Константин, усмехаясь, развел руками:
   – Заботы? У Максентия?!
   Тут заговорила Титанилла. Только тот, кто видел, как холодно сверкнули ее глаза, мог уловить и понять всю силу чувства, скрываемого ее спокойным, почти дружеским тоном.
   – Милый принцепс, с твоей стороны было бы, может быть, правильней приберечь подобные замечания до встречи с Максентием, чтоб он имел возможность услышать их.
   Кувшин, поднятый Квинтипором для того, чтобы налить в протянутый императрицей кубок красного самос-ского вина, дрогнул: у него потемнело в глазах, и на белую парадную одежду его плеснула рубиновая влага. Тотчас подскочил кравчий Константина и, налив августе вина, шепнул Квинтипору:
   – Вон!
   Юноша вышел, чуть не шатаясь, сопровождаемый сочувственным взглядом цезаря.
   – У твоего слуги удивительное лицо, августа: словно камея. Вылитый Антиной!
   Впервые за весь вечер на лице августы расцвела улыбка, поднявшаяся на поверхность из самых глубин ее сердца. Но если в это мгновение управлять лицом ей было не под силу, то голос вполне повиновался ее воле. Совершенно безразлично она бросила:
   – Да, ничего. Ладный малый.
   – Но обязанности свои он выполняет не очень ладно, – рассмеялась Титанилла. – Случись такое с кравчим моего отца, его тотчас утопили бы в бочке с вином!
   Кубок в руке ее вдруг наклонился, и вино полилось ей на тунику.
   – Ах! – вскрикнула девушка и стремглав выбежала из триклиния.
   Позеленевший, стоял юноша в атриуме, прислонившись спиной к колонне и уронив голову на грудь. На одежде его большим кровавым пятном краснело вино.
   – Гранатовый Цветок! – легко коснулась она пальцами его подбородка. – Посмотри: мое платье ничуть не лучше! Видишь, мне пришлось облиться вином, чтоб выбежать за тобой следом. Надеюсь, ты не думал, что я откажусь от сегодняшнего поцелуя?
   И она повисла на шее юноши, крепко прижавшись губами к его губам. Даже по сторонам не оглянулась, нет ли кого поблизости. Потом взяла его за руку.
   – Не огорчайся, милый! Запачкал новенькую одежду? Этой беде можно помочь. У меня есть порошок, при помощи которого мы так отчистим – будет лучше нового. Пойдем, пойдем, сейчас все уладим!
   Юноша, одурманенный сердечной болью и восторгом поцелуя, покорно побрел за ней, даже не спрашивая, куда.
   Пройдя лишь одну открытую галерею, они оказались во дворце Максимиана – в небольшой комнатке, облюбованной нобилиссимой среди помещений для прислуги. В огромные залы второго этажа она даже не заглядывала.
   – Видишь, Гранатовый Цветок, как мало я занимаю места. Правда, сердце твое еще меньше, но его, надеюсь, я занимаю полностью? Правда? Давай посмотрим!
   Сначала она коснулась его груди рукой, потом прижала к ней губы.
   – Да у тебя крошечное сердце! Как у зайчика! И дрожит! Ну, чего ты так испугался? Говорю тебе: мы отчистим твою тунику, пятнышка не оставим!.. Трулла, Трулла!
   Откуда-то впорхнула маленькая старушка с глазами ящерицы. Испуганно всплеснула пухлыми ручками.
   – Ох, здесь магистр! В таком хаосе… Ведь мы как собирались, так все и оставили.
   Старушка заметалась по комнате, собирая разбросанные платья, щетки, зеркала, ленты, притиранья. Но Тита топнула ногой.
   – Милая старушка, пожалуйста, не охай и не делай еще большего беспорядка. Гранатовый Цветок пообещает тебе, что ни на что и ни на кого, кроме меня, смотреть не будет.
   – Гранатовый Цветок! – разинула рот нянька. – Что ты, божество мое, говоришь? Кто это такой – Гранатовый Цветок?
   Титанилла в шутку щелкнула Труллу по тупому носу.
   – Это тебя не касается, старенькая. Принеси лучше свой знаменитый порошок, которым пятна выводят… Что? Принесла уже?
   Трулла принесла коробку белого порошка, тарелочку с уксусом и чистую тряпку.
   – Этим и с леопарда можно все пятна свести, – похвастала служанка. – Так с кого же, прелесть моя, начинать?
   – Ни с кого, бабуся. Ступай к себе.
