный, как прочие… После заседаний консистории приведи его ко мне… Знаешь, зачем я тебя позвал?
   – Да, повелитель. Сегодня девятое ноября. Я принес гороскоп Аполлония.
   Император кинул быстрый взгляд в сторону Квинтипора, стоявшего возле статуи Антиноя. [84]
   – Как две капли воды! – поразился Диоклетиан.
   Бион вслед за императором посмотрел на юношу.
   – Позволишь при твоем секретаре, государь?
   – Нет, нет! – энергично покачал головой император. – Ему будет неинтересно.
   Но когда юноша, поклонившись, направился к выходу, Диоклетиан схватил его за руку.
   – Постой, зачем уходить? Дворцовая служба, наверное, не забыла поставить на балкон какое-нибудь ложе.
   Снаружи к огромному залу примыкал большой балкон, куда император и проводил Квинтипора, взяв его под руку. Напротив светились окна резиденции Максимиана. Расстояние не позволяло видеть лица, но многих можно было узнать по силуэтам. Особенно выделялась громоздкая фигура Галерия.
   – Вот здесь и подожди, пока я позову.
   Математик разложил на столе восковую таблицу. На ней были нанесены две окружности, проходящие через знаки Зодиака. Во внутренний круг был вписан треугольник с вершинами, упирающимися в созвездия Стрельца, Девы и Овна. В сегментах внутреннего круга, образованных треугольником, были обозначены планеты.
   Император, облокотившись обеими руками на стол, спросил с нескрываемым волнением:
   – Ну, как? Что-нибудь изменилось с прошлого года?
   – Ты помнишь, государь, прошлогоднюю фигуру?
   – Конечно! Сатурн тогда находился в соединении с Юпитером, и ты сказал, что это самое благоприятное сочетание. Хочешь, покажу: я сохранил все десять.
   Император указал на еще не разобранные дорожные вьюки.
   – Не надо, государь. Тот, чья судьба тебя интересует, и ныне находится под покровительством благодетельных богов. Восход начинается в самом сердце небесного свода, и таких аспектов не имел, пожалуй, еще ни один смертный.
   – Значит, никаких изменений нет?
   – Есть, государь. Луна вышла из своего дома, а Венера встала в противостояние к Юпитеру.
   Император вскинул голову.
   – Этого я не понимаю. Я ведь не ученый. Выражайся понятней. До сих пор о Венере речи не было.
   – Да, государь, но Аполлонию исполнилось восемнадцать лет.
   – А Луна?
   – Луна его не касается. Все связано с Венерой.
   – Ты сказал, что Венера противостоит Юпитеру. Что это значит? Усиливает она его или ослабляет?
   После минутного колебания математик ответил:
   – Как тебе сказать, государь? Венера может и усиливать и ослаблять… Она только что появилась, и я еще не все ясно вижу.
   – Кто же она, эта Венера? На звездах этого не написано?
   – Разумеется, написано, государь. На небе написано все, но глаза смертного немного могут прочесть там.
   – Значит, кто Венера – нельзя узнать?
   – Видишь ли, государь, для восемнадцатилетнего юноши любая женщина – Венера. Могу сказать одно: Венера сейчас в доме Девы, из чего можно заключить, что Венерой Аполлония будет девушка.
   – А раньше была у него любовь?
   – У кого?
   – У Аполлония, конечно! Ты должен знать.
   – Откуда, государь? Я исследую будущее, а не прошлое.
   Император порывисто встал с места и крикнул в сторону балкона:
   – Сюда, Аполлоний!
   Математик взглянул на Диоклетиана с изумлением. Император побледнел и, схватившись за голову, пошатываясь, направился к алтарю Юпитера, белевшему в дальнем углу зала. Снял с жертвенника белое полотняное покрывало, покрыл этим покрывалом себе голову, поднял вверх правую руку и несколько минут истово молился. Потом опять накрыл алтарь полотном и уже спокойно позвал:
   – Квинтипор!
