Вдруг хлопнув себя по лбу, она подхватила корзинку.
   – Знаю! Я ее из корзины на алтарь богини выронила, когда доставала бараний окорок, который в жертву ей принесла. Молила ее о долгом здравии для моего магистра… Ну, я побежала, всадник! Будешь в наших краях, не обходи наш дом. «Кирная сабинская корова». Смотри не забудь: это наш знак… Ой, бегу, бегу, нету меня здесь!
   Выбежав за дверь, она тотчас вернулась. Всадник лежал ничком на кровати.
   – Опять спишь? Прямо как моя маленькая ласточка! И то правда, теперь тебе можно.
   Квинтипор не шелохнулся.
   – Забыла сказать тебе, зачем приходила. Так долго искала дворец твой, что из головы вылетело. Хотела я тебе сказать, что бедная моя ласточка, когда я еще при ней была, тебя поминала.
   Квинтипор поднялся, сел. Лицо его было бледно, на лбу от подушки – красные полосы.
   – Поминала, говоришь?
   – Да ты не робей. Не бранила. Только так, в бреду. Мол, кабы ты знал, как она больна, уж конечно, сдержал бы свое обещание, и тогда она непременно выздоровела бы. Но говорю тебе, это бред был. А ты, поди, и не помнишь, что обещал. Аль помнишь? Ай-яй-яй! По глазам вижу – какое-то озорство. Сам уже знаешь?
   – Знаю, – улыбнулся Квинтипор.
   Улыбка эта весь день не сходила с его уст. Улыбаясь, сел он в ванну, улыбаясь, одевался, улыбаясь, обставил гиацинтами обе гермы. Улыбался он, когда увидел, как двое ученых разгуливают между колоннами атриума.
   Бион тоже улыбался, но немного иронически.
   – Наш друг спасен! – кивнул он в сторону Лактанция. – Под знамя его бога хлынула целая армия добровольцев, так что в ветеранах, вроде нашего друга, он уже не нуждается.
   Подтрунивая над ритором, Бион ласково трепал его по плечу, и тот, видимо, совсем не сердился.
   – Ты совершенно справедливо говоришь, мой Бион, что сам господь решает, какая жертва ему угодна, от кого он ее примет и от кого не примет. В знамениях, им посылаемых, невозможно ошибиться. Во время нашей вчерашней беседы я почувствовал, что яркое сияние откуда-то сверху слепит мне глаза. По описаниям Генесиева лица и твоему рассказу я понял, что и ему было явлено подобное внезапное сияние. Я видел его всю ночь. А теперь больше не вижу.
   Квинтипор, улыбаясь, стал им кивать. Они ответили, думая, что он прощается с ними. Он же кивал в знак согласия с Лактанцием: да, с внезапным сиянием дело обстоит именно так! Он сам видел это сияние, отражавшееся на лице Генесия и теперь для ритора невидимое.
   Он пошел на форум и стал искать Бенони, торговца божками, там, где встретил его накануне утром, – близ памятника Александру Тиберию. Этот последний, по происхождению еврей, отступился от бога Израиля и даже оказал содействие в поджоге иудейского храма проклятой памяти императору Титу, за что более двухсот лет назад был поглощен адом, где для него варили смолу, конечно, в отдельном котле. Но среди людей память о нем поддерживала эта огромная бронзовая статуя, которую его друг, проклятый император, воздвиг ему как префекту претория и правителю Египта. Хотя на голове у него был лавровый венок полководца, а в руке – свиток законника, черты лица выдавали его национальность, вследствие чего он служил предметом насмешек со стороны римлян и ненависти со стороны евреев. Ни те, ни другие не могли простить ему, что он попал сюда, в общество одетых в бронзу великих людей Вечного города. А он со спокойной, даже немного циничной улыбкой взирал как на выдаваемое глазами римлян презрение, так и на горящую в глазах евреев ненависть.
   Здесь обычно и торговал своими богами Бенони, бродя вокруг памятника, но всегда к нему спиной, чтобы вид проклятого евреями соплеменника, проникнув через воспаленные глаза торговца, не переполнил отвращением его душу. Сейчас Бенони не было на месте. Его соседи – лидийский грек, торгующий кремнями, и толстый представительный сириец, которого первый называл торговцем адресами, – объяснили Квинтипору, что Бенони не придет, так как нынче у него суббота, которую он всегда празднует.
   – Как празднует? – улыбнулся Квинтипор.