   Как только Трулла вышла, Тита опустилась перед юношей на колени, но потом, засмеявшись, поднялась.
   – Конечно, трудно маленькой Тите достать так до твоей груди. Придется тебе преклонить колена. В конце концов, стань хоть на несколько минут моим рабом.
   Юноша упал на колени с таким видом, будто решил никогда в жизни больше не подыматься. Однако пятно не сходило.
   – Снимай тунику!.. Не упрямься, а то позову Труллу и велю ей раздеть малыша! Скорей, скорей! Нужно успеть, прежде чем августа пошлет за беглецом стражу. Не хватало еще, чтобы стражники застали тебя здесь. Или тебе безразлична репутация дикой нобилиссимы, магистр?.. Да ты не стесняйся, миленький, тетя отвернется. Вот так. А тунику брось на стол.
   Расстелив тунику на столе, девушка принялась усердно чистить ее. Все это время она ни разу не оглянулась – только наблюдала за юношей в зеркало. То с улыбкой, то с влажными от слез глазами. И рука ее двигалась в соответствии с тем, что видели глаза: она то с лихорадочной быстротой терла мало-помалу бледнеющее пятно, то вдруг застывала, точно парализованная. А юноша ползал на коленях по комнате, целуя разбросанную повсюду одежду, одеяло; на мгновенье приник головой к ее маленькой мятой подушке.
   – Вот, миленький, и готово! Бросаю, не оборачиваясь! Лови!
   Все это девушка говорила еще очень весело; а когда юноша оделся и в то же время успокоился, улыбка уже исчезла с ее лица. Она смотрела на Квинтипора серьезно, с печальной, почти трагической нежностью.
   – Что случилось, маленькая Тита?
   – Ничего, Гранатовый Цветок. Вот мы вывели пятно с твоей туники, и теперь ты вернешься к императрице, будешь наливать ей вино. Но впредь будь внимательнее: Трулла больше не даст нам своего порошка.
   С молящими глазами юноша промолвил:
   – Будто саисская завеса опустилась на твое лицо, маленькая Тита.
   – Про это, Гранатовый Цветок, тот, кто не хочет навсегда разучиться смеяться, не должен вспоминать.
   – О, как я хотел бы понять тебя!
   – Оставь это, – горько усмехнулась девушка. – Не понимать меня надо, а любить, любить без размышлений… как люблю я! Плохо будет, если мы начнем рассуждать!
   Вдруг она начала насвистывать и раза два-три проплясала вокруг юноши, с каждым кругом оттесняя его все ближе к выходу, пока наконец, не выставила за дверь.
   – Спокойной ночи, Гранатовый Цветок!
   – А ты разве не пойдешь?
   – Нет, сердечко. Я там никому не нужна. А тебя госпожа ждет. Смотри же, не гневи ее: она и так нынче была к тебе очень снисходительна.
   И Титанилла, захлопнув дверь, щелкнула задвижкой. А когда юноша подошел к окну, в комнате было уже темно.
   В окнах триклиния у императрицы света тоже не было. Квинтипор мог спокойно уединиться в своей каморке. Разложив на столе свою белоснежную тунику, он нашел то место, к которому, хоть и не оставляя следа, прикасались пальчики маленькой Титы, и прильнул к нему щекой. Так и заснул сидя. Уж очень устал. В этот вечер чувства его, подобно гигантским качелям, то взвивались на головокру-жителыгую высоту, то стремительно падали в бездну. «Как странно, – подумал он (и это была его последняя ясная мысль), – ведь и сегодня был день Луны, как в день нашего первого поцелуя».
   Императрица всю ночь ходила по своей опочивальне, а когда забрезжил рассвет, не пошла, как обычно, поплакать у порога своего сына. Смертельный ужас давил ее сердце. Вечером, когда она уже простилась, цезарь вдруг вернулся.
   – Послушай, августа! А ведь сын мой прав!
   – В чем, цезарь?
   – Весь вечер я ломал себе голову: на кого еще похож твой слуга с лицом Антиноя? И вот сейчас Константин сказал мне. Клянусь Геркулесом, оп прав!
   Она, собрав последние силы, спросила:
   – На кого же?
   – Да он – вылитая ты! Неужели ты сама не замечала?
   – Нет.
   – Завтра приглядись к нему как следует. Ведь и твое лицо – как камея, даже сейчас. А когда-то оно было точно такое, как у него!
   После этого цезарь попросил ее дать завтра доверительную аудиенцию ему и Константину.
   Императрица вовсе не была уверена, что доживет до этого «завтра».