   Но юноша не услышал. Запрокинув голову, он вглядывался в звездное небо. О! Если бы усвоить науку Биона! Или если бы хоть где-нибудь билось сердце, к которому можно было бы приклонить разгоряченную голову!.. Саприция? Странно, но он вовсе не желал, чтобы на лоб ему легла шершавая рука доброй старушки. Отец?.. И он ему не нужен. За годы путешествий Квинтипор отвык от родителей. Правда, когда-то было так приятно засыпать в постели, прижавшись к матери. И сколько было веселья, когда Квинт, чтоб прогнать ломоту в пояснице, ложился ничком на пол и приказывал сынишке поплясать у него на спине. А здесь, в Антиохии, и в отношениях с Бионом появилась какая-то отчужденность. Что с ним творится?.. Благоволение императора?.. Нет, нет, не может быть! Он хорошо знает, что милость государя может в любую минуту иссякнуть. Но почему он так верит теплому взгляду императора и боится холодного лица августы?
   В одном из окон напротив погасили свет. Юноша поймал себя на том, что давно не смотрит на небо. Это, конечно, Титанилла! Кому, кроме нее, могло прийти в голову оставить праздничный стол ради звездного неба. Интересно, какую звезду она ищет? Угадать бы, чтобы взгляды их встретились там, в беспредельной выси. Знает ли она, что вот этот золотой солид – Юпитер, а серебряный сестерций – Венера. Тот заходит, а эта восходит. Вдруг юноша чуть не вскрикнул от радости: взгляд Титаниллы устремился на восток.
   – Квинтипор!
   Он вздрогнул. Но это был голос императора.
   – Что прикажешь, божественный повелитель?
   – Называй меня просто государем… Ты хочешь спать?
   – Нет, государь.
   – Все равно, пойди к себе, выспись как следует. Устал, наверное, – потрепал он юношу по щеке. – Где ты расположился?
   – Недалеко отсюда, рядом с комнатой Биона.
   – Рядом с Бионом? – Лицо императора помрачнело. – Хороший учитель Бион? Как он с тобой обращается?
   – Он любит меня больше, чем отец, государь!
   – Вот как?.. Ну, хорошо, Квинтипор, ступай. Я позову, когда понадобишься.
   Потом вдруг хрипло спросил:
   – Как ты называешь своих родителей?
   – Обычно по имени: Квинтом и Саприцией. – И, будто оправдываясь, пояснил: – Они меня так научили.
   Лицо императора опять прояснилось; он приветливо протянул юноше руку для поцелуя:
   – Спокойной ночи, сын мой.
   Бион, не подымаясь с места, кивнул ему на прощанье. Квинтипору бросилась в глаза необыкновенная бледность и растерянное выражение Бионова лица.
   Император тоже заметил перемену в Бионе. С раздражением, даже с какой-то издевкой он обратился к математику:
   – Ты очень хочешь жить, Бирн?
   – Не больше, чем любой человек моих лет, божественный государь.
   – Ты понял, что умрешь?
   – Я никогда не считал себя бессмертным.
   – Ты знаешь больше, чем нужно для того, чтоб жить.
   – А ты, божественный государь, знаешь меньше, чем нужно, иначе бы ты не стращал меня.
   Математик уже вполне овладел собой. Император колебался.
   – Ты умеешь хранить тайну, Бион?
   – Даже от тебя, государь. Ты знаешь.
   – Не напоминай мне об этом! – гневно вскричал император. – Не рассчитываешь ли ты смягчить меня тем, что не изучал моей звезды?!
   – Нет, государь. Я уже говорил тебе, что звезды предвещают судьбы одних только смертных. Порфироносцы – не земнородные, а боги, обитающие выше звезд.
   Император не мог проникнуть в мысли математика: лицо Биона не выражало ничего, кроме почтительности, а в голосе слышались чуть не насмешливые нотки. Может быть, он понял, что император никогда еще не выглядел таким простым смертным, как в этот час? И уже злоупотребляет тайной, открывшейся ему из-за злосчастной обмолвки? Заставить его навсегда замолчать, немедля, прежде чем этот человек совершит непоправимое? Значит, опять кровь? В такой день пролить кровь человека, о котором Квинтипор только что сказал, что он ему дороже отца?