   – Да так, что ничего не делает, – отвечал сириец, – а весь день молится дома.
   – Бедный! Ведь это хуже всякой работы, – съязвил грек и, обратившись лицом на восток, стал что-то бормотать, отвешивая глубокие поклоны.
   Сириец упрекнул его в безнравственности. Квинтипору понравился этот серьезный человек, и он спросил сирийца, не знает ли он, где живет Бенони. Прошлый раз Квинтипор был очень рассеян и запомнил только, что тот живет где-то за Тибром и что в имени хозяина дома есть слово «светильник».
   – Не светильник, а канделябр, – поправил его сириец. – Канделябр Север. Хочешь, я провожу тебя, господин?
   Квинтипор согласился, особенно когда сириец сказал, что может провести его кратчайшим путем. Из этого юноша заключил, что торговец адресами, кроме того, видимо, еще и проводник.
   И действительно, сириец оказался на редкость словоохотливым, какими обычно бывают проводники. Он рассказал Квинтипору историю хозяина того дома, где живет Бенони. Двадцать лет назад Север был рабом управляющего римской почтой. Но толку от него было немного, так как работать он не любил, да к тому же, родившись косоглазым и рыжим, не мог доставлять удовольствия людям с утонченным вкусом. Как-то раз хозяин пустил с молотка устаревшую мебель из своей тибурской виллы. Был там большой железный канделябр, которого никто не хотел покупать. Тогда хозяин выволок за ухо Севера, спавшего до этого в грязной бочке, и объявил, что купившему старый канделябр по назначенной цене он бесплатно даст в придачу этого превосходного невольника. Тотчас объявилась одна престарелая вдова, которая купила канделябр, получила в придачу Севера и, так как в косых глазах и рыжих волосах нашла-таки усладу, через пять лет, умирая, в завещании своем объявила его свободным и передала ему в наследство четырехэтажный дом, сады, виллы и земли. А Север воздвиг во дворе дома алтарь, установил на нем канделябр, которому обязан был своим счастьем, и поклоняется ему, как единому богу. Потому-то его и прозвали Канделябром Севером.
   Они шли в Субуре, по грязной узенькой улице у подножья Виминала. Сириец остановился и очень осторожно коснулся руками Квинтипора.
   – Но если ты, прекрасный господин мой, не хочешь идти так далеко, я могу услужить тебе и здесь.
   – Чем? – удивился Квинтипор.
   – Чем пожелаешь, господин мой. Я могу ускорить твое блаженство адресом, который будет отвечать любым желаниям.
   Он вытащил толстую книжицу, но не успел ее открыть, как Квинтипор плюнул ему в глаза. Тот с солидным видом утерся и начал перечислять свой товар:
   – Квадратий девяти лет; Квадрата, двенадцати лет; Тит…
   Хотел он сказать Титий или Титильда, – неизвестно: Квинтипор с такой силой ударил его в грудь, что у него потемнело в глазах. А юноша, улыбаясь, пошел дальше, то и дело спрашивая у встречных дорогу, так как в этом районе он еще никогда не бывал. Солнце клонилось уже к закату, когда он через старейший в Риме мост, который, по преданию, не дозволялось даже чинить железными инструментами, перешел, наконец, на другой берег Тибра. Здесь ему уже не пришлось много плутать: каждый прохожий знал, где находится дом бога Канделябра.
   Ржавый канделябр, увешанный засохшими венками, возвышался на мраморном пьедестале посреди темного, грязного и зловонного двора. Бенони, немного отмытый, скорее в затхлой, чем рваной одежде, качал чумазого мальчонку на качелях, устроенных на вкопанном в землю корабельном носу.
   – Это твой, Бенони? – с удивлением спросил Квинтипор.
   – Что ты, господин! – испугался еврей. – На улице подобрал: очень уж плакал. Привел его сюда, и видишь: теперь смеется. А как стемнеет, мать за ним придет. Тут у нас все знают, когда я дома, так обычно с такими вот ребятишками играю. Мой брат был такой, когда мы с ним расстались.
   – А сейчас он где?
   – Дома меня ждет, господин, в Виноградной долине. Вот уже двадцать лет.
   – Об этом я и хотел поговорить с тобой, Бенони. Может, пройдем к тебе в комнату?
   – Нет у меня комнаты, господин. Я живу вот в этом хлеву. В нем двоим не поместиться. Да тебе туда и не пролезть: вон ты какой высокий!
