– Ну, конечно. Для мужа, который, как я, женат только пятый месяц, вся жизнь – сплошная битва.
   – Да благословят твое оружие фраваши [185], как некогда благословили они оружие непобедимого Джемшида [186]! – воскликнул, вращая глазами, старый кастрат.
   Принцепс с кислой улыбкой пошел было дальше, но евнух остановил его, покорнейше прося озарить светом всевидящих очей своих ничтожнейшего слугу своего Ветурия.
   Принцепс только теперь обратил внимание на стоявшего поодаль центуриона, который, судя по осанке, вовсе не считал себя чьим бы то ни было слугой. Лишь слегка поклонившись, он разглядывал принцепса с любопытством, в котором не было и тени раболепия.
   – Преторианец?
   – Их старейший центурион.
   – Ненавидишь императора? Все преторианцы ненавидят его…
   – Никто не ненавидит его. – Ответ был холоден, но быстр и тверд. – Мы просто не любим его. Во время триумфа он ни содержания нам не повысил, ни денег на обувь не роздал. Простыми стражниками и то, кажется, больше дорожит. Пробыл в Риме целую неделю и даже не заглянул к нам в лагерь.
   Лицо принцепса приняло надменное выражение.
   – Если б он не опасался моего отца, вам пришлось бы еще хуже. Он собирался разрушить весь ваш лагерь, а вас послать рубить лес да строить дороги в Далмации.
   – Клянусь Стиксом [187], пусть только попробует! – сверкнул острый, как меч, взгляд старого воина. – Посягать на последние остатки римской свободы!
   Возмущение центуриона было чистосердечным и благонамеренным. Он уважал традиции гвардии, а под римской свободой подразумевал те добрые старые времена, когда солдаты могли еженедельно убивать по императору и продавать с молотка оставшуются без владельца порфиру. Принцепс старался укрепить в нем эту веру. Стыд и позор, сказал он, что славную гвардию Рима ставят теперь ниже пожарников. Если он с отцом станет здесь когда-нибудь хозяином, все будет иначе. Нужно, правда, признать, что и восточный цезарь Галерий тоже умеет ладить с армией. Кстати, ведь Галерий – его тесть, и на помощь восточного цезаря можно рассчитывать, когда настанет срок разделаться с западным. Всему виной Констанций: это он подрывает древние обычаи. Снюхался с врагами армии, размягшими безбожниками, и дурачит беспомощного старика императора, собираясь между тем, с помощью тех же безбожников, разрушить всю империю. Однако преторианцам бояться нечего, поскольку он, Максентий, вместе с отцом всегда начеку. Ну и, конечно, на Галерия, пока он под их наблюдением, тоже можно положиться. Главное, чтобы все настоящие патриоты сплотились в одном лагере и ждали в полной готовности сигнала, который непременно последует в нужный момент. Сейчас он не хочет говорить о том, какое вознаграждение получат за свою верность иреторианцы, так как еще не решено, раздадут ли им земли или только дома казненных сенаторов. Но и до тех пор Бабек имеет возможность выдавать добавочную плату тем, кто заслуживает доверия и умеет молчать. Единственное, что можно уже сейчас сказать по секрету, как о деле решенном, это то, что префектом претория будет назначен Ветурий.
   – Надеюсь, – протянул принцеос руку на прощание, – у такого славного воина есть и славный сын, достойный принять от отца виноградную лозу?
   Ветурий покопался у себя под плащом и вытащил пучок слипшихся от крови светлых волос.
   – Мой славный сын был самым молодым центурионом гвардии, так же, как я – самый старый. И вот все, что от него осталось.
   Максентий воинственно звякнул мечом, потом сочувственно вздохнул.
   – Такова наша судьба, судьба солдата! Где он погиб?
   – На лобном месте. Казнен как безбожник. Сначала в амфитеатре стреляли в него из луков, но стрелы не брали его. Тогда его прикончили палицами.