 

29

   На другой день рано утром императрица послала за Титаниллой. Раздраженная нобилиссима оделась кое-как, наспех. Она всегда крепче спала под утро, чем ночью, а на этот раз даже утро застало ее еще не спящей. Она только начала погружаться в сон, как перепуганная Трулла по требованию императрицы растормошила ее. Однако холодная вода прогнала из глаз девушки раздражение, и в ней проснулось скорей любопытство, чем тревога. Еще не было такого случая, чтобы императрица пожелала видеть ее в столь ранний час. Невероятно, чтобы августа вдруг заскучала, и именно по ней. Скорей всего, приехала дочь императрицы Валерия и, видимо, хочет передать ей что-нибудь от отца. Если бы приехал сам Галерий, он просто пришел бы сюда. А Максентий (при этом у нее даже сердце замерло) – тот ворвался бы к ней хоть среди ночи.
   – Ты плохо спала сегодня, дочь моя? – удержала ее от коленопреклонения августа. – Что-то уж очень бледна…
   Нобилиссима зарделась, как шиповник. Сразу несколько неожиданностей. Императрица так тепло назвала ее вдруг дочерью. Не допустила адорации. Угадала, что у нее была скверная ночь, следы которой на лице девушка второпях не успела устранить с помощью притираний. И ей стало страшно: ведь не мелочь какая-нибудь вызвала в императрице столь разительную перемену!
   Готовая решительно на все, Титанилла отвечала, что не чувствует себя больной, но забыла бы о любой болезни, если бы могла оказаться хоть чем-нибудь полезной императрице.
   – Ни за что не догадаешься, дочь моя, о чем я собираюсь тебя просить, – промолвила императрица, по-детски смущенно улыбаясь, отчего измученное лицо ее сразу помолодело. – Как по-твоему, не слишком ли я бледна?
   – Да, августа, – откровенно признала девушка. – Словно ты тоже плохо спала ночь.
   – Я хочу попросить тебя: наведи мне румянец. Сама я уж стара и не умею. Когда была молодая, еще не было моды краситься, а потом мне уже не хотелось учиться этому искусству… Ты только раз покажи мне… Тебя я все-таки не так стесняюсь… А прислужница еще подумает: на старости лет краситься вздумала… Понимаешь, Макситанилла?
   От смущения она из двух имен девушки сложила третье, новое.
   – О-о, ну, конечно, августа, – с притворной улыбкой ответила Титанилла. – Если позволишь, я сейчас сбегаю за притираниями, хотя, говоря по правде, лицо твое не очень в них нуждается.
   О, как хотелось ей расхохотаться прямо в лицо этой старухе, наброситься на нее с кулаками; нарумянить ей щеки не румянами, а пощечинами; выколоть ей глаза капельницей для белладонны; прижечь ей темя раскаленными щипцами для завивки; пропороть ее мерзкое старое сердце серебряными ножницами и пинцетом. Вот, оказывается, кто посягает на игрушку, которую она, Титанилла; так долго искала и, наконец, нашла, нашла для себя! И не отдаст, не отдаст, ни за что не отдаст! Ни этой святоше, вздумавшей вдруг разыграть Мессалину [157]со своим невольником, и никому другому!
   Эти кровожадные страсти вскипели в девушке по дороге домой; но они понемногу утихли, когда она, взяв шкатулку с косметическими принадлежностями, шла обратно. Ей стало даже смешно, что она хоть на минуту могла вообразить, будто ей нужно от кого-то оберегать любовь Квинтипора, Квинтипора, который даже перед ней смущенно опускает глаза, который целует следы ее ног, – и то лишь когда думает, что она не видит.
   Быстрыми послушными пальцами втирала она в нервно вздрагивающие щеки августы весеннюю свежесть, как с невинной улыбкой назвала румяна, и наносила помаду на поблекшие губы. До остального дело не дошло.
   – Для старой женщины я и так достаточно хороша, – поблагодарив, сказала императрица, и Титанилла с неуверенной усмешкой удалилась. Она уж предвкушала, как развеселит своего друга, поведав ему эту странную тайну; она предложит накрасить и его, притом по льготной цене, как товарища по работе: ведь теперь они оба обслуживают одну госпожу. Однако незаконченность туалета и спокойствие, с которым августа сама над собой подтрунивала, сильно смущали нобилиссиму.