   – Тогда проводи меня немного, – предложил юноша.
   До этого Квинтипор не обращал внимания на хлев, но, узнав, что там живет человек, содрогнулся: таким зловоньем несло оттуда. Бенони растерянно потер выдающийся вперед худой подбородок.
   – Не могу, господин. Как же я ребенка-то брошу? Здесь ведь и христиане живут. А про них говорят, будто они детей режут.
   – Какой вздор, Бенони! – улыбнулся Квинтипор. – Где-то здесь поблизости я видел караульню. Я сдам туда мальчика и прикажу никому, кроме тебя и матери, не отдавать.
   – Ну пойдем, господин.
   – А дверь? – показал Квинтипор на хлев. – Ведь там, наверно, твои боги и деньги тоже?
   – Деньги мои в росте, господин. А боги, правда, – там, под соломой.
   – Так и они ведь денег стоят. Что ж ты не запрешь дверь?
   – Нет у меня двери, господин. Да и не нужна она. У моего народа, кроме бога Израиля, есть еще один защитник – людское презрение.
   Видимо, он был прав, потому что стражники, к которым он вошел первым, чтобы показать дорогу Квинтипору, выгнали его не в толчки, а пинками. Всаднику же отдали честь и дали мальчику шлем и ножны – поиграть.
   – Скажи, Бенони, – спросил Квинтипор, когда они шли по улице, ведущей к Тибру, – что тебе надо в Иерусалиме?
   – Я только хочу поплакать, господин, у стены, оставшейся от нашего храма.
   – Да ведь я говорил тебе, что евреев не пускают в Иерусалим. Есть специальный закон.
   – Знаю, господин. Но это старый закон. Его издал еще император Адриан, чтоб ему пусто было!
   Бенони вздрогнул и с испугом огляделся вокруг.
   – Прости, господин. Это так, по привычке у меня сорвалось. Я хотел сказать, что нынче этот закон уж не так строго исполняют. За деньги пускают и евреев.
   – И ты уж достаточно накопил на такое разрешенье?
   – Может, и хватило бы. К тому же, наверно, удастся кое-что выторговать.
   – На дорогу не хватает, что ли?
   – Я – неплохой ходок, господин. За год пешком бы домой дошел. А то устроился бы на корабль бесплатно. Я знаю кое-какие египетские фокусы, а моряки любят возить с собой фокусников – для потехи. Конечно, ежели буря подымется, так могут выбросить за борт. Но спасший Иону [213]из волн морских и мне поможет… Меня другое удерживает, господин мой…
   Судорожный кашель прервал его речь.
   – За то, чтоб поплакать у стены, взимается особая плата, – продолжал он, когда приступ прошел. – Десять минут – двадцать сестерциев. Но караульный легионер может продлить. Каждые лишние пять минут – десять сестерциев. А это, господин мой, большие деньги. Счет-то надо двойной вести: я хочу плакать вместе с братом.
   Он опять закашлялся. Квинтипор поддерживал его за локоть, чтобы он не упал, и в первый раз за весь день улыбка исчезла с губ юноши. «Маленькая Тита, милая маленькая Тита! И тебя вот так же терзает кашель?!»
   Но, когда они стали подыматься на холм, закрывающий долину Тибра, юноша опять улыбнулся. «Солнце садится на гору», – вспомнил он.
   – Скажи, Бенони, ты согласился бы взять с собой в дорогу одного христианина, с тем, что за это будут покрыты все твои расходы?
   Бенони растерялся. Подумал, посчитал про себя, потом недовольно промолвил:
   – Если б он только не приставал ко мне…
   – Ну, этот приставать не будет, – улыбнулся Квинтипор. – Тебе придется взять с собой на корабль мертвого христианина. Набальзамированного, в саркофаге, словом, как багаж. Твое дело только позаботиться о погрузке да о разгрузке, когда прибудешь на место.
   – А куда его?
   – В Никомидию. Конечно, для тебя небольшой крюк. Но это тоже будет оплачено.
   – А когда отправляться?
   – На следующей неделе. Когда начнутся казни. Но тебе нужно завтра же сходить к ликторам и договориться с ними: пусть казнят поаккуратнее, чтоб лицо не очень исказилось, потому что ты, мол, хочешь его набальзамировать. Пусть сохранят и одежду: нужно будет потом одеть его именно в нее. Ты же позаботишься о бальзамировании, купишь саркофаг… И с ближайшим кораблем – отправляйся.