   Принцепс с сожалением покачал головой.
   – Если б ты сказал мне, я спас бы твоего заблудшего сына.
   – Константин тоже хотел спасти его, – сухо проговорил центурион.
   – Кто? – вскипел Максентий.
   – Константин, второй принцепс. В последнее время они с моим сыном были большими друзьями. Принцепс собирался просить за него императора, но я не позволил.
   – Ты?
   – Да, я! Я сам заявил на него. Он и мать возмутил против богов. Они вдвоем побросали в огонь деревянные и восковые изображения домашних богов. Раскололи крылатую Викторию [188], подаренную мне отцом, – он тоже был центурионом, – когда я удостоился виноградной лозы.
   – Тогда твой сын был злодеем и отправлен в Тартар по заслугам!..– постарался Максентий угодить отцу, разделив его возмущение.
   Но центурион оборвал:
   – Себастиан был доблестным воином и прекрасным сыном. Он только враждовал с богами. Они и покарали его за содеянное против них. Никто не может судить его, кроме богов, и ты, принцепс, тоже!
   Сказав это твердо, с достоинством, он поцеловал окровавленный локон и спрятал его под плащ. Принцепс пожал плечами и обратился к евнуху:
   – Что поделывает твоя госпожа?
   – Сидит у окна, с нетерпеньем ожидая царя царей.
   Максентий взглянул на окно, но увидел только, как в нем мелькнула огненно-красная шаль. А когда принцепс поднялся в комнату, Хормизда сидела уже перед зеркалом, спиной к двери.
   – Титанилла! – вырвалось у него.
   Раньше он видел царевну всегда только в национальном наряде: восточном кафтанчике, шелковых шальварах и шитом драгоценными камнями тюрбане. Теперь же из своего персидского наряда она сохранила только огненную шаль, – все остальное было римское. В высокой прическе, оставляющей открытой тонкую белую шею, она, в самом деле, очень походила сзади на дочь Галерия.
   Не оборачиваясь на возглас, Хормизда сердито нахмурила густые черные брови. Поправляя на лбу ленту, она еще сильнее наклонилась к зеркалу и, как бы нечаянно, помогла хитону соскользнуть с плеч.
   – Титанилла! – почти теряя самообладание, повторил принцепс и, сбросив шлем, подбежал к девушке. Исступленно схватил ее и стал целовать плечи, шею, волосы, губы. Хормизда, немного помедлив, освободилась и вернулась к зеркалу.
   – Всю краску стер, – сказала она, доставая притирания. – Я очень рада, цезарь, что ты так любишь свою жену.
   Принцепс не заметил иронии. Он со смехом растянулся на кушетке.
   – Неужели моя жена до сих пор этого не знала?
   – Ты не меня целовал. Ты спутал меня с Титаниллой.
   – Не напоминай мне эту бледную личину! Разве для того бегу я от нее к тебе, чтобы и ты терзала меня ее именем! Ты!
   – Да это ты, цезарь, дважды провыл здесь ее имя.
   Максентий покраснел и, чтобы скрыть смущение, притворился рассерженным.
   – Зачем ты зовешь меня цезарем, Хормизда? Ты же знаешь, что, если кто-нибудь услышит, это может стоить мне головы?
   – Здесь, в Риме, где все за нас? Так говорил Бабек… И разве не ты обещал мне на корабле, что через год мой муж будет цезарем, а через два – августом?
   – Так оно и будет, Хормизда, – ответил он, – сев на кушетке и посадив царевну к себе на колени. – Галерий склонил на нашу сторону дунайские легионы. Твой брат через своих людей подкупит восточные. Солдаты моего отца готовы за него в огонь и воду. А я только что привлек к нам преторианцев.
   – Да, я, стоя у окна, слышала ваш разговор, – засмеялась девушка, покачивая на кончике ноги соскользнувшую пурпурную сандалию. – Ты ловкий человек, цезарь. Впрочем, я тоже умею ставить ловушки.
