[154]не оповестила всю империю о том, что августа самолично показала пример почитания древних богов, несомненно, ожили бы слухи, что сердце императрицы отравлено предрассудками безбожников. Теперь же говорили лишь о старушечьем капризе, а более дерзкие, главным образом матроны – ровесницы августы, – просто о женской зависти. Впрочем, восстания из-за этого не произошло. Все разгуливали в накидках. А некоторым новый порядок пришелся даже по вкусу: довольно скоро выяснилось, что и накидку можно носить весьма волнующим образом, а лежа на песке, позаботиться, чтобы складки ее соблазнительно подчеркивали формы.
   Титанилла лучше других знала, что августа на самом деле превратилась в капризную и завистливую матрону. Первое, о чем позаботилась императрица, когда Титанилла с Гранатовым Цветком приехали из Александрии, это – разделить их. Августа рекомендовала одинокой девушке поселиться в вилле Максимиана, до тех пор пустовавшей.
   А в том, построенном каким-то древним императором здании, где остановилась августа, ей самой, дескать, тесно, неудобно. К тому же ее болезненное и почти всегда дурное настроение никак не подходит для молодого веселого существа, которому она и без того причинила столько страданий.
   Титанилла поблагодарила императрицу с низким поклоном, хотя с гораздо большим удовольствием вцепилась бы ногтями в лицо августы, на котором последнее время странным образом начали сглаживаться морщины. Девушка не могла знать, какая буря материнской ревности скрыта под этой маской кротости и спокойствия. Впрочем, императрица и прежде только из-за мужа терпела возле себя дочь Галерия, любить же – никогда не любила. Она видела в девушке только приемыша своей дочери, а золотого сияния, о котором говорил император, не замечала. Сердце старой женщины, никогда не снимавшее траура, воспринимало жизнерадостность девушки как дерзкий вызов, и только бесконечная природная доброта удерживала августу от того, чтобы обнаружить свою неприязнь. Теперь же она откровенно написала императору, что за то короткое время, пока сын будет принадлежать ей, она не потерпит рядом с ним никого, кто мог бы отнять у нее хоть один его взгляд. И ревновала августа не только к этой маленькой буре веселья. Долго ломала она голову над тем, как бы устранить от юноши Биона, чтобы и с математиком ей ничем не делиться. Очень кстати пришлось, что Лактанций позвал Биона в Рим, и тот попросил у нее разрешения поехать в столицу мира, где еще ни разу не был. Августа сама торопила Биона с отъездом и от имени императора уполномочила его оставаться в Риме до приезда двора, который должен быть там недели за две до начала триумфа.
   Нобилиссима видела во всем этом, конечно, только проявленья злой воли августы, отнимавшей у нее любимую игрушку. Противиться этой воле девушка не смела; больше того, она умолчала даже о том, что сам император велел ей поддерживать дружбу с магистром. Зная женскую натуру, нобилиссима чувствовала, что сильно повредит юноше, если даст его госпоже заметить, что смотрит на него иначе, чем на остальных рабов. И девушка сочла самым разумным показать полное безразличие, хотя притворство было вообще не в ее характере, теперь же стоило ей особенных усилий. Неизвестно, бросила бы нобилиссима эту игрушку сама, если б могла безраздельно распоряжаться ею; но, видя, что может лишиться ее, она ухватилась за нее во сто раз упрямее. Она прекрасно понимала, что в открытой борьбе, несомненно, потерпит поражение и вполне возможно – юношу постигнет судьба того раба, который играл с ней в детстве и пошел на корм рыбам. А в маске беспристрастия ей как-никак можно будет проводить с ним вечерние часы, когда императрица садится писать письма мужу.
