Однако изо всех этих так страстно желаемых радостей императору досталась лишь одна, последняя. Сын принадлежал ему вполне, только когда спал. А днем он держался еще более отчужденно, чем в рабочем кабинете. Там их отношения тоже никогда не согревались до степени интимности, но во время работы Диоклетиан имел хоть возможность восхищаться блестящим умом юноши. В путешествии же по Нилу он не проявлял ни малейшего интереса к разнообразнейшим чудесам земли, неба и великой реки. На вопросы императора он отвечал всегда лаконично, с глубоким почтением, которое слуга обязан питать к своему господину и благодетелю. Сам же ни о чем не спрашивал, ничему не изумлялся и не ужасался даже в жуткой тишине храмов, где, среди леса пестрых колонн, восседали исполинские каменные боги. И не улыбался даже нобилиссиме.
   Между прочим, в девушке император тоже разочаровался. Такой холодной и молчаливой была она. Не золотое сияние, а воплощенная надменность и скука! И к юноше она относилась так, как может относиться дочь цезаря к слуге императора. Обращалась с ним ничуть не любезней, чем с поваром или кормчим, – даже, пожалуй, еще суровей и властнее. Когда ей было что-нибудь нужно от повара или кормчего, то в повелительном тоне госпожи все-таки было что-то от интонаций женщины, обращающейся к мужчине. Квинтипору же она просто сухо приказывала держать зонтик у нее над головой, подать ей сандалии или сорвать для нее лотос. И чем презрительней отдавались эти приказания, тем бесстрастнее они исполнялись. Магистр повиновался нобилиссиме немедленно, никогда не забывая преклонить колена, – но без тени любезной улыбки, без единого льстивого слова. Именно этим и отличалась его покорность от услужливости повара или кормчего. В нем не чувствовалось ни малейшего желания выставлять себя в более выгодном свете, – желания, столь естественного для мужчины, которому и порфира не мешает видеть женщину даже в его собственной рабыне. Всем своим поведением Квинтипор показывал, что он, ни на секунду не забывая о своем подчиненном положении, видит в нобилиссиме лишь представительницу императорской фамилии, чьи приказания для него обязательны, – и ничего больше.
   Император был уже стар, но и в молодости он не тратил слишком много времени на любовь; среди тяжких забот по воссозданию целого мира ему было недосуг наблюдать за тайной борьбой человеческих чувств. Как мог он понять, что два юных сердца на глазах у него играют в молчаливые прятки, когда и сами-то они не сознавали этого? С тех пор как они расстались, не простившись, в александрийской библиотеке, оба избегали друг друга; а когда встреча оказывалась неотвратимой, каждый старался показать другому полное свое безразличие. Девушка сочла сперва неслыханной наглостью, что молодой раб так долго обманывал ее. Ведь она искренне поверила, что он застенчив и целомудрен, – потому-то ей и захотелось пошутить с ним, – а на деле оказалось, что он относится к ней вполне по-мужски. С мужской страстью, мужской ревностью, совсем как Максентий. Хватило же у него дерзости заметить, что она «улыбается каждому, кто ни посмотрит». На секунду ею овладело злорадство – при мысли, что она расскажет об этом принцепсу. И дикая нобилиссима возликовала, предвкушая ярость Максентия. Но уже в следующее мгновенье она вдруг заулыбалась кротко, с восхищением. Ей вдруг вспомнился Квинтипор в тот момент, когда он с гладиаторской силой и легкостью швырнул принцепса наземь. До чего же красив он был в своем гневе и презрении! А как трогательно смотрел, бледный, молящими глазами, когда она – в библиотеке – не назвала его Гранатовым Цветком. Да! Если он еще раз так же посмотрит на нее, придется простить его и, может быть, заставить даже повторить то ненавистное стихотворение. Она постаралась, припомнила всю строфу, и стихотворение уже не показалось ей таким противным. Разве можно сердиться на того, кто говорит, что каждая богиня дала ей свое лучшее. Глупенький, милый подлиза! За это нужно будет обязательно погладить его, как только он попросит прощения. Но до тех пор она даже ни разу на него не посмотрит!
   Смотреть-то она, конечно, на него смотрела и после этого, но только исподтишка. А когда глаза их встречались, юноша видел лишь надменное лицо нобилиссимы да холодный, ледяной взгляд, прямо говоривший: «Видишь, я вовсе не улыбаюсь каждому, кто ни посмотрит».