   – Моя жена должна уметь это.
   Он целовал ей то одно, то другое ухо.
   – Которая? – откинулась назад Хормизда.
   – У меня нет другой жены, кроме тебя!
   Объятие его было страстным, а в голосе слашалась горечь.
   – Любопытно, – выпрямилась Хормизда. – Квинтипор тоже говорит, что я похожа на твою жену.
   – Квинтипор?
   – Ну да, всадник, который занимает другую половину дворца.
   – Это раб? – Красные веснушки на лошадином лице принцепса вспыхнули. – Он смеет смотреть на тебя?! Да… еще с кем-то тебя сравнивать?!
   – Но, цезарь, ты забываешь, что Квинтипор – любимец императора. И что он должен будет сопровождать меня ко двору в Никомидию, когда мне наскучит Рим. Видно, он в большой милости у императора; знакомя нас с Квинтипором, император просил меня быть с ним в дружбе и о всех своих желаниях сообщать только ему.
   – Император сам не знает, что говорит, – с раздражением поднялся на ноги принцепс. – Думает, что весь мир вертится вокруг его Антиноя. Но проще ли было поручить это мне, раз я привез тебя сюда?
   Хормизда пощекотала принцепсу ладонь.
   – Куда девался твой ум, мой милый цезарь? Откуда императору знать, что ты каждую неделю бросаешь свою супругу и скачешь из Медиолана сюда, к своей настоящей жене, осведомиться, какой у нее аппетит?
   Царевна засмеялась, но Максентий помрачнел. Тогда и Хормизда обиженно надулась.
   – Конечно, об этом ты не любишь слушать. А должен бы радоваться, что, когда тебя провозгласят императором, ты уже сможешь завернуть своего сына в порфиру и представить его легионам.
   Царевна заговаривала с ним об этом и прежде, но принцепс в таких случаях по большей части либо ругался, либо отшучивался. Но тут он подсел к ней и спокойно ей разъяснил, что от губ до бокала еще далеко. Все зависит от того, на что решится император, здоровье которого сильно пошатнулось. После триумфа он направился домой в Никомидию, но по дороге заболел и застрял в Равенне. И вот уже третий месяц не может поправиться. Хоть не лежит в постели, но все время жалуется на желудок и бессонницу. Может быть, с ним вдруг что-нибудь произойдет, а может, он добровольно снимет порфиру. Но лучше всего было бы, если бы император усыновил его, Максентия. Максимиан верит, что ему удастся добиться этого. Тогда власть перейдет к ним безо всякого риска. С истреблением безбожников Флавии потеряли главную свою опору и, по всей вероятности, пойдут на мирное соглашение. А тогда уж нетрудно будет разделаться и с Галерием, которому он отошлет его дочь. Ведь он думал, что берет в жены девушку, а получил какую-то бесплотную тень, у которой, как только ее хочешь поцеловать, сразу леденеют губы. Пусть станет Ламией [189]или ларвой [190]и сосет кровь злосчастных, вздумавших устроиться на ночлег в каком-нибудь всеми покинутом и проклятом месте. Галерию должно стать ясным, что он, Максентий, не может прикрывать порфирой мертвую, в лоне которой никогда не будет ребенка. Хормизда жадно глотала слова принцепса. Ей давно уж хотелось услышать это. Она потянулась к нему губами, которые не холодеют от поцелуя.
   – Только не надо слишком торопиться, а то можно все испортить, – оторвавшись от нее, наконец, продолжал Максентий. – Было бы грубой ошибкой превращать Галерия в своего врага, когда он еще может оказать нам большую услугу. Император считается с ним, и потому Максимиан полагает, что мысль об усыновлении лучше всего сумеет внушить императору именно Галерий, который сейчас, несомненно, пойдет на это. Во-первых, потому что таким пугем от власти устраняются Флавии, которых он смертельно ненавидит, а во-вторых, потому что он пока еще может лелеять надежду, что через дочь кровь его тоже будет властвовать над Римской империей. Теперь, богиня, ты понимаешь, зачем нужно, чтобы никто не знал, что моя настоящая жена – ты?