   Встречались они там, где берег был покрыт не бархатистым песком, а острой галькой и по склону базальтовой горы спускались развалины старинного дворца. Сюда не достигал шумный прибой жизни в модном лечебном месте, хотя Байи были полны людьми, готовыми лучше заболеть, чем выздороветь. Своей мировой славой купанья эти были обязаны не только водам, возвращающим людей к жизни, но, пожалуй, в еще большей степени тому, что нравственность нигде не могла больше рассчитывать на столь верную и приятную гибель. Но здесь, в этом забытом уголке никогда не появлялись ни гонимые страхом смерти, ни гоняющиеся за наслаждениями. Больным добираться сюда было слишком трудно, а влюбленным – незачем. Шалостям Венеры, в извечном союзе ее с Церерой и Вакхом, всюду, где угодно, был полный простор: в воде, на воде, на суше. Можно было свободно выбирать между украшенных цветами барок, увитых гирляндами роз плавучих вилл, шумных от хмельной музыки танцевальных площадок, мраморных скамей парков и задрапированных пурпурным шелком веранд. Было бы просто нелепо, если бы богиня, никем здесь не преследуемая, искала убежища в зарослях кустарников и полных скорпионовыми гнездами развалинах дворца. По известной притче, сурового мужа богини – Вулкана – не допускало сюда море, а вездесущего солнечного бога Аполлона отпугивало изобилие тени.
   Тени начали уже вытягиваться, а Титанилла еще ждала. Девушка не знала, то ли сама она пришла слишком рано, то ли юноша осмеливается опаздывать, но чувствовала, как постепенно ею овладевает раздражение. Чайки начали свои предзакатные игры в воздухе, а дельфины – в воде; море стало дышать прохладой. Титанилла, нахмурившись, завязала воротник шелковой накидки, надетой поверх купальника, и пошла вверх, пробираясь среди руин.
   От бывшего дворца полностью сохранилось несколько стройных греческих колонн. У одной из них Титанилла мерилась с Квинтипором ростом, сделав острой раковиной отметки. Девушка отыскала эту колонну и с помощью тростинки, служившей ей шпилькой для волос, еще раз измерила свой рост. Ее очень огорчило, что он нисколько не прибавился. Она тогда ничего не сказала юноше, но в душе ей было больно, что она на полторы головы ниже его. И она была бы счастлива, если б через неделю выяснилось, что она подросла хоть на полголовы. Ведь это не помешало бы ей оставаться но-прежнему его маленькой Титой.
   – Маленькая Тита, маленькая Тита, – прошептала она и усмехнулась над своим ребячеством. Но все-таки продолжала повторять свое имя – это помогало ей явственней представлять не только голос его, но и движение детски розовых губ и горящие глаза, в смирении своем походившие порой на влажный сапфир. Не раз неудержимо хотелось ей испытать, засверкают ли эти сапфиры еще ярче или потускнеют, если их поцеловать. Но застенчивость юноши совсем разоружала дикую нобилиссиму. Она до сих пор не могла вспомнить, не покраснев, как вела себя на корабле, когда старый кормчий показывал им созвездия. Они стояли позади морехода. Как-то незаметно для самой себя девушка уронила голову юноше на грудь, а он слегка обнял ее за плечи. «Ну, обними же маленькую Титу покрепче… Не бойся – не стеклянная!» – прошептала она ему на ухо. И вдруг обнимавшие ее руки повисли без сил, а в сапфировых глазах она увидела такой панический ужас, будто его принуждали совершить неслыханное святотатство. Но он все-таки обнял ее – да так, что при одном воспоминании об этом она вся горела, как в огне.
   Перепархивая с камня на камень, девушка мигом преодолела развалины и выбежала на поляну с пышной сочной травой и пестрыми цветами, обрамленную одичавшими лимонами, в тени которых бойко звенел ручей. Очевидно, все это составляло когда-то часть роскошного сада: в сторонке два зеленых бронзовых сфинкса поддерживали массивную мраморную скамью, потрескавшуюся и замшелую. Здесь-то и было их убежище, приют тишины и покоя, сотканный из листвы и цветов, известный только птицам, мотылькам да ящерицам. Они нашли это место в первый же день, следя за полетом двух зимородков, которые, резвясь в воздухе, перелетали с куста на куст. Оно очень полюбилось им – не за то, что отсюда открывалась вся ширь поющего внизу залива в венце округлых зеленых гор, а за то, что здесь можно было безмятежно, подолгу смотреть друг на друга.
   Посреди лужайки еще не выпрямилась помятая накануне трава, – только слегка завяла подушка, сделанная юношей из душистого тимьяна, мелиссы и шалфея. Девушка не могла хоть на мгновенье не прижаться к этой подушке щекой. Потом она вытянулась на траве во весь рост и, положив левую руку под голову, правой стала гладить неглубокую вмятину, оставленную коленями юноши, когда он был рядом, возле нее. Она даже не смотрела в ту сторону: пальцы сами нашли эту ямку и блуждали там до тех пор, пока вдруг не нащупали маленький твердый диск. Девушка взглянула и чуть не вскрикнула: это была старинная серебряная медаль с чеканным изображением юного бога – в профиль, с обнаженными плечами, невыразимо нежного и трогательно-печального.