   На впалых щеках Бенони расцвели розы лихорадки. Он сосредоточенно считал на пальцах.
   – Девятый день месяца аб [214]– день разрушения храма. Если сначала заехать за братом, все-таки успеем к этому дню попасть в святой город. Только…
   Он снова потер подбородок. Квинтипор улыбнулся.
   – Что – только? Говори, не бойся!
   – Ведь все это обойдется в такую сумму, какой, пожалуй, самому императору не набрать!
   – Ну, сколько у тебя получается примерно?
   Бенони считал уже без помощи пальцев, так как речь шла не о расчете времени, а о коммерческой сделке. Только сухие губы его шевелились. Сначала он оценил расходы в тридцать золотых, потом – в пятьдесят, наконец, остановился на шестидесяти. Квинтипор, улыбаясь, согласился со всеми его расчетами и достал два тяжелых кожаных мешочка.
   – Все подсчитал?
   – Все, мой господин. Даже возможные неожиданности и те учтены.
   – А свои расходы включил?
   – С твоего позволения, только мои. А на брата у меня хватит.
   – Вот, бери оба кошелька. Всего здесь сто золотых. После всех издержек тебе останется столько, что ты вместе с братом сможешь проплакать у стены сто лет… Ну, бери же! Я спешу. Считать не надо. Можешь определить на вес.
   Юноша, играя, подбросил на ладонях два кошелька. Бенони испуганно спрятал руки за спину.
   – Нет, господин мой, сегодня я не могу прикасаться к деньгам.
   – Почему это?
   – У меня сегодня праздник.
   – А если я суну их тебе за пазуху?
   – Нет, господин мой, с законом шутить нельзя.
   – Но у меня нет времени проводить тебя обратно домой.
   Они шли уже по левому берегу Тибра, вдоль зернохранилищ Гальбы [215], которые, вместе со зданием таможни, отражались в потемневшем зеркале реки. Бронзовый Меркурий указывал на большую мраморную доску, возвещающую о том, что в Рим можно ввозить беспошлинно все необходимые для населения товары. Каменный цоколь сильно потрескался; в одном месте под свисающими космами травы зияла широкая щель.
   – Как ты думаешь, Бенони? – спросил Квинтипор, кивая в сторону Меркурия. – Может быть, этот божественный покровитель воров сохранит твои деньги до завтра?
   Бенони посмотрел вокруг. На Тибре – ни одного корабля; набережная тоже пустынна; внизу, у самой воды, мирно чистят перья фламинго и пеликаны. Квинтипор опустил кошельки в щель, распушил над ними траву и простился с торгевцем божками:
   – Будь счастлив, друг!
   Бенони остановил его.
   – Но, господин мой… Ты не сказал…
   – Чего, Бенони?
   – Кого же мне выкупать у ликторов?
   Квинтипор на минуту задумался, потом промолвил с улыбкой:
   – Его зовут Гранатовый Цветок.
   – А кому передать его в Никомидии?
   – Адрес найдешь в кошельке.
   – Будь счастлив, мой господин!
   Недолго смотрел Бенони вслед всаднику: на углу таможни Квинтипор взял карруку. Мигом домчался он в этой повозке до дворца Анулиния, а там приказал вознице подождать.
   Он нашел у себя на столе письмо Биона. После некоторого колебания вскрыл и, встревоженный, начал читать. Но вскоре улыбка вернулась на его лицо, а, в конце концов, он даже расхохотался. Математик сообщал ему, что боги на старости лет удостоили его неслыханного счастья. Они прислали к нему Афродиту в лице Хормизды. Правда, Афродита искала не его, а одного всадника, но за отсутствием последнего удовлетворилась им. Царевна попросила Биона сопровождать ее в трехдневной поездке в Астуру [216]: она намерена посетить находящийся на острове храм Венеры Эрицины [217], утоляющей сердечную боль. Бион не мог отказаться, тем более что уже давно собирался побывать там и посмотреть виллу, в которой Цицерон написал свою знаменитую книгу о природе богов.
   «Ты помнишь, наверно? Это та самая книга, которую ритор однажды собирался подделать. Но не напоминай нашему другу об этом! Если ты обещаешь молчать, я обещаю говорить. Говорить, чтобы развеять обиду богини. Для старого математика, сын мой, нет перед богами более благородной задачи, как мирить поссорившихся влюбленных».