   – Понимаю, цезарь, – скривила губки Хормизда. – Только не знаю, кто ж тогда будет отцом твоего ребенка?
   Максентий несколько раз прошелся взад и вперед по комнате, потом, ухмыльнувшись, собрал со столов все, что там было – шкатулку, вазы, зеркало, косметические инструменты, и вынес все это из комнаты. Девушка в это время задумчиво смотрела в пространство и очнулась, только когда нринцепс попробовал сдвинуть с места небольшую золотую квадригу Аполлона, стоящую посреди комнаты на малахитовой колонне.
   – Что ты делаешь, цезарь?
   – Хлопочу о своей безопасности. Убираю подальше все, чем ты можешь в меня запустить. Аполлон, кажется, не страшен: он и для меня тяжеловат.
   – Что ты задумал, цезарь?
   – Скажи, богиня, тебе нравится этот Квинтипор?
   Девушка молча уставилась на него большими черными глазами.
   – Видишь ли, я подумал о том, что ты мне сказала. Император хочет, чтобы ты подружилась с ним? Так вот, я тоже не возрожал бы против такой дружбы, – конечно, не слишком тесной. Чтобы в случае необходимости ты могла намекнуть на всадника. В таких делах император чрезвычайно строг: ведь это человек, отставший от жизни, старосветский. Но своему любимцу и ради него император простит все, – если, конечно, тот не потеряет его милости. Ты понимаешь меня, богиня?
   Принцепс выпалил все это одним духом, стараясь поскорее преодолеть тяжелую для него минуту и готовый к тому, что девушка в порыве гнева сочтет его сумасшедшим. Он даже боялся посмотреть в ее сторону и потому не видел, каким адским огнем вспыхнули ее черные глаза. Но ответ был неожиданно благоразумен, а голос – поразительно спокоен:
   – Сам Зороастр [191]не придумал бы ничего мудрей, о, мой цезарь, и я готова ради тебя на все! Даже соблазнить любимца императора.
   – Ну, этого я вовсе не желаю! – вскипел Максентий. – Просто я думаю, что было бы неплохо, если б он приходил к тебе и люди видели тебя вместе с ним.
   – Да, мой цезарь. Ты сам увидишь меня с ним, и сейчас же.
   И прежде чем нринцепс успел возразить, она хлопнула в ладоши и приказала евнуху позвать с той половины дворца всадника Квинтипора.
   – Хороша ли я вот так? – Склонив голову немного набок, она взглянула томным, манящим взглядом на Максентия, раздраженно прицеплявшего свой меч. – Скажи, когда я больше похожа на Титаниллу: с незабудками в волосах или на груди? Для этого, конечно, нужна булавка, а я – варварка, у меня нет римской булавки. Очень прошу тебя, мой цезарь, когда ты еще удостоишь меня посещением, принеси мне буллу своей жены, которую она положила на домашний алтарь, когда поднялась с брачного ложа. Бабек говорил, что у вас такой обычай. Тебе, наверно, даже не придется похищать ее: Титанилла отдаст сама, если ты попросишь для меня. Ведь булла ей не нужна. Она теперь женщина, а я еще девушка, которая только собирается соблазнить молодого человека, – по твоему велению, мой цезарь.
   Оскорбление было таким неотразимым, что Максентий не мог не почувствовать весь его сарказм.
   – Ты с ума сошла, Хормизда, – отстранил он девушку. – Дай мне хоть уйти, чтоб мальчишка не видел меня с тобой.
   – А я хочу, чтоб увидел, – раскинула она руки. – Не пущу, цезарь: ты должен собственными глазами убедиться, как послушна настоящая твоя супруга.