   Квинтипор опускал голову – устыженно и упрямо. Он понимал, что совершил преступление более тяжкое, чем Иксион, дерзнувший поднять глаза на царицу богов, пытался запретить богине смотреть на кого ей угодно! Конечно, он заслужил любое наказание из тех, что несут низринутые в Тартар, – но только не этот взгляд, которым смотрит на него теперь нобилиссима. Ведь, по существу, преступленье его не было преднамеренным. Не для дочери цезаря писал он это стихотворение. Он не знал, для кого и зачем пишет. Буквы сами выскользнули из-под пера. Конечно, перо держали его пальцы, в которых пульсировала кровь его сердца. И если бы нобилиссима, как в случае с цирюльником, приказала отсечь его преступную руку, он был бы счастлив. Или хоть потребовала бы от него объяснения, хоть сказала бы, что рассердилась. Только не смотрела бы вот так сквозь него, словно сквозь прозрачный воздух. Разве не она предложила ему дружбу, назвала его Гранатовым Цветком, касалась пальцами его лица? Не она ли всячески поощряла его, не она смеялась, когда он опускал перед ней глаза? Все-таки прав оказался старик Бион. В самом начале он сказал, что дочь Титана страшно легко расправляется с мужчинами. Но с ним, с рабом, не выйдет. Нет, сын садовника этого не допустит. Дочь цезаря еще убедится, что он из другого теста, чем сын Максимиана!
   И юноша тоже стал стараться смотреть на девушку, как она, отвечая на открытое высокомерие госпожи надменностью раба, облеченной в смирение и потому еще более вызывающей. Мало-помалу это стало ему удаваться, так как ее холодность все время закаляла его решимость. И когда император взял их с собой в путешествие по Нилу, оба уже не сомневались, что они непримиримые, смертельные враги. И если сначала непререкаемое повеление императора показалось им обоим жестоким, то потом они даже стали радоваться ему. Ведь при дворе каждый из них при желании мог избежать встречи с другим, а путешествие с императором означало конец этой возможности.. Теперь один противник, хочет он этого или не хочет, должен все время чувствовать, что для другого он просто не существует. В Александрии борьба началась с того, что они чуть-чуть отвернулись друг от другами сердцами. Теперь же ей предстояло продолжаться на глазах у императора и с сердцами, прямо противостоящими друг другу. Довольно было малейшего дуновения ветра, чтоб они встретились.
   Император, конечно, не замечал ни сладости, ни горечи этой борьбы. Он вообще даже не подозревал о ней. Лишь о Бионе он сделал вывод, что далекие звезды математик, кажется, видит превосходно, а вот в делах более близких, земных, полагаться на него нельзя. Ведь между Квинтипором и Титаниллой нет и тени той дружбы, которую вообразил себе Бион. Впрочем, император и сам ошибся, подумав, что нобилиссима сумеет хоть немного приручить юношу. Теперь он видел, что в девушке гораздо больше отталкивающей спеси, чем это ему прежде казалось. Бывали мгновения, когда он готов был нещадно высечь заносчивую девчонку за какое-нибудь брошенное юноше унизительное приказание или полный высокомерия взгляд. Дочь Галерия позволяет себе так обходиться с его сыном! Но рассудок немедленно гасил вспышку гнева. Ведь это естественно, что Титанила видит в этом юноше только раба, и было бы ужасно, если б она разглядела в нем нечто большее. Хорошо, что наследник его порфиры надежно укрыт от взоров всего мира. Но почему он такой бледный, такой молчаливый? Почему, как выразился Бион, кровь у него прокисла? Что в разговоре с императором язык юноши коснеет от благоговения – это хоть и больно отцовскому сердцу, но вполне понятно. И это быстро пройдет, как только исполнится, наконец, воля богов и юноша узнает, что еще ни один отец не вынес во имя сына столько страданий, сколько пришлось вытерпеть ему, императору. Но откуда в юных глазах это усталое безразличие, когда в них должна бы неудержимо бушевать жизнь? Почему не радуется он своей фортуне, так неожиданно вознесшей его на головокружительную высоту, близ трона вселенной? Задумчивая скорбь, отказ от всех радостей жизни, несокрушимая замкнутость – откуда все это? Наследственность? Правда, это есть у матери. Да и сам он, Диоклетиан, состарился в тяжком панцире недоверчивости.