   Румяна на лице, в самом деле, успокоили августу. Краска придала ей уверенность, подобно тому, как панцирь сообщает готовящемуся к сражению воину веру в победу. Августа твердо решила выиграть смертельный бой за невольника, имеющего черты ее молодости, и не хотела бледностью своей укреплять Флавиев в их подозрениях.
   С приветливым величием приняла августа цезаря с сыном в таблинуме дворца, еще не видевшего гостей с самого ее приезда. Похвалилась, что отлично спала, конечно, благодаря тому, что накануне провела вечер в очень приятном обществе, и выразила надежду, что они тоже хорошо отдохнули.
   Но Констанций отрицательно покачал седой головой: вот уже несколько недель, как сон его основательно потревожен. Он долго не может заснуть, а потом его терзают сновидения, которые Гипнос нагоняет на него не через ворота грез из резной слоновой кости, а через роговые ворота действительности.
   – Я хочу посоветоваться с тобой, августа, по поводу дела, касающегося, правда, всей империи, но, прежде всего вас с императором.
   Только кивком головы да легким движением руки августа выразила свое согласие выслушать цезаря. Зная, что лицо ее защищено румянами, она боялась, как бы волнения не выдал голос. Главная стена таблинума против нее была покрыта гигантской фреской. Картина изображала Олимп со всеми его обитателями в тот момент, когда Юпитер делил между ними вселенную. Императрица видела, как, вместо ее лица, бледнеют яркие красные, синие и желтые краски стенной росписи.
   – Я говорю о христианах, августа, или, как их принято называть, безбожниках.
   Краски картины стали оживать в глазах императрицы. При иных обстоятельствах упоминание о христианах не вызвало бы в ней такого радостного чувства облегчения. Теперь же услышать, наконец, что речь идет всего лишь о христианах, было для нее настоящим блаженством. Она вздохнула, невольно подумав, что такое же облегченье, наверно, почувствовал Христос, когда плечи его освободились от креста.
   – А что с ними?
   Она спросила: «с ними» – назвать их христианами не хотела, а безбожниками – не могла.
   – Разве ты не знаешь о последних эдиктах против христиан?
   – Знаю только, что император издал новые эдикты.
   Большего она, в самом деле, не знала. Смертным было запрещено докучать жене императора, а сама августа никого не удостаивала вопросами. Тех же, кто по милости языческих богов наслаждался в Байях земными радостями, христиане вовсе не интересовали. Здесь светские разговоры приправлялись остротами по поводу совсем других распоряжений власти. Цезарь закрыл лицо руками.
   – Августа, ты счастлива своим неведением! А я вот проезжал по провинциям Максимиана и теперь ночами только и вижу что бичи да пытки, женщин, посаженных на кол, детей, брошенных на растерзание диким зверям. Вдоль больших дорог, от Альп и до самых Байи, стоят кресты, с которых хищники сдирают мясо распятых христиан. Ниже пояса – волки, выше – вороны и стервятники.
   Императрица откинулась на спинку кресла почти без сознания. Она хотела было запротестовать, но силы оставили ее. Величайшим напряжением воли она обратила лицо в сторону Константина, продолжавшего рассказ отца. Он приехал с Востока, из провинций Диоклетиана и Галерия.
   – Как прежде провинции отличались национальной одеждой, так теперь появились национальные различия в искусстве пыток. В Сирии для защиты древних богов служит котел с кипящей смолой, в Каппадокии – расплавленный свинец, в Иудее – секира, в Понте – колесо. Галерий хвастался, что он как бог гораздо человечней христианского. Тот за кражу одного яблока осудил человека на нескончаемые муки в вечном огне. А он, Галерий, изобрел вертел, на котором даже самый матерый христианин отлично прожаривается за час.
   Теперь и августа закрыла лицо руками.
   – О, если бы ты, августа, слышала вопли, стенания, которые, наверно, никогда не перестанут терзать мой слух! В Медиолане я услышал дикие крики, заставившие меня остановиться. В грязной подворотне стоял на страже ликтор. Я спросил его, что здесь творится. Он, усмехнувшись, отвечал, что в этом доме приводят в исполнение закон. По древнему римскому закону, который поныне в силе, нельзя казнить девственниц. Так в том доме рыдали христианские девушки: палачи устраняли обстоятельство, исключающее применение смертной казни.
   – Нет, нет! Не может быть. Император, конечно, не знает об этом!
   Императрице казалось, что она кричит на весь дворец. В действительности же это был лишь стон, притом совсем невнятный.
   – Я тоже думаю, что он не знает, – согласился цезарь, поправляя подушку под дрожащими ногами императрицы. – Потому мы и решили поехать в Александрию и доложить ему обо всем, что творится в империи.