   – Я не сержусь на тебя, Бион, – нерешительно заговорил император. – Но боюсь, что тебе все-таки придется умереть. Ты узнал тайну, которую по воле богов должен знать только я.
   Бион смиренно опустил голову.
   – Я не доискивался твоей тайны, государь. Значит, богам угодно, чтоб ты открыл ее мне.
   Император жадно ухватился за эту мысль: математик возлагал ответственность за его оплошность на богов.
   – Значит, ты, как и подобает мудрецу, не ропщешь на волю богов?
   – Оплакать тебя, государь, я оплачу, но не в моих силах сдержать руку Атропос, когда она протянет ножницы, чтобы перерезать нить твоей жизни.
   – Видишь, ты заговариваешься! Страх все-таки лишил тебя рассудка! – воскликнул потрясенный император.
   – Нет, государь, – усмехнулся Бион. – Я только доказываю тебе, что умею хранить тайну. До этого момента я не говорил тебе, что волею богов не кто иной, как я зажгу твой погребальный костер и провожу взглядом орла, который понесет твою душу в чертоги богов.
   В глазах императора сверкнула лукавая искра.
   – Вот как? Оказывается, и о судьбе императоров все-таки кое-что говорят звезды. Когда доходит до того, что нужно спасать свою шкуру, вдруг выясняется, что ты знаешь и мою судьбу?
   – Это не твоя, а моя судьба, государь.
   – Ты хочешь, чтобы я поверил тебе?
   Бион пожал плечами.
   – Это твое дело, государь. Но если ты поверил пессинской жрице, когда она предрекла судьбу твоего сына, надо верить и тому, что предсказала она своему сыну. Ведь я ее сын, государь… Не узнаешь?
   Император, охваченный смятеньем, вперил свой взгляд в математика и только качал отрицательно головой.
   – Ты ведь и тогда глядел на меня, но не видел. Я стоял рядом с матерью, когда она предсказала двадцатитрехлетнему центуриону, что он станет властелином мира. А мне тогда исполнилось тридцать три.
   – Ты был жрецом? – спросил император, немного оправившись от потрясения.
   – Нет. Моя мать, жрица, ненавидела жрецов, превративших алтарь в кормушку и жиревших за счет богов. Жрецы платили ей тем же, но избавиться от нее не могли: ведь она являлась для них источником дохода. Она была одержима божеством, глаголившим ее устами.
   – Стало быть, она и тебя научила?..
   – Только тем тайнам природы, которые доступны для человеческого разума, а главному – видеть невидимое – нет. Она и сама не знала, как это у нее выходит. Моя мать была не владычицей, а служанкой неведомых сил, обитающих не то в недрах земли, не то в звездных высях… Впрочем, возможно также, что их убежище – человеческое сердце. Плутарх [85]говорит, что горячие пары открывают в душе отверстия для взглядов в будущее, как вино, испаряясь, вызывает обилие движений и раскрывает тайны души.
   – Прекрати!.. Не об этом речь! – раздраженно прервал император. – Когда я уходил, жрица уже умирала.
   – Она долго была при смерти, но ждала тебя, зная, что ты обязательно придешь. Она видела, как ты с ребенком на руках вышел из палатки и сел на коня, она сказала мне, когда ты проехал горы, и, хотя я ничего не слышал, точно определила, когда ты, разыскивая ее, вошел во двор храма. Горячечной рукой она толкнула меня за занавес и прошептала: «Вот он, человек в багрянице!» Я слышал и видел, как ты, положив перед ней ребенка, именем Великой Матери заклинал ее сказать, будет ли твой сын носить порфиру и доживешь ли ты сам до этого. Я до сих пор ясно вижу, как вспыхнул ее уже угасающий взор и слышу, как шепчут ее бескровные губы.
   – Что они шепчут? Вот что: «Если ты сумеешь воспитать его так, что никто, даже он сам, не будет знать, кто его отец, то к двадцати годам он твоею волею облачится в драгоценнейшую порфиру!» Ты это слышал, Бион?