   Но здесь другое: ведь на то была и есть своя причина, чтобы матери скорбеть, отвернувшись от жизни, а ему – молчать, плотно сжав губы и отгородясь от мира глухой стеной подозрительности. Но у юноши все это неоправданно. Да он и не был таким ни в Антиохии, ни в Никомидии. Только здесь, в Египте, какой-то здешний бог, один из несметного множества, видимо, испортил его. Какой бог? И зачем он это сделал, когда император стремился угодить всем им? Христианский бог – другое дело. Впрочем, и к нему император не питал неприязни. Восемнадцать лет терпел он распространение власти этого бога по всей империи. И не трогал ни храмов его, ни служителей. Не так давно он собирался даже принять этого бога в пантеон богов империи и приносить ему жертвы наравне с другими небожителями. И не подавал никакого повода к тому, чтобы христиане покушались на его, Диоклетиана, жизнь и грозились истребить весь его род. Христианский бог сам виноват, что не поразил молнией поджигателя, тогда и он не был бы вынужден защищаться. Но, очевидно, бог этот не такой уж всемогущий, каким провозгласил себя. Не сумел же он защитить Пантелеймона, хотя врач, судя по всему, был одним из его приближенных. Древние боги, всегда покровительствовавшие императору, вновь доказали свое превосходство. Они-то и обязали Диоклетиана начать решительный поход против нового бога, который, запрещая людям ненависть, сам, в ненасытном властолюбии и ревности, смертельно ненавидит всех остальных богов. После землетрясения Серапис недвусмысленно заявил о том, что гнев богов был вызван христианами. Император охотно забывал о той роли, которую сыграла в издании последнего антихристианского эдикта отцовская боязнь за сына: надежней было всю ответственность за разлад с христианским богом возложить целиком на Сераписа. А чтобы укрепить свою дружбу с могущественнейшим богом Египта, которого раньше он почитал лишь за его славу, император решил на обратном пути заехать в Саис. В этом древнем городе Дельты он хотел принести великому богу, врачевателю душ, умилостивительную жертву за сына. Саисский храм Сераписа был скромней александрийского Серапейона, но значительно древнее. Диоклетиан искренне верил, что храм этот воздвигла сама Исида в благодарность за то, что Серапис помог ей воскресить растерзанного супруга, Осириса.
   По пути, однако, императору, до сих пор имевшему дело лишь с богами, к нему благосклонными, пришлось близко познакомиться с богом, весьма враждебным. Покинув оазис, где в свое время бог Амон усыновил Александра Великого, украсив в знак этого царскую диадему бараньими рогами, путешественники оказались в ливийской пустыне. С трудом пробирались они по тропе, тянувшейся у подножья гор из бурого песчаника; соляные иглы хрустели под ногами лошадей и верблюдов, острые камни безжалостно щербили копыта животных. Все охотно поверили проводнику, объяснившему, что здесь испокон веков было обиталище злых демонов. Некоторые из демонов имеют вид ехидны, другие – шакала или гиены, но попадаются и человекоподобные. Эти поселились здесь, видимо, еще при том фараоне, которому из всего сонма богов был доступен всего один: они тоже говорят, что знают лишь одно божество – бога света, служить которому, по их словам, нужно не жертвами, а молитвами и самоистязанием.
   – Да вот я уж, кажется, вижу одного из них, – сказал жрец, указывая в сторону глубокой расщелины, но тут же умолк.
   В воздухе послышалось странное, все нарастающее жужжание. Знойный ветер быстро гнал с запада смерчевой столб песка.
   – Это проклятый бог Сет, называемый еще Тифоном, – дрожащими губами пробормотал жрец. – Задержите дыхание и мчитесь в ущелье: может, еще успеем!
   Но было поздно. Солнце превратилось в раскаленный бронзовый диск. Несколько мгновений еще можно было видеть, как вся пустыня заходила ходуном, как, шелестя, шипя, клокоча и щелкая, со всех сторон поднялись вихревые столбы, подобно толпе титанов, со свистом, визгом и улюлюканием преследуемых Тифоном, богом тьмы и засухи, во владениях которого каждый вечер истекает кровью бог Солнца.
   – Долой с верблюдов! Прячьтесь за ними! – крикнул проводник.
   Больше ничего не стало ни видно, ни слышно. Горячий песок забивал глаза, рот, уши. Из последних сил Диоклетиан схватил и прижал к себе сына: так они и были погребены песком. Наконец-то мог император стать отцом. Всегда только на пороге смерти сердца их стучали вместе. Но и теперь отец не мог быть счастлив вполне: прежде чем Тифон своим дыханием погасил сознание императора, тот почувствовал, что его мальчик вырывается у него из рук.