   Квинтипор разорвал письмо и написал на папирусном листочке оловянным карандашом ответ:
   «Мой Бион, я тоже уехал. Но еще до того, как мы встретимся, хочу сообщить тебе: Лактанций прав!»
   Он позвонил прислужнику, велел ему отнести письмо в комнату Биона, быстро надел свою зеленую одежду с вишневым поясом, спрятал в пояс все, к чему когда-либо прикасалась маленькая Тита, от антиохииского крестика до выброшенного ею когда-то перышка алкионы, и бросился в карруку.
   – В претуру!
   Он волновался, пока ехал, и вздохнул с облегчением, увидев дворец правосудия, перед которым собралось много пароду. Спохватился, что не взял с собой денег; чем же расплатиться с извозчиком? К счастью, на глаза попался серебряный ключ магистра, который все равно надо было снимать. Он сунул его в руку изумленному вознице.
   Торопливо протиснулся сквозь толпу, узнав на ходу о причине скопления народа: претор допрашивал знаменитого разбойника Феликса Буллу. [218]
   Когда он пробрался в зал, претор уже объявил смертный приговор. Уходя, сказал закованному в цепи преступнику:
   – Вот видишь. Зачем ты стал разбойником?
   Разбойник, красивый мужчина гладиаторского сложения, которого ликторы уже тащили к выходу, обернулся к судье:
   – А ты зачем стал судьей? Неужто ты думаешь, что от меня больше, чем от тебя, зависело, кем стать.
   Зал быстро опустел. Оставшиеся там два ликтора, отложив в сторону свои фасцы, вооружились метлами, а подручный претора, сидя за столом, продолжал скрипеть тростниковым пером.
   Квинтипор подошел к нему.
   – Чего тебе? – сердито поднял на него глаза писарь.
   – Я – христианин! – улыбнулся Квинтипор.
   Писарь покачал головой.
   – Прием окончен. Приходи завтра.
   – Но я уже нынче христианин.
   – Куда ты торопишься? Совсем молодой еще. Успеешь помереть-то.
   – Тогда я пойду к самому претору и заявлю ему, что ты не уважаешь закон.
   Он сказал это по-прежнему с улыбкой, но очень решительно. Писарь пожал плечами и выбрал восковую табличку побольше.
   – Что ж, будешь сегодня двадцать третьим. Твое имя?
   – Гранатовый Цветок.
   Писарь засмеялся.
   – Красивое имя тебе дали.
   – Да, красивое, – ответил, смеясь глазами, Квинтипор.
   – Сколько лет?
   – Двадцатый год.
   Перо выводило слишком жирные буквы: видимо, засорилось. Писарь сначала попробовал очистить его, потом отложил в сторону, достал новую тростинку, очинил ее, попробовал ногтем – нашел подходящей.
   – Место жительства?
   Веки Квинтипора дрогнули.
   – Остров… блаженных.
   Тростниковое перо поскрипело еще немного. Писец записал, что вышеозначенный безбожник не в своем уме. Потом кивнул ликторам:
   – Ведите к остальным!
   Ликторы, сменив метлы на фасцы, взяли Квинтипора под стражу.

Часть пятая
Никомидия, или книга о роке

38

   Придворный врач, преемник Пантелеймона, весьма ученый и не менее неучтивый грек, предпринимал с полудня уже четвертую попытку пройти к цезарю Галерию. Старший слуга, стерегущий двери, доложил о нем только раз, да и то вернулся из кабинета цезаря не вполне согласно с правилами церемониала.
 
   – Божественный государь не желает видеть врача! – с необычной горячностью сообщил он, ощупывая бока, руки и ноги. Признаться, я сам считаю, что врач ему совсем не нужен. У него силы – хоть отбавляй!
   Цезарь прибыл в Никомидию еще ночью, по просьбе больной дочери, уже пятую неделю лежавшей в самом тихом крыле никомидийского дворца, все время на открытом воздухе. Однако великое скопление дел государственной важности заставило отца совершенно забыть о дочери. Рано утром он еще помнил о ней, но тогда сказали, что больная спит, и он решил нанести короткий визит императору. Диоклетиана он нашел в скверном расположении духа, чуть не в гневе: он еле ответил на приветствие Галерия и тотчас, тоном, не допускающим возражений, заявил, что намерен в ближайшее время распространить действие смягчающего эдикта на территорию всей империи. Цезарь попробовал было рекомендовать ему большую осмотрительность, но холодный блеск в глазах императора заставил его замолчать. Он счел более благоразумным просить разрешения удалиться, и император не стал его удерживать. Вообще Диоклетиан держался так, словно уже забыл, что в кабинете у него гость и что гость этот – его соправитель и зять. Нахмурив лоб и сложив вместе ладони, он ходил по тесному кабинету; пальцы его нервно дергались; время от времени он резко подымал голову, словно прислушиваясь или чего-то напряженно ожидая.