   Она отступила к двери, преграждая ему дорогу.
   – Я привяжу тебя своим поясом к столу, если ты вздумаешь удирать! – с холодной усмешкой пригрозила она.
   Явился евнух и, доложив о всаднике, раздвинул тяжелый персидский занавес перед дверью.
   Юноша был в трабее, а на приветственно поднятой правой руке его сверкал золотой перстень всадника. Со времени их последней встречи Квинтипор значительно возмужал и, хотя был очень бледен, держался с таким достоинством и благородством, что принцепс еле узнал его. И так растерялся, что протянул ему руку. Однако юношу не смутило даже это неслыханное снисхождение. Сначала он преклонил колено перед дружелюбно улыбающейся ему Хормиздой, и только потом очень холодно выразил свое почтение принцепсу.
   Склонив голову набок и перебирая свои янтарные бусы, девушка смотрела на него тем обольстительным взглядом, который только что испробовала на Максентии.
   – Я хочу, всадник, чтоб ты сказал принцепсу, что общего находишь ты между мной и его женой, нобилиссимой Титаниллой.
   Жало, предназначавшееся Максентию, попало прямо в сердце Квинтипора. Словно в одно мгновенье весь дворец рухнул, и над его развалинами заклекотали вдруг байиские ястребки:
   – Ти-та! Ти-та! Ти-та!
   Не было нужды напоминать ему о Тите. В шорохе зимнего дождя, в ропоте желтого Тибра, в шуме голубиных крыльев над площадями или в звоне колокольчиков на шее мулов, везущих по узким улочкам свои тележки, – всюду слышалось ему ее имя. Разглядывая шелка в роскошных витринах на Викус-Тускусе [192], он мысленно рядил ее в лучшие из этих тканей, а на Викус-Сандаларуме [193]рисовал себе ее ножку в самых изящных сандалиях. Выставленные на Виа Сакра [194]драгоценные камни представлял себе озаренными ее сиянием. В мебельных лавках на Марсовом поле он выбрал для нее кровать лимонного дерева и пурпурное одеяло; ставил к ногам ее мурринские вазы с ветками цветущего граната и плоские ониксовые чаши с улыбчивыми пунцово-синими примулами; угощал ее греческими устрицами, маринованными черноморскими рыбами, альпийскими сырами, поил сладким хиосским вином. Но одно дело – безмолвно носить маленькую Титу у себя в сердце, словно в самом уютном паланкине, по шумным улицам вечного города, и только дома выпускать ее на волю, шалить с ней в тишине дворца, слышать ее возгласы и звонкий смех в разных углах, прятаться с ней под одним одеялом, оставляя для ее головы место на подушке, засыпать, слушая, как бьется ее сердце, держать ее руку, не отпуская даже во сне, и совсем другое – говорить о ней с посторонними. Его маленькая Тита принадлежала только ему, как его кровь, сердце, мозг. Даже больше: ведь, кроме него, никто не мог знать, о ее существовании.
   У его маленькой Титы глаза цвета спелого винограда, и грудь, как у Дианы, а на губах ее улыбается все, что есть прекрасного на земле и на небе. Этой маленькой Титы нет нигде на свете, она только в его сердце. С той поры как она открыла ему душу, он видел ее один-единственный раз, на триумфе, издали, но то была маленькая бледная тень, – совсем не его, излучающая золотое сияние, маленькая Тита, а какая-то матрона, которой он никогда прежде не видел и не желает больше видеть. О которой же из двух говорят эти посторонние люди – хохочущая женщина и мужчина с налитыми кровью глазами? Это его-то называет теперь маленькая Тита своим мужем, садится к нему на колени, дает ему suaviolum? Да нет, это не она, не маленькая Тита! Это – чужая женщина, которая там, далеко, в Медиолане, в роскошном дворце, и ему нет до нее никакого дела. Маленькую Титу, его Титу единственную во всем мире, эти двое не знают, они никогда не видели ее и не могут говорить о ней.