   – Гранатовый Цветок! Как ты сюда попал?
   Ближний куст вздрогнул. Она подумала, что это Квинтинор. Но на кусте просто качался зимородок – может быть, один из тех, что привели их сюда. Девушка не сомневалась в этом; больше того, она была уверена, что знает даже, какой из двух теперь перед ней.
   – Это ты, Алкиона? – улыбнулась она птице, сверкающей пурпурным и зеленым оперением. – Ты тоже заждалась своего Кеика?
   Гранатовый Цветок объяснил ей, отчего море сейчас такое неподвижное, тихое. Оказывается, в это время года зимородки выводят на воде птенцов, и Эол, покорный воле богов, не открывает мехов с ветрами. Ведь зимородки были когда-то людьми. Девушку звали Алкионой, а юношу Кеиком. Полюбив друг друга, они, безмерно счастливые, дерзнули заявить, что не обменялись бы участью даже с Юпитером и Юноной. Царица богов настроила против влюбленной пары своего громовержца-супруга, и он поразил корабль Кеика молнией, а самого юношу убил и сбросил в море. Не желая расстаться с любимым и после смерти, Алкиона бросилась вслед за ним, крепко обняла его и оба исчезли в пучине. Боги, тронутые такой верностью, превратили их в зимородков, которые и поныне любят друг друга больше жизни.
   – Алкиона! Где же Кеик? – поднявшись на колени, спрашивала девушка, и голос ее дрожал, словно у зимородка, потерявшего пару. – Или жестокая богиня снова лишила тебя друга?
   В это время юноша уже стоял за спиной Титаниллы. Под прикрытием развалин, незаметно, он подкрался к девушке на цыпочках и стал сыпать ей на волосы тонкий серебристо-синий порошок. Некоторое время она ничего не замечала, и, только когда несколько голубых пылинок попало на ее длинные ресницы, подняла глаза.
   – Что ты делаешь, Гранатовый Цветок? – прижалась она к коленям юноши.
   – Угадай, что это? – с сияющим взглядом он показал девушке серебристые ладони. – Если обещаешь не улетать, я расскажу тебе, что делал.
   Вместо обещания девушка обняла ноги юноши еще сильней.
   – Я теперь сделал из тебя большую бабочку, маленькая Тита.
   Он твердил ей каждый день, что своим изяществом и нежностью она напоминает ему бабочек, от которых склон горы кажется порой цветущим льняным полем.
   – Ты прямо дитя солнечного света, маленькая Тита: такая маленькая, легкая, тонкая, светлая, такая порхающая.
   – Жаль только, что не такая уж синяя, – смеялась она в ответ.
   А теперь ее волосы были голубыми, точно крылья бабочки. Юноша потому и опоздал на свидание, что долго гонялся за мотыльками. Пришлось-таки побегать, чтобы собрать горстку голубой пыльцы.
   – Ах ты, озорник! – прильнула к нему счастливая девушка. – Но только не рассчитывай, что я за это откажусь от сегодняшнего стихотворения. Ты принес, Гранатовый Цветок?
   Искупая свою александрийскую эпиграмму, юноша каждый день посвящал Тите по стихотворению. Чаще всего он писал их ночью при мерцании звезд, а вечером, при встрече, вручал их девушке.
   Но теперь он только покачал головой:
   – Нет, маленькая Тита, не принес!
   Она опустила голову и огорченно вздохнула.
   – Так я и знала: твоя любовь не продержится до новолунья.
   – Да разве ты не нашла? Я положил тебе под голову.
   Квинтипор сунул руку под подушку из цветов и достал восковую табличку в обложке из розового полотна. Он признался, что еще утром прибегал сюда, чтобы погладить примятую маленькой Титой траву. Утаил только, что гладил эту траву губами.
   – Откуда ты это взял? – разглядывая табличку, спросила девушка. – Таких я еще не видела. Верно, опять уйму денег потратил.
   Юноша пояснил, что это новая мода, что такая табличка называется сега pusilla [155], что воск на ней тоже розовый, а купить ее можно пока только в одной лавке.