   – Ну, а ты? Ты тоже? – содрогаясь всем телом, спросила императрица. – Тоже исполнял эти… эти указы?!
   – Насколько было возможно, – кивнул головой цезарь.
   – Первый эдикт я прочитал двору сам. И спросил, есть ли при моем дворе христиане. Объявилось двадцать семь человек. Я предложил им в моем присутствии принести жертву богам. Девятеро повиновались. Я тотчас прогнал их, сказав, что от человека, по первому слову готового отречься от своего бога, господин тем более не может ждать настоящей преданности.
   Константин смотрел на отца с восхищением.
   – И вдали от тебя я знал, что ты не обагришь кровью своих рук!
   Цезарь добродушно улыбнулся.
   – Хотя не обагрить их было совсем не легко. Во многих местах христиане никак не хотели примириться с тем, что я ограничился закрытием их церквей и сожжением книг. Нашлись такие, которые во что бы то ни стало хотели быть казненными: видимо, какой-то демон лишил их рассудка. Впрочем, возможно, их распаляла обыкновенная жадность: они все кричали про какой-то венец, которого я будто бы их лишаю, и грозились уйти из моих провинций туда, где они ценой жизни обретут нетленные сокровища. Перепуганные преторы спрашивали меня, как поступать с такими юродивыми. Я приказал гнать в шею всех, кто хочет умереть, а не желающим образумиться выдавать по медяку на веревку.
   Такие меры принцепсу явно не понравились; он хотел что-то сказать, но императрица опередила его, спросив цезаря, намерен ли он все рассказать императору так же откровенно, как ей.
   – Я расскажу ему еще больше, чем тебе, августа. Ведь я буду обращаться не только к сердцу человека, но и к мудрости государя. Я спрошу его, считает ли он действительно полезным для империи истребление добродетельной части ее населения?
   – О нет! Он считает их злейшими врагами империи, – покачала головой императрица.
   – Как знать… – пожимая плечами и глядя на сына, возразил цезарь. – Их ведь очень много, и они сильны своей преданностью и сплоченностью. Если император и впредь будет слушать Галерия – с тобой, августа, я говорю совершенно откровенно – и сделает их врагами, тогда, пожалуй, империя и в самом деле из-за них погибнет. Но если император согласится с нами, то вполне вероятно, что именно они превратят весь мир в единую империю.
   Принцепс, снова воодушевленный словами отца, рассказал несколько случаев, свидетельствовавших о чудесной стойкости христиан. Особенно удивляли его женщины, своим беспримерным мужеством не раз посрамлявшие мужчин. Среди последних всюду встречались колеблющиеся. Впрочем, и те цеплялись не за самую жизнь, а скорее за удобства, за мелкие ее радости. Один не пожелал расстаться со своей службой, другой не хотел, чтобы друзья отворачивались от него при встрече, или чтоб в общественных термах люди выскакивали из басейна, в который входит он; были и такие, что возвращались в старую веру только затем, чтобы прохожие не плевали на их детей; слышал он и о христианах, отрекавшихся от своей веры, лишь бы иметь возможность бывать на гладиаторских играх, присутствие при которых, как при всяком кровопролитии, христиане считают смертным грехом. А женщины?! Ему рассказывали про одну молодую вдову в Вифинии [158], которую сам судья хотел как-нибудь спасти. Он насильно всунул ей в руку несколько зерен пшеницы, подвел ее к жертвеннику и держал ее руку над огнем, пока пальцы не разжались и зерна не упали в огонь. Судья объявил, что предписание закона исполнено и, поставив молодую женщину рядом с собой на кафедре, предложил ей лишь громко произнести: «Да погибнут безбожники!» Она с воодушевлением выкрикнула эти слова, указывая на судью, палачей и публику. Тогда ее казнили, повесив за ноги над костром. В Анкире другую женщину, муж которой отступился от веры, никакими истязаниями не могли заставить сказать больше двух слов, в которых она объявляла себя христианкой. Загоняли ей под ногти тростниковые иглы, лили на грудь расплавленное олово, капали на лоно ледяную воду, отрубили сначала ноги, потом – руки, а тело, в котором жизнь уж еле теплилась, привязали к столбу с шипами. От этой последней муки она еще раз открыла глаза и увидела мужа, смущенно прятавшегося в улюлюкающей толпе. И она нашла в себе силы крикнуть ему: «Не смущаться тебе надо, а гордиться, что господь удостоил жену твою мученической смерти!» Он кинулся к ней, обнял уже мертвое тело, и так как их невозможно было разнять, его там же прикончили железными палками. Но все это не может сравниться с подвигом эдесской матери, приговоренной к сожжению вместе с четырьмя сыновьями, так как она утверждала, что они тоже истинные христиане. Когда палачи пришли за ними в тюрьму, младший сын, по имени Берулас, испугавшись их свирепого вида, юркнул за дверь – бедняжке было всего четыре года. Палачи и не заметили бы его отсутствия, но мать сама вытащила ребенка из-за двери, не желая мириться с тем, что ее любимец не будет сидеть с ней рядом за золотым столом господа в царстве небесном.