   – Да, но я слышал и конец предсказания. Ты ведь тотчас схватил ребенка и выбежал вон и потому не знаешь, что сказала она, когда в глазах ее в последний раз блеснула душа, уже готовая расстаться с телом.
   – Говори, Бион! – хрипло приказал император.
   – Я уже все сказал. Конец предсказания относится не к ребенку, а к нам с тобой: я похороню тебя в золотом саркофаге, каких уже никогда не будет на этой земле.
   – Меня интересует не это, – вскочил император. – Расскажи мне о мальчике!
   – Я рассказал все, что знаю, государь.
   – Говори!.. Говори: красив ли он, умен ли, хорош ли? Ты должен знать о нем все – ты жил вместе с ним! Неужели ты не заметил, что боги, словно в утешение человеческому роду, возродили в нем Антиноя?.. Говори же, Бион! Неужели ты не понимаешь, чего я хочу? Ведь за шестнадцать лет ты – первый человек, с которым я могу говорить о сыне. Человек! Понимаешь, что это значит?! Нет! Ты не можешь этого понять! Если бы понимал, то непрестанно повторял бы, что у меня есть сын! Да! Есть сын!.. Мой сын! Прекрасный восемнадцатилетний юноша, достойный трона, уже созревший для него!.. Знаешь ли ты, что это за муки, когда отец вынужден отрешить родного сына от всего мира, от матери и даже от самого себя?! Даже во сне не смеет отец произнести его имя, погладить его по щеке, потому что за императором неусыпно следят и в спальне!.. О, Бион! Ты видишь, как злы, как беспощадны бывают боги!
   Математик был потрясен: на глазах императора блестели слезы. Никто во всей империи никогда не видел повелителя в таком состоянии. Относясь к богам довольно холодно, Бион все же счел нужным заметить, что они творят иногда добро беспощадно суровым способом. Император не спорил. Он признался, что у постели больной жены ему случалось проклинать предвестье небес, но после этого он всегда старался умилостивить богов щедрыми жертвами. «Не знай я все заранее, – думал он в такие минуты, – уже давно пролилась бы, может быть, наша кровь от кинжалов заговорщиков или бунтовщиков, но она лилась бы, по крайней мере, у нас обоих… в жизни, хоть она стала бы короче, мы видели бы больше света и радости. Отец и мать могли бы разделить вместе со своим ребенком его заботы, его звонкий смех, его умилительные слезы, которые быстро появляются и так же быстро высыхают…» Дорого, слишком дорого пришлось заплатить за божественное предвещание, но и плодов эта жертва принесла немало. Она послужила основой для восстановления империи. Ради неведомого будущего он не стал бы растрачивать в изнурительных трудах лучшую пору своей жизни и не приблизил бы тем самым свой преждевременный закат. Не взвалил бы, подобно Атланту [86], себе на плечи заботы и горести сотен миллионов людей, неизвестно ради чего. Он трудился, как усердный ремесленник, решивший оставить сыну богатую мастерскую, или как крестьянин, желающий передать ему хорошо налаженное хозяйство. Да! Он больше не скрывает от Биона, что после предсказания все его боевые походы, все изданные им законы служили именно этой цели! Римская империя укрепилась и обрела спокойствие только потому, что где-то, в далекой далматской деревне рос мальчик по имени Квинтипор, которому боги к двадцати годам обещали порфиру.
   – Осталось два года, Бион! – развел император руками. – И тогда ты можешь уложить меня в свой золотой саркофаг. Я страшно устал и держусь только этой надеждой.
   Бион пожелал императору долгих лет жизни, «хотя бы потому, – усмехнувшись, добавил он, – что это и в моих интересах». От мальчика действительно можно ждать многого, но необходимо помнить, что первое время он рос среди капустных грядок на огороде, а потом среди книг в библиотеке старого ученого. Он, несомненно, будет дельным и милосердным правителем, но есть опасность, что он скорей способен написать о войне хорошую эпическую поэму, чем выиграть достойную такой поэмы войну.