   Очнулись они в ущелье, где до налета Тифона проводник видел демона. Теперь его видели и остальные. Это был высохший до костей высокий старик с выдубленной ветром кожей, с одичалой, покрывающей всю грудь белой бородой. Вся его одежда состояла из рваного набедренника, сплетенного из пальмового мочала.
   Это чудовище явно поклонялось огню: опустившись на колени перед кучкой тлеющих углей, оно посыпало их ветками и сухими листьями. Оказалось, однако, что старик просто разводит костер, как самый обыкновенный человек, сильно надувая при этом щеки. Пламя взмыло вверх, как только нобилиссима взялась помогать ему. Лежа на животе прямо напротив демона и болтая ногами, девушка, по-видимому, чувствовала себя превосходно. Изо всех сил старалась она раздувать огонь так, чтобы искры летели демону на бороду, но тот, заметив это, поднялся:
   – Дщерь Вавилона! – презрительно проворчал он, и, достав из бутыли грязный платок, швырнул ей: – Прикройся! А то опять зарою в песок.
   Демон объяснялся по-гречески, причем у него был чистый красивый выговор. Голос его заставил императора очнуться. С трудом открыв глаза, он поглядел по сторонам блуждающим взглядом. Некоторое время с недоуменьем смотрел на широкие, как у верблюда, заскорузлые колени демона, потом, по звонкому хохоту сразу узнав Титаниллу, завертел головой, испуганно оглядываясь по сторонам. Хотел было крикнуть, но рот, казалось, не открывался. На самом деле он был открыт, но весь набит песком.
   Пока император, кряхтя и откашливаясь, кое-как опростал рот от песка, девушка уже склонилась над ним с большой тыквой, полной воды.
   – Не бойся, государь! – сказала она, вытирая ему лицо рукавом своей туники. – Все, кто тебе нужен, целы. Старик откопал сначала меня: ведь я успела добежать почти до самого оврага. А потом мы вместе откопали вас. Вон лежит магистр.
   На дне ущелья журчал ручеек, омывая корни одинокой пальмы. С помощью Титаниллы император побрел к воде. Квинтипор лежал на боку под деревом и сладко спал. Ни на лице, ни в волосах его не было ни единой песчинки. Юноша был не только умыт, но и как следует причесан.
   – Приходил он в себя?
   – Да, государь. Как только я сбрызнула его водой, он открыл глаза. Но тут же закрыл и до сих пор спит.
   Император погладил девушку по щеке, уже немного обветренной.
   – А остальные?
   – Все живы. И слуги и животные.
   – А жрец?
   Девушка усмехнулась.
   – Задохся… Вместе с верблюдом. Расправился с ним бог Сет, называемый еще Тифоном. Так бывает с теми, кто чересчур разборчив, когда речь идет о богах.
   Император серьезно посмотрел на девушку. Он хотел было строго отчитать ее за озорной тон, но не смог упрекнуть ту, которая позаботилась о его сыне больше, чем о самой себе. И он, ласково взяв девушку под руку, стал подниматься на террасу.
   – Что там горит? – спросил он, когда сверху пахнуло вдруг дымом.
   – Как будто жженной шерстью пахнет, – втянув носом воздух, с недоумением промолвила девушка. – Что он там такое палит, наш старый демон?
   Старик палил себе ноги, сунув их по колена в костер.
   – Что ты делаешь? – кинулся к нему император и, подхватив его под мышки, потащил, было, в сторону.
   – Отойди! – вырвался демон у него из рук и стал стирать паленые волосы с обожженной кожи. – Когда я откопал эту дочь Велиала [140]и понес ее на руках своих, лукавый попутал меня, и я прижал ее к себе сильней, чем надлежало. А теперь вот испытую, как буду терпеть сужденный мне за это огонь преисподней.
   Император понял далеко не все, но посмотрел на этого Муция Сцеволу [141]с большим уважением.
   – Есть у тебя деньги? – спросил он Титаниллу. – Я, кажется, потерял свой кошелек.
   Но та была уже далеко. Заметив, что лежавшие в тени слуги начали шевелиться, она понесла им воду. Вместо ее голоса послышался скрипучий ответ старика:
   – Денег хватился? Вот они. Все, что собрала твоя дочь.