   – Видишь, какая я отсталая, – рассмеялась девушка. – Если б не ты, и стихов мне никто не посвящал бы.
   И хотя девушка произнесла это весело, без всякой укоризны, юноша, приняв ее слова за упрек, помрачнел. Тита заметила свой промах и попыталась его исправить.
   – Ну, как с тобой обращалась сегодня августа? – взяв его за руку, спросила она.
   – Да как всегда. Она неизменно добра ко мне.
   В том, как он сказал это, было, пожалуй, немного упрямства. Квинтипор знал, что Титанилла не любит императрицу. Да он и сам не любил ее за то, что она была с ним далеко не так ласкова, как император, и часто давала ему почувствовать его рабское положение. Она пользовалась им не только в качестве чтеца, – она любила послушать рассуждения Сенеки, Эпикура [156], Марка Аврелия, – но велела ему также исполнять обязанности виночерпия за обедом и ужином и никогда не забывала вытереть свои тонкие пальцы об его волосы. Правда, лишь легким прикосновением. Юноша не хотел рассказывать об этом Титанилле, знавшей его в Александрии как наперсника императора; поэтому, как только девушка начинала расспрашивать об августе, он сейчас же переводил разговор на другое.
   Тита решила во что бы то ни стало развеселить его. Она стала рассказывать сплетни, которые слышала от Труллы. Сегодня из Рима в Байи приехала Плавтилла, прозванная еще Унивирой, то есть одномужницей за то, что, будучи уже второй год замужем, еще ни разу не обманула мужа, который, между прочим, в этом году – префект Рима. В Байях она первый раз, и многие побились об заклад, что здесь она навсегда потеряет свое прозвище. Еще Трулла рассказывала об одной богатой патрицианке, некой Анхузе, которой все приехавшие на купанья очень соболезнуют в том, что каждый ее ребенок – вылитый отец. Первенец удивительно похож на лопоухого адвоката, ведущего дела ее мужа, второй сын – на красавца ристателя, ипподромного фаворита, третий – на рыжего раба, исполняющего при ней обязанности эпилятора, четвертый – родившийся уже здесь, в Байях, – на грека с заячьей губой, их домашнего философа, приехавшего вместе с ней и делящего свое время между Платоном и домашней собачкой госпожи.
   Квинтипор давно уж не слушал, что говорит Тита, а только с увлечением наблюдал за неутомимым маленьким ртом, с лукавой улыбкой нанизывающим на невидимую нить жемчужины слов. Вдруг эти губки выпятились прямо перед его ртом.
   – Гранатовый Цветок! Что же ты никогда не поцелуешь меня сам?..
   Сапфировые глаза увлажнились.
   – Нет, маленькая Тита!.. Тебя можно целовать, только когда ты этого хочешь. У тебя не просящие губы, а дающие.
   Поцелуй прекратился, только когда у них над головой пронеслась летучая мышь. Но Тита приняла ее за зимородка.
   – Вернулся Кеик! – засмеялась она. – Пора нам уходить: дадим бедняжкам тоже поцеловаться.
   Золотая метелка последних лучей солнца еле касалась верхушек деревьев.
   – Ах, чуть не забыла! – наклоняясь к траве, воскликнула девушка. – Это я тебе нашла. А это – моя законная собственность.
   Серебряную медаль она протянула юноше, а табличку-малышку прижала к губам. Потом распахнула накидку, ослабила на горле шнур плотно облегающего тело «тканого ветра» и сунула табличку за пазуху.
   – Не бойся, не растает, – улыбнулась она Квинтипору.
   Но юноша не смотрел на нее: в угасающих лучах солнца он внимательно разглядывал медаль.
   – По-моему, это медаль императора Адриана.
   – Но на ней твое лицо, Гранатовый Цветок!
   – Что ты! Это любимец императора Антиной. Он сам бросился в Нил. Кто-то предсказал, что император погибнет, если не найдется человека, способного пожертвовать ради него своей жизнью. И любимец Адриана сделал это.
   Девушка крепко взяла его под руку. Они уже спускались по скользкому крутому склону.
   – Скажи, ты ведь не поступишь так? Правда? Ни за что и ни ради кого на свете? Не покинешь свою маленькую Титу?!
   – Большая голубая бабочка, маленькая Тита, зачем ты спрашиваешь меня об этом? Зачем смеешься надо мной, царица моя?