   – Ну нет, принцепс! – Императрица даже привстала. – Это не мать, а какое-то чудовище! Кровожадней гирканской тигрицы!
   На минуту Константин умолк, смущенный. Потом попросил извинить его: он не имел намерения волновать августу, а только хотел убедить ее, что такую веру с помощью палачей не сломить. Он слышал только об одной женщине, которая поколебалась и стала турификатой.
   Императрица впилась ногтями в подлокотники.
   – Что это такое – турификата? – спросила она, задыхаясь. Она надеялась, что это слово обозначает не то, что она подозревала.
   – Турификата – такая христианка, которая принесла богам жертву курениями. Та, о которой речь, даже молилась богам, прося исцелить ее больного сына.
   – Вот видишь! – с живостью воскликнула августа. – Это настоящая мать. Души своей не пожалела ради спасения ребенка!
   – Но все равно не спасла, – тихо промолвил принцепс. – Неделю спустя больной сын ее умер. Она говорила, что христиане предали ее анафеме – и христианский бог покарал ее. Тогда в Траллах начался христианский погром. Все это произошло в Траллах…
   Опять панцирь из румян и белил оказался очень кстати. Императрице показалось, что у нее даже сердце бледнеет. Но она твердо знала, что именно в эту минуту ей надлежит быть сильней, чем когда бы то ни было.
   – Так когда же ты отправляешься в Александрию, цезарь?
   – Наш корабль отплывает в полдень, августа.
   – Я поеду с вами. Хочу помочь вам. Нужно положить конец кровопролитиям. Прошу извинить, что уже отпускаю вас: мне надо собраться в дорогу. Через час я буду на корабле.
   Прежде всего она послала за Квинтипором, чтобы он тоже собирался. Новые опасения за него заставили августу на некоторое время забыть про старые. Но когда юноша явился, она сразу вспомнила все. И как только могла ей хоть на мгновение прийти в голову безумная мысль – еще раз показать сына Флавиям, подметившим в лице невольника-кравчия ее черты?!
   Собравшись с силами, она простилась с ним, как госпожа со своим рабом. Ей необходимо уехать; она отдает его в распоряжение нобилиссимы. Дальнейшие указания он получит из Александрии. Все это она сообщила ему, глядя куда-то в сторону. Некогда было смыть с лица краску, и теперь она стыдилась показаться сыну в таком виде.
   Потом она позвала нобилиссиму. С ней августа разговаривала в тоне дружбы, заключенной утром. На время поездки в Александрию она поручает нобилиссиме своего виночерпия, к которому император чрезвычайно расположен с тех самых пор, как тот спас его в Никомидии. Поэтому она просит нобилиссиму обращаться с юношей не как с простым невольником. Впрочем, ее просьба, вероятно, излишня, так как от императора она знает, что во время путешествия по Нилу нобилиссима познакомилась с Квинтипором ближе и полюбила его. Он хорошо читает вслух и, вероятно, не только философов, но и поэтов, стихи которых – она, несмотря на преклонный возраст, понимает это – молодым доставляют несравненно большие радости.
   – Советую тебе, дочь моя, послушать, как он читает благороднейшего, чистейшего Вергилия. Вообще старайся не оставлять его подолгу одного. Здесь, в Байях, много легкомысленных женщин. Последи, чтоб он не попал в дурную среду. Это очень огорчило бы императора.
   Она говорила все это с каким-то затруднением. Так же выдавливал из себя слова и Квинтипор, которому было от кого унаследовать и стыдливость, и отвращение к крови. Императрица Приска, в этот день впервые накрасившая себе лицо, впервые упомянула о легкомысленных женщинах.
   Теперь Титанилла просто не знала, что думать. Она не вскрикнула от радости, но повалилась императрице в ноги и впервые в жизни, как рабыня, поцеловала ее сандалию.