   Он бросил к ногам императора горсть золотых монет. Это были совсем новенькие, блестящие монеты с изображением императора: на голове лавровый венок, на плече эгида – извергающий гром и молнию щит отца и царя богов. Император сгреб монеты ногой в кучку и сказал старику:
   – Возьми. Это тебе в награду.
   Демон тщательно обтер песком руку, в которой только что держал деньги, перекрестился и злобно спросил:
   – Это меня хочешь ты наградить дьявольской выдумкой?
   – Знаешь ли ты, с кем говоришь? – удивленно спросил император.
   – Само собой! Сразу узнал по деньгам: ты первородный сын сатаны.
   Император не рассердился на этот ответ, произнесенный со жгучей ненавистью в глазах, но очень спокойно. Ему еще ни разу не приходилось слышать имя сатаны, и он решил, что это какое-то незнакомое ему божество. Но раз уж он считается сыном Юпитера, то с какой стати отрекаться и от любого другого божественного родителя?
   – Не нужна ли тебе какая-нибудь помощь?
   – Мне? От тебя? Да ведь ты сам беспомощен, порожденье Каина! [142]
   И про этого бога император тоже ничего не слыхал, но по голосу старика он понял, что Каин – имя, не внушающее особого уважения. И это его возмутило.
   – Твое счастье, что ты спас нам жизнь, старик. А то я повелел бы сбросить тебя с самой высокой скалы.
   – А я, кабы знал, что господь похоронил под песком именно вас, как некогда поразил он войско нечестивого Синаххериба [143], ни за что не взял бы на душу греха, спасая вас.
   – Я вижу, ты не в своем уме, – вдруг без всякого гнева махнул на него рукой император.
   Он увидел подымающегося на террасу Квинтипора. Магистра словно подменили. Румяный, сияющий, он весело перепрыгивал с камня на камень. Радостный взгляд его быстро обшарил площадку, где стоял император. Диоклетиан, счастливый, закивал юноше и шагнул ему навстречу, благословляя в душе мерзкого бога Сета, называемого еще Тифоном. Ведь именно ему надо быть благодарным за то, что сын, в сметающем все преграды упоении вновь обретенной жизнью, впервые смотрит на него сияющим, счастливым взглядом. В лице юноши не было теперь ни почтительности, ни покорности: все оно лучилось одной ликующей любовью.
   Император отвернулся, чтобы скрыть выступившие на глаза слезы.
   – Титанилла! – позвал он, даже не посмотрев, где она.
   – Я здесь, государь! – прозвучал голос девушки совсем близко.
   Она стояла тут же, у него за спиной, освобождая свою зацепившуюся за куст шиповника вуаль. Настроение у нее тоже было веселое, щеки горели румянцем, глаза смеялись, все лицо ее словно стало вдруг зеркалом только что подошедшего к ней юноши.
   – Ну, дети мои, нам пора отправляться, – обнимая сразу обоих, заговорил император. – И то, наверно, не сразу найдем дорогу: ведь мы остались без проводника.
   Однако среди погонщиков нашелся один, знающий, как выбраться из каменистой долины демонов к ближайшему селению. Тщетно пытались они проститься со старым демоном. Он пел, опустившись на свои верблюжьи колени у входа в пещеру, над которым, они только теперь это заметили, был высечен большой крест. И было это не пение, а скорее дикий воинственный визг. Старик поминал каких-то Амалека [144]и Моава [145], преданных господом в его руки, и голос его все свирепел, все крепчал, так что был слышен, даже когда они уже сворачивали в другое, еще более узкое ущелье.
   – Порази, предай проклятью и истреби все, что у него, и не давай пощады, но предавай смерти всех – от мужа до жены, от отрока до грудного младенца, от верблюда до осла!
   Они шли под почти отвесными бурыми скалами, изрезанными вдоль и поперек водомоинами и трещинами, как вдруг над головой у них раздался неистовый вопль:
   – Семя сатанинское! Не вкусишь ты от винограда, что посадил ныне!
   Все взгляды устремились вверх, но уже не было времени уклониться от несущейся с ужасным грохотом прямо на них огромной каменной глыбы. Они видели только, что следом за ней покатился и бешеный старик, толкнувший скалу с такой силой, что сам сорвался и вот летит, широко раскинув руки, с развевающейся косматой гривой, подобный низвергнутому небом демону. Никто не проронил ни слова от ужаса. Но скала вдруг остановилась, застряв в сужающейся книзу теснине – в том месте, где первородного сына сатаны и его свиту должна была постигнуть, казалось бы, неизбежная гибель.