   Отпустив руку девушки, он сбежал на дно оврага и, повернувшись к ней, широко раскинул руки.
   – Ну, смело вниз! Не робей! Если упадешь, так прямо мне в руки.
   Но Тита стала осторожно спускаться, помогая себе руками. Когда она, наконец, спустилась, юноша взволнованно шлепнул ладонью по мраморной колонне.
   – Знаешь, Тита, где мы? Я теперь знаю: здесь был дворец императора Адриана! Здесь он и умер. Может быть, именно отсюда он созерцал последний в своей жизни закат. Animula, vagula, blandula… Помнишь?
   Тита не помнила. Квинтипор прочел ей шутливое стихотворение, в котором император-путешественник скорбно-иронически прощается со своей душой, уже готовой его покинуть:
 
Душенька, спутница тела,
Гостья его озорная,
Ныне куда отлетаешь?
В мрачно-безмолвные дали,
Резвым конец проказам.
 
   Торопливым рукопожатием они простились на берегу. Живя в соседних дворцах, они не смели возвращаться домой одной дорогой. Именно в Байях, где все считали чуть не своим общественным долгом выставлять любовь напоказ, их любви приходилось скрываться.

28

   Констанций Хлор, захватив в Риме своего сына, заехал по пути в Александрию к императрице, даже не подозревая, сколько беспокойства причинит ей этим. Нельзя сказать, чтобы императрица не любила Флавиев. Напротив, ее всегда тянуло к этим кротким, мирным и тихим людям. Если о Максимиане, слишком вольном на язык, она не могла думать без отвращения, так же как о Галерии, пахнущем кровью, – без содрогания, то Флавиев она всегда была рада видеть. А с той поры, как император открыл ей тайну, она вспоминала о них как о друзьях, на которых ее сын в любое время может положиться. Несмотря на то, что императрица, подобно Диоклетиану, слепо верила в предсказание, она совсем не была уверена, что соправители Диоклетиана с восторгом преклонятся перед его наследником. Женский, материнский инстинкт подсказывал ей возможность осложнений, которые, как ей, по крайней мере, казалось, и в голову не приходили императору, этому умнейшему в мире человеку. Она предполагала, что ни Максимиан с сыном, ни Галерий не согласятся подчиниться власти неожиданно явившегося юноши, если даже будут знать, что такова воля богов. Более того, – и эта мысль особенно пугала ее – эти отчаянные люди не остановятся, пожалуй, даже перед открытым мятежом и кровопролитием.
   «Уж если попал собаке лакомый кусок, так вырвать его обратно очень трудно», – с тревогой писала она мужу, может быть, не вполне дипломатично, зато вполне по-женски.
   Император еще не ответил ей, – однако совсем не это беспокоило августу перед посещением Констанция. До самого их приезда она упорно думала, что делать с сыном, пока Флавии будут в Байях.
   Раньше вопрос о том, как ей обращаться с юношей, не представлял для нее особой трудности. Уж если боги пожелали, чтобы сын ее не знал, кто он на самом деле, то от нее он ни за что не узнает этого. Сердце матери оказалось тверже отцовского. Правда, она держала юношу всегда поблизости, однако ни единым взглядом не выдавая себя, когда это могло быть им замечено. Другое дело, что каждый рассвет она встречала в слезах у порога его комнаты. Но утром он видел ее с сухими глазами и выслушивал от нее строгие распоряжения на день. При этом она чувствовала, что цель достигнута: мальчику и в голову не приходит заподозрить в ней родную мать. И это было, пожалуй, не менее мучительно, чем считать сына погибшим и неистовствовать от умопомрачительной боли. А ведь Диокл так и предсказывал! Холодный ужас сжимал ей сердце: не слишком ли хорошо играет она роль госпожи-рабовладелицы и не отплатит ли ей за это юноша вечной отчужденностью? «Нет! Это невозможно!» – успокаивала она себя. Будь сердце мальчика из камня, оно все равно смягчится, узнав, какие муки вынесло сердце матери ради него. И тогда ее милый, красивый взрослый сын будет носить свою мать на руках, как она шестнадцать лет лелеяла мнимопогибшее дитя.