   Император ответил, что даже после того, как старые солдаты, то есть он сам и Максимиан, уйдут на бахчи сажать арбузы, при новом августе останутся два превосходных полководца – два цезаря. На Констанция и Галерия он всегда сможет опереться.
   – Если, конечно, их услуги еще понадобятся, – продолжал он, мечтательно улыбаясь. – Может быть, это тебя удивит, Бион, но я, император-солдат, могу вообразить себе мир таким, как представляет его твой друг… Лактанций, кажется? Зачем Римской империи новые войны? И найдется ли завоеватель, который дерзнул бы поднять руку на эту империю? Оттого-то я и рад, Бион, что ты называешь моего сына книжником. Мне надлежало остаться невежественным солдатом, чтобы он пожинал мир там, где я проливал кровь. Его мать, бедняжка, будто предчувствовала судьбу сына, когда нарекла его Аполлонием – еще до его рождения она видела во сне своего мальчика, окруженного ярким сиянием. Да! Мой сын уже может служить музам и богу света. А я был слугою Марса, бога войны.
   Потом император спросил, нет ли у Биона какой-нибудь просьбы: он хотел бы достойно отблагодарить ученого за все, что тот сделал для сына, оказав этим огромную услугу ему, Диоклетиану, и как императору и как отцу. Он мог бы назначить Биона правителем любой провинции или, еще лучше, оставить его при дворе в любом чине, какого он сам пожелает.
   Бион ответил, что не чувствует в себе способностей правителя и дворцовый воздух тоже ему не по нраву. Он просит отпустить его в александрийскую библиотеку: под старость человека, вполне естественно, тянет туда, где расцветала его юность.
   Император согласился, правда, не особенно охотно: слишком Александрия далеко!
   – Мне не с кем будет даже побеседовать о сыне, когда ты уедешь.
   – А Квинт, государь?
   – Квинт не знает главного.
   Диоклетиан рассказал Биону, что они с Квинтом земляки, односельчане, что в начале его правления во всем войске не было более преданного ему центуриона, чем Квинт. Однажды он спас Диоклетиана от верной гибели, и только ему император мог доверить своего сына. Из храма Великой Матери Диоклетиан привез ребенка прямо к Квинту, стоящему тогда со своей центурией в Пессине, и объявил, что поручает ему с женой, как людям, безусловно честным, сына погибшего солдата, которого они должны выдавать за своего, чтобы никто на свете, не исключая и самого мальчика, не знал, что он им не родной. Если эта тайна будет нарушена, их ожидает смерть. Он повелел Квинту и его жене немедля отправиться в их родную деревню Диоклею и воспитывать там ребенка, пока император не пришлет за ним. Они уж давно плыли на корабле в Иллирию, когда в войсках распространился слух о гибели императорского сына. Возможно, что слух этот так и не дошел до стариков: ведь в те годы людей больше занимали войны, а такие вещи быстро забывались. Император не сомневается, что супруги сохранили тайну, даже не пытаясь доискаться до истины. Это простые, честные люди, твердо знающие свой долг.
   – А мать ребенка, августа?
   Император с горячностью объяснил: именно от матери нужно было с особой тщательностью хранить тайну. Материнское сердце неимоверно страдало от утраты ребенка, знать же, что сын жив, и относиться к нему, как к чужому, было бы августе совсем не по силам.
   – А ты, государь?
   – Я и сам боялся, что не выдержу. Шестнадцать лет не навещал сына, лишь бы не отдать его во власть злого рока.
   – А теперь?
   – Теперь пришло время вызвать его к себе и самому присматривать за ним. Близок день, когда он взойдет на престол. Я хочу, чтобы он, прежде чем облечься в порфиру, привык бы к ней, потрогал ее.
   – Именно этого я и боюсь, – признался Бион.