   – Ти-та! Ти-та! Ти-та!
   Это длилось одно мгновение, даже меньше, и уже не байиские ястребки клекотали, а громко ржал Максентии.
   – Ты требуешь от всадника невозможного, госпожа. Ведь он и тебя, и мою жену слишком мало видел, чтобы сравнивать вас.
   И он пошел, нахлобучив свой шлем и с кривой улыбкой кивнув обоим. Хормизда не удержалась, чтоб не крикнуть ему вдогонку:
   – Желаю много-много счастья твоей юной супруге!
   Он прорычал уже из-за двери:
   – Не беспокойся. Счастья хватит и на ее долю! Желаю тебе того же!
   В глазах у Квинтипора заискрились огромные, величиной с кулак, звезды, будто его ударили молотком по голове. И все-таки он невольно улыбнулся: Хормизда высунула вслед уходящему принцепсу язык. Квинтипор уже видел раз такую сцену: в Антиохии, на балконе священного дворца, когда они встретились впервые.
   «Она, в самом деле, похожа», – взглянул он смягчившимся взором на девушку.

35

   Менялы за грязными прилавками гремели низкопробными сребрениками; золотобой в кожаном фартуке, у входа в золотарню, отбивал листочки испанского золота. Ребятишки, выбежавшие из соседней школы, шумной толпой окружили чернокожего бербера в красной шапке, ведущего козу, на которой восседала одетая солдатом обезьяна, протягивая грязную лапу в надежде получить сезам и орехи, а другой отдавая честь. Еврейские подростки в лохмотьях визгливо предлагали серную ленту для склеиванья разбитой посуды. Индийский заклинатель змей дул что есть мочи в свою флейту. Булочник старался перекричать колбасника, несущего свой парной товар в покрытой тряпкой глиняной миске на деревянном подносе. Жрецы Беллоны [195]яростно колотили в боевые щиты, мешая свои вопли с повелительными окриками ликторов, прокладывающих дорогу весталке с покрытым вуалью лицом, разгоняя палками причитающих по обязанности нищих, собак-поводырей и лжехромцов, побросавших в бегстве свои костыли. Хриплый рев верблюдов пестро разряженного Мидииского посольства заглушало гиканье преследующих карманного вора стражников. Кастратоголосые невольники, расчищая путь носилкам, расталкивали зевак, а те, давя друг друга и наступая друг другу на ноги, осыпали двадцатиязычной бранью сенаторшу в германском парике, которая сперва горделиво взирала на толпу из заднего окна паланкина, а потом наклонилась вперед и закругленным согласно последней инструкции концом палки, с ручкой из слоновой кости, заставила великанов-носильщиков прибавить шагу. Из узких и мрачных улиц, чьи устья то и дело разрывали строй мраморных дворцов, беспрестанно несся шум мастерских: звонкие удары топоров, визг пил, стук молотков, скрежет резцов. Кроме того, дворец все время содрогался от начавшегося с рассветом скрипа и грохота кованых колес, доставлявших по базальтовой мостовой мраморные глыбы и гигантские бревна.
   – Лучше на Этне, над кузницей Вулкана Мульцибера, чем здесь, на Виа Номентана, – захлопнул деревянные ставни математик и среди бела дня стал искать у себя в столе светильник.
   Он был человек терпеливый, но сейчас с досадой подумал об императоре, по велению которого должен был оставаться в Риме. Его обязанностью было следить за Квинтипором и еженедельно сообщать свои наблюдения Диоклетиану. Сперва в Равенну, а теперь в Никомидию. Словно Квинтипор – маленький школяр, а он – его раб-наставник.
   Вынув несколько круглых глиняных светильников, старик стал проверять, в котором еще есть масло. Взгляд его остановился на барельефе, украшавшем дно одного из них. Барельеф изображал молодую пару, увлеченную игрой Венеры на покрытой ковром тахте, в то время как из-за занавеса выглядывает физиономия любопытного невольника.