   Диоклетиан имел все основания принести богам благодарственную жертву у первого попавшегося на пути алтаря. Не только за двукратное спасение, но и за совершенно ясное знамение. Не случайно устроили они так, что тот самый христианин, который спас Диоклетиану и его спутникам жизнь, попытался и погубить их. Будь старик только спасителем, это сильно смутило бы душу императора, так как он оказался бы должником христианского бога. Но счет этого бога был теперь погашен, и Диоклетиан мог ограничиться благодарностью только старым богам, еще раз засвидетельствовавшим ему свою силу и благоволение.
   На пути вниз по священной реке к Саису император заплатил богам кровью пятидесяти белых бычков. В Саис они прибыли в ночь воскрешения Осириса, но десятки тысяч факелов превратили ночь знаменитого города в ясный день. От храма к храму плыли носилки с лежащей на них восковой статуей некогда растерзанного, а потом собранного из кусков бога. Шествие возглавляли пляшущие жрецы и жрицы, за ними жрецы в длинных столах несли кубок справедливости, локоть законности и небесную сферу, а вслед им текли несметные толпы, распевая торжественный гимн:
 
Слава тебе, лучезарный!
Первенец неба, зачавший
Времени ход беспрерывный.
Сеятель жизни под небом,
Ты над землей воцарился,
Праведных царь справедливый,
Истинным богом рожденный,
Вечно живой, благодатный,
Слава тебе, лучезарный!
 
   На другой день по приказанию императора в десяти храмах Саиса было принесено в жертву пятьдесят белых бычков с тем, чтобы жрецы могли угостить всех паломников. Сам император присутствовал на богослужении в храме Сераписа – там, где стояла богиня грядущего с лицом, закрытым широким покрывалом. Диоклетиан, уважая священные традиции, не прикоснулся к покрывалу. Но Титанилла, выждав минуту, когда пригнали украшенных лентами жертвенных животных и все обратились в их сторону, подкралась на цыпочках к статуе и, приподняв занавес, сунула туда голову. Ей хотелось увидеть свое будущее.
   Увидала же она только изумленное лицо Квинтипора. Одновременно с ней дрожащей рукой приподнял занавес и он: заглянул под него и тут же отпрянул, увидев свое будущее в виде Титаниллы. Все это произошло в одно мгновение, и прямо в лицо друг другу они посмотрели уже перед опущенным занавесом.
   Саисская легенда развеялась в прах. Юноша и девушка заглянули под покрывало, после чего им предстояло навсегда потерять способность улыбаться. Однако они улыбались друг другу, да так весело, что можно было подумать – это их первая в жизни улыбка.

23

   Не прошло и недели, как императору пришлось вспомнить ливийского пустынника. Управление александрийской гавани сообщило ему, что посланный в Салону почтовый корабль неподалеку от места назначения сел на мель. Внезапно налетевший шторм унес его в открытое море, где он и затонул на виду у идущего к нему на помощь корабля. Ни одной души из людей и ни одной веревки из багажа спасти не удалось. Императорский гонец с доверенными ему поручениями и виноградными лозами тоже пошел к Посейдону. [146]
   «Не вкусишь ты от винограда, что посадил ныне…» Предсказание ли то было или проклятье, во всяком случае старик был не прав только в том, что у него получалось, будто виноград уже посажен. Но в главном он не ошибся: из этого винограда император не съест ни ягоды! А через несколько часов перед императором лежал отчет о ходе строительства в Салоне, эго был обычный месячный доклад с перечислениями всех выполненных работ, необходимых изменений проекта и персональных представлений. Даже среди самых важных государственных дел император, чувствуя к Салоне сердечную склонность, никогда не забывал просматривать эти отчеты лично. Над развалинами небольшой деревушки, где тлели кости его матери, он хотел воздвигнуть дворец, какого не имел еще ни один император. Он был убежден, что Салона – самое красивое место в мире, там самая кроткая небесная синева, самые мирные морские волны и самые чистосердечные люди. Про себя он твердо решил, что именно там, на его родине, будет его усыпальница и столица нового императора, его сына. Еще в молодости он часто говорил жене, что жить среди мирных иллирийских рыбаков и садоводов он не мог бы, но в старости непременно поедет к ним и сложит с плеч своих бремя жизни там, где его принял.