   До сих пор августа блестяще выдерживала испытания, ни на йоту не отклоняясь от заранее принятого решения. Но теперь она не знала, как поступить: показать ли Флавиям сына в роли невольника или же лучше спрятать его от них, чтобы он не попадался им на глаза даже в качестве раба. Впрочем, если они и увидят его, это ведь ничем не грозит. Кому придет в голову, что виночерпий императрицы – ее сын?! Пусть даже они обратят на него внимание, что вообще мало вероятно: с какой стати цезарь и принцепс вдруг начнут разглядывать невольника? Императрица по себе знала: из тысяч рабов, наполнявших двор, она еще ни одного ни разу не рассматривала. Обычно раба не рассматривают, если даже глядят на него. И все-таки – уж если ее тревожат такие мысли, лучше всего сделать так, чтобы Констанций с сыном не видели юношу. Всего несколько слов, приказание, которого нет нужды аргументировать. Пусть побудет один день у себя в комнате. Или послать с каким-нибудь поручением в Путеолы. А то – пускай делает, что хочет: купается в море, катается на лодке, радуется солнцу, морю, свободе. Ведь вскоре именно такой образ жизни предстоит ему в Риме. Император писал ей, что уже купил для юноши виллу на Виа-Номентана. Некогда дом этот принадлежал сенатору Анулинию, и там трудился невольник-писарь, сыну которого великие боги уготовили императорскую порфиру. Вилла осталась прежней, только к ней пристроили еще одно крыло, где скоро поселится новый жилец. Там разместится дочь персидского шаха Хормизда. Ее привезет Максентий, чей корабль уже в греческих водах.
   Конечно, императрица сама не могла бы объяснить, почему она решила сделать не так, как подсказывал ей трезвый рассудок. Не в силах ли была отказать себе хоть в одном вечере, когда можно касаться волос сына? Берегла ли его от искушений, с которыми неизбежно связан любой совершенно свободный день? Не могла ли одолеть материнской гордости, прорывающейся наружу, даже когда это совершенно безрассудно? Хотела ли похвалиться перед цезарем и принцепсом красавцем сыном, хоть никто не знает, что это ее сын? Или, опрокинув все барьеры здравого смысла, хотела получить минутное удовлетворение за целую жизнь страданий? Ни одним из этих вопросов императрица не задавалась, а просто утром приказала, чтобы Квинтипор явился к ужину в парадной белой одежде. Будут гости. Цезарь Констанций с сыном и нобилиссима, дочь цезаря Галерия.
   С глухой злобой выслушал Квинтипор это распоряжение и весь день с ужасом думал о вечере. Больше всего злило его то, что в этот день он уже не встретится с Титаниллой. Трулла будет одевать ее как раз в тот час, когда «солнце садится на гору». Так называла закат Тита, и юноша не сомневался, что для него уже на всю жизнь солнце никогда не будет заходить, а только «садиться на гору». К тому же он боялся еще одного, и не без оснований. Дочь цезаря впервые увидит его при исполнении рабских обязанностей. Улыбчивый ли взгляд Титы обласкает его или надменный взор нобилиссимы вынесет ему смертный приговор?
   Всего лишь раз встретился он глазами с Титой. Во главе стола сидела императрица, по сторонам – цезарь и его сын, напротив – нобилиссима. У каждого за спиной – виночерпий; Квинтипор стоял позади августы и следил за девушкой, сидевшей напротив молча, опустив глаза. Дочь Галерия, очевидно, не считала своим долгом принимать участие в разговоре, который вел человек, смертельно оскорбивший ее отца. С большим воодушевлением рассказывал Констанций о термах Диоклетиана, недавно построенных императором для римского народа. Все внимательно слушали. Девушка, воспользовавшись удобным моментом, озарила юношу ласковым взглядом. В ее золотистом взоре вспыхнуло, пожалуй, нечто большее, чем она сама хотела. Не только полное возмещение потерянного сегодня поцелуя, но и обещание на завтра. Глаза юноши ответили глубокой, почти молитвенной признательностью. Он почувствовал, что получил больше, чем ожидал, и спазмы в горле мгновенно прекратились. Он знал, что теперь в силах вынести даже взор дочери цезаря. Однако все же случилось такое, чего вынести было невозможно.
   Ужин близился к концу, когда императрица заговорила о Максентии. Отправляясь во главе своих легионов на Восток, он обещал императрице прислать плоды тех самых антиохийских гранатов, которые цветут таким изумительно красивым цветом. Но, как видно, среди многих забот своих принцепс совсем забыл об этом обещании…