   «Карры!» – с зубовным скрежетом подумал великан, прикладываясь плотно сомкнутыми губами к лихорадочно горячей руке императора.
   Он чувствовал, что этот загадочный изможденный старик, которого он мог бы раздавить двумя пальцами, как сухой орех, второй раз заставил его позорно бежать. И опять за спиной императора он видел Бледноликого, еще более дерзко смеющегося в сознании верной победы. Безбожники получили скрытую амнистию, а с ним император обходится, как с опальным, – это противоречие мог видеть и слепой, а цезарь на свое зрение никогда не жаловался. Завтра, может быть, последует его изгнание или нечто еще более страшное. Уж не подписан ли ему смертный приговор, которого не объявляют до прибытия Бледноликого, чтобы тот собственными глазами увидел его падение, как это было при Каррах? Не исключено, что именно Констанций будет коронным свидетелем. Ведь Диоклетиан – большой лицемер, и, если он теперь откровенно сбросил маску, значит, считает притворство уже излишним, или же что-то разъярило его до потери самообладания. Неужели император напал на след заговора, задуманного им, Галерием, еще в Антиохии и имеющего центром двор Максимиана в Медиолане? Но ведь они оба действовали чрезвычайно осторожно, об их роли известно очень узкому кругу доверенных лиц – только нескольким военачальниками и высшим придворным сановникам. Впрочем, и партия Констанция весьма осмотрительна, тем более что имеет дело с разным сбродом, с безбожниками. И все же подготовка их не укрылась от глаз Галерия. Правда, свидетеля против них найти так и не удалось в связи со смертью апатского пресвитера, от которого, впрочем, тоже не было проку; однако некоторыми сведениями об их деятельности он, несомненно, располагал. Известно, например, что неуловимые руки наисской жены неустанно прядут нити от Темзы до Евфрата, а молодой Константин, которому безбожники предназначают роль будущего властелина, ищет популярности среди легионов и мирного населения – точно так же, как с их стороны – Максентий. Есть основания думать, что противник знает о них столько же, сколько они о противнике. Не проболтался ли где-нибудь Максентий, в колыбели которого богини судьбы оставили когда-то великие стремления, но малый рассудок? Горячность, естественная в таком возрасте, снискала ему сочувствие среди женщин, но безрассудность, от которой он так и не мог с годами освободиться, делает его совершенно непригодным для мужских дел.
   Среди этих размышлений о зяте Галерий вспомнил, было, на мгновенье и о дочери. Но то было совсем короткое мгновение, и свелось оно к одному лишь вопросу, так и оставшемуся без ответа: «О чем я собирался подумать прежде?» Но тут же поток других мыслей подхватил этот вопрос и унес его, как водопад – попавшего в него голубого мотылька. Переворот в восточных и дунайских легионах подготовлен весьма основательно. Поддержка персов тоже как будто обеспечена, и в этом, нужно признать, большая заслуга Максентия. Цезарь считал, что уже время испытать судьбу. Смелые действия почти обеспечивают победу, а промедление – верная гибель. Утром он совещался с верховным авгуром Тагесом, который укрепил его в этой решимости. Жрец рассказал, что вот уже несколько недель подряд гадания по птицам и по внутренностям животных грозят Диоклетиану столь мрачным роком, что жрец не осмеливается сообщить об этом императору, и вынужден изо дня в день усыплять его приятной ложью. Потом цезарь заперся в кабинете с министром финансов, толстым армянином, отступившимся от императора из-за того, что тот отклонил его проект налоговой реформы, которая, несомненно, ликвидировала бы государственный дефицит. Хитрый армянин обратил внимание императора на то обстоятельство, что в империи развелось чрезвычайно много худощавых людей, и в связи с этим предложил обложить их двойным налогом, так как едят они значительно меньше толстых и, следовательно, располагают большими средствами для уплаты налогов.