   – Вот и я теперь делаю то же самое, – проворчал Бион, поднося светильник ближе к окну, под луч света, пробивающийся сквозь щель в ставнях. – Слежу за влюбленными, чтобы подбодрить их, когда любовный пыл начнет гаснуть. Клянусь богом тишины, которого здесь в Риме не очень почитают, – я готов согласиться с Лактанцием: разум императора начинает изменять ему. Заставить меня на старости лет подглядывать за влюбленными! Будто любовь нуждается в постороннем глазе! Клянусь стооким Асириусом, это единственная игра, в которой безбородый ученик разбирается лучше старого учителя!
   Старик улыбнулся, зажег светильник и сел за письмо. Он просил императора взглянуть на гороскоп, составленный в последние ноябрьские ноны, относительно юноши, вступившего в двадцатый год своего существования. Там император увидит, что, при неизменности восходящей и аспектов, факел Девы определенно поворачивается в сторону линии жизни юноши. Теперь уже можно твердо сказать, что при ближайшей констелляции обе линии сольются в одну. Сам он со своей стороны счел бы неуместным хотя бы малейшим намеком поощрять юношу. К тому же это совершенно излишне. Дева, носящая пояс Венеры с изяществом Граций и мудростью Минервы, в этом смысле способна сделать гораздо больше, чем все философы и математики человечества от Фалеса Милетского [196]до Биона Пессинского. Что касается последнего…
   Он не окончил фразы, так как явился Лактанций со свитками под мышкой, более бледный и серьезный, чем когда бы то ни было. Немало разочарований постигло ритора в столице мира. Ее богатство, кипучая жизнь, чудеса искусства поначалу захватили его, приведя к мысли о том, как же чудесен должен быть небесный Иерусалим, если земной город может достичь такой красоты?! Правда, его немного тревожило, что в Риме два населения: помимо смертных людей, его наводняют десятки тысяч каменных и бронзовых богов, целая армия демонов, под верховным командованием сатаны, с которыми избранники господни вынуждены вести особенную борьбу. Он знал, что борьба будет тяжелая, но, видев в Александрии множество примеров христианской самоотверженности, ни на мгновенье не сомневался в победе. Однако довольно скоро он понял, что демоны живут здесь не в мраморе и бронзе, а в самой плоти и крови людей. Какой смысл взять и разбить вдребезги молотком Юпитера и Аполлона, Венеру и Минерву, если в людях по-прежнему останутся честолюбие, алчность, сладострастие, гордыня, приверженность к плотским наслаждениям? Его как ритора никто не подозревал в принадлежности к безбожникам, а христиане знали, что, находясь при дворе императора, он служит истинному богу и защищает его паству. Таким образом, Лактанций мог общаться с кем угодно. То, что он наблюдал и среди идолопоклонников, и среди христиан, удручало его.
   Южанин со жгучим темпераментом, видевший столько фанатизма под горячим небом Египта и Востока, нашел, что население Рима слишком безразлично и еще не созрело для гумна благодати. Однажды он объявил, что прочтет на форуме Траяна лекцию: при этом он имел намерение проповедать римлянам истинную добродетель хоть и не христианским языком, но в христианском духе, хотел дать получающим одно охвостье чистые зерна, рассчитывая, что от этого вороны обернутся горлицами. Имя его привлекло на форум великое множество народа, и люди внимательно слушали, пока ветер не принес на площадь обрывки музыки из виллы Руфия, префекта городского водопровода: играли знаменитые кифаристы Терпний и Диодор, специально приглашенные театром Марцелия из Греции. В несколько минут все слушатели покинули ритора; только три старушонки частыми кивками продолжали подтверждать, что вполне разделяют его взгляды на истинную добродетель. Но он, в бешенстве, решил, что они стоя спят и просто клюют носом.