   Диоклетиан отрицательно покачал головой. Он вызвал сына не для того, чтобы предательской лаской погубить его. Он хочет подготовить его к правлению государством… Нынче вечером, впервые после шестнадцати лет увидев сына и почувствовав себя отцом, он проявил излишнюю слабость. Впрочем, если бы он даже стал ходить на голове или, стоя на крыше дворца, окликать звезды, – и это не было бы с его стороны несдержанностью. Но сын садовника больше не почувствует в нем отца. С завтрашнего дня император будет повелевать своему рабу.
   – Ну, а Квинта с женой, – продолжал Диоклетиан после некоторого раздумья, – все-таки лучше удалить.
   Он отправит их в Салону – пусть приведут в порядок дворцовый сад над развалинами их родной деревни, разрушенной землетрясением.
   Теперь к Биону снова обращался император. Математик преклонил колена и ушел довольный тем, что сумел ответить императору, когда тот хотел его отблагодарить. Если повелитель изгоняет даже не подозревающих о тайне Квинта и Саприцию, то тем благоразумней ему самому отойти в сторону.

11

   В большом триклинии Максимианова дворца, где был накрыт стол для всей августейшей фамилии, свет горел еще дольше, чем в рабочем кабинете императора. В начале ужина, однако, казалось, что, когда дойдет очередь до фруктов, есть их будет некому.
   Обычное перед трапезой возлияние вином, водой, медом и маслом совершил от имени всего семейства Максимиан. Золотая надпись на передней грани мраморного алтаря предназначала большую и лучшую часть жертвоприношений Юпитеру.
   Но вместо приглашенного на пиршество царя богов и смертных явилась незваная богиня Дискордия, поначалу никем не замеченная. Вежливо, но холодно поздоровавшись, все молча сели за стол. Закуску съели, не проронив ни слова. Так же молча подняли бокалы, когда август, встав из-за стола и отплеснув из кубка немного вина на мозаичный пол, провозгласил:
   – Да пошлют великие боги благодать всему нашему семейству!
   Только Максентий, сидевший в конце стола, против отца и рядом с Титаниллой, отозвался на этот тост:
   – Да не забудут они и тех, кого еще нет с нами!
   И для того, чтобы хоть Титанилла не поняла его превратно, Максентий, толкнув ее под столом коленкой, пояснил:
   – Это я насчет своих будущих мамаш… Любопытно, какую-же все-таки старик выберет. Спроси он меня, я посоветовал бы квадскую девицу… Дешевле обойдется: меньше расходов на краски… И без того рыжая.
   Максимиан, сидевший между Валерией и Теодорой, старался развлечь дам последними римскими сплетнями, он рассказал, что платья из прозрачных косских тканей носят теперь уже не только женщины легкого поведения, но и жены римских сенаторов. Говорят, одна матрона, по имени Нигрина, коротко остригла волосы и ходит в мужской одежде. А на форуме народ устроил настоящий триумф одной брачной паре за то, что мужчина женился в двадцать пятый раз и был у своей новой жены сорок шестым мужем. Эта новость вызвала некоторое оживление. В конце стола ее встретили громкими возгласами.
   Однако Валерия, будучи второй женой восточного цезаря, вся залилась краской, а Теодора потупила взор и лишь украдкой поглядывала в сторону Констанция. Она видела, как дрогнули его губы, и знала, что при этом он вспомнил Елену.
   Когда августу надоело развлекать женщин, он заговорил о делах государственных. Мало того, что моровая язва опустошила целые провинции: в западной империи распространилась мода на самоубийство. Один центурион из личной гвардии Максимиана похвастался, что убил в Африке необычайного зверя – камилопарда, похожего и на верблюда и на барса; а когда август усомнился в правдивости этого сообщения, центурион у него на глазах закололся кинжалом. Но это еще куда ни шло. А вот зачем центурионов слуга, увидев хозяина мертвым, бросился в Пад [87], это совсем непостижимо. Старые и малые, женщины и мужчины, безо всяких видимых причин, отказываются от жизни.
   – Но среди них не найдешь ни одного безбожника! – стукнул кулаком по столу Галерий. – Кажется, скоро во всей империи никого, кроме христиан, не останется.