Страница:
– Ой! Дожила-таки до этого! – радостно захлопала она в ладоши. – Ты… хочешь… о чем-то спросить меня?! Говори, Квинтипор!
– Скажи, я обидел тебя чем-нибудь?
Она сразу стала серьезной: увидала в глазах юноши слезы. Приподняла кончиками пальцев его подбородок.
– Гранатовый Цветок? Это? Да?
Он молча опустил голову.
– Нет, я не забыла, – продолжала она тихо. – Я сказала, что буду звать тебя так наедине. А сейчас мы не одни. Слышишь?
Она кивнула в сторону читального зала. Квинтипор и до этого слышал доносящийся оттуда гогот, но не обращал на него внимания.
– Понимаешь, они завели какой-то длиннющий разговор, – шепотом объяснила она. – А я улизнула к тебе. Но ведь они в любую минуту могут спохватиться и примутся меня искать. Это Максентий и Генесий.
– Мим? – удивился Квинтипор.
Актер Генесий славился тем, что каждый день в году отводил какой-нибудь сенаторше, а те, для которых не осталось свободных дней, собирались ходатайствовать перед консулами о продлении года. В остальном он был хорошим семьянином – имел троих детей и очень любил свою жену, которую выкупил из Субуры. А иметь высокопоставленных любовниц было для него чем-то вроде служебной обязанности.
– Он самый, – подтвердила девушка теперь уже полным голосом. – Ты видел, как он играет?
– Нет.
– Говорят, такого актера еще не было в мире. Он не играет роли, а живет на сцене. Как-то раз, играя Атрея [112], он на самом деле заколол слугу… Впрочем, на той неделе ты сможешь его посмотреть.
– Император распустил всех государственных актеров, – усомнился Квинтипор.
Девушка с лукавой усмешкой показала ему фигу.
– Плохо же ты знаешь государственные тайны! Вчера по просьбе Максентия он свое распоряжение отменил. Теперь после конфискации имущества у богатых христиан есть чем поддержать искусство. Вот видишь, магистр, не такая уж я невежественная девчонка, как кажется… А теперь скорей! Начинай читать вслух! Они идут!
В самом деле, ржание Максентия приближалось. Титанилла спрыгнула со стола, Квинтипор поспешно схватил лист папируса. И слишком поздно заметил свою оплошность: разговор идущих можно уже было разобрать.
– Скорей, скорей! – торопила девушка.
Хотя перед глазами Квинтипора было больше огненных кругов, чем букв, он все-таки начал:
Но не успела она повторить вопрос, как Максентий уже держал ее за талию.
– Пора обедать. Прошу закуски!
Девушка подставила щеку. Принцепс хотел поцеловать ее в губы, но не вышло, и он чмокнул в ухо. Она взвизгнула. Актер в шелковой тунике, с ястребиным лицом, опустился на колени и стал декламировать:
– Богиня с глазами Афродиты! Позволь мне, поскольку не без твоей воли стал я свидетелем твоих забав с божественным Марсом…
Нобилиссима, рассмеявшись, прервала его:
– Не презирай меня, Генесий, но только глаза у меня – мои собственные. Афродита же даровала мне совсем другое. Конец ты доскажешь на сцене, а я позабочусь о бурных аплодисментах.
Потом она обратилась к магистру.
– Тебе сказано: найти библиотекаря! Пусть отберет мне все новинки за прошлую неделю.
Квинтипор вышел. Максентий с нехорошей усмешкой посмотрел ему вслед.
– Спаситель нашего императора?
Нобилиссима, будто не слыша вопроса, спросила Генесия:
– Над чем это вы так весело потешались? Ваш хохот доносился даже сюда. Я тоже хочу посмеяться.
– Да вот у его божественности произошла история с его коллегой, – с улыбкой кивнув в сторону принцепса, ответил актер. – Приключение кончилось благополучно: он всюду одерживает победы и отовсюду возвращается с трофеями.
– Да! И вот трофей мой, богиня, у твоих ног! – снова заржал Максентий, доставая из-под тоги лохматый кошачий хвост.
В Канопе, проходя мимо одного трактира, он от нечего делать наступил на хвост развалившейся на припеке кошке. Трактирщик стал отчаянно ругаться. Тогда Максентий выхватил меч, отрубил кошке хвост – и хотел было пронзить и самого хозяина, но тот уже корчился на земле, стеная над жалобно мяукающим животным. Сбежалась вся улица: кто с камнем, кто с дубиной, кто с киркой; гололобые жрецы отчаянно вопили, взывая к небу, и, если бы не подоспел военный патруль, разъяренная толпа заставила бы искупить гибель кошачьего хвоста человеческой жизнью.
– Тут я узнал, что совершил героический поступок, – сказал Максентий. – Выяснилось, что сама Бубастида в образе кошки соблазняет здесь земных котов.
А Генесий узнал в приморском квартале, что в Египте даже в хлевах обитают боги. Посреди сада с золоченой изгородью он увидел куполообразное мраморное строение, на вершине которого сверкал золотой диск. Сначала он подумал, что набрел на жилище какого-нибудь бога, но, остановившись, чтобы сообразить, кому же из бессмертных посвящен этот храм, обнаружил, что оттуда высунулась голова коровы и уставилась на него большими удивленными глазами. Мастерски владея искусством подражать голосам животных, Генесий имитировал хрипловатое мычание быка, и доверчивое животное приплелось к самому забору. Корова была уже старая, с отяжелевшим телом и походкой вразвалку, тем не менее, она ответила на зов и ласково прижалась к забору головой. Актер рассмеялся и тростью почесал ей между рогами. Это явно понравилось простодушному животному, и в благодарность корова лизнула руку Генесия. Тут вдруг появился дряхлый старик – жрец Осириса [113]и поздравил актера с выпавшей на его долю великой честью. Он сообщил, что эта корова, оплодотворенная лунным светом, родила того самого черного быка Аписа, что живет теперь в мемфисском храме бога Пта [114]вместе со своим двором – обслуживающими его жрецами. Ради Аписа и корова, его родившая, тоже пользуется божественными почестями, правда более скромными: ясли у нее не золотые, а серебряные.
– Так что видишь, дружок, – потянул Максентий нобилиссиму к себе на колени, – в этой стране человек, который не родился быком, – просто осел.
Титанилла с нетерпением посматривала на дверь, начиная уже злиться на того, кто придумал переписку книг. В Александрии действовал закон, согласно которому всякий приехавший с книгами был обязан представить их в библиотеку для снятия копии, если это найдут нужным. А сейчас в городе было особенно много приезжих, и просмотр новинок требовал немало времени.
Наконец явился Квинтипор в сопровождении слуги с корзиной, полной книгами. Это произошло как раз, когда Титанилла удобно устроилась на коленях у принцепса. Юноша застыл на месте, потом, пропустив невольника, пошел прочь, пошатываясь, словно пришибленный.
19
20
– Скажи, я обидел тебя чем-нибудь?
Она сразу стала серьезной: увидала в глазах юноши слезы. Приподняла кончиками пальцев его подбородок.
– Гранатовый Цветок? Это? Да?
Он молча опустил голову.
– Нет, я не забыла, – продолжала она тихо. – Я сказала, что буду звать тебя так наедине. А сейчас мы не одни. Слышишь?
Она кивнула в сторону читального зала. Квинтипор и до этого слышал доносящийся оттуда гогот, но не обращал на него внимания.
– Понимаешь, они завели какой-то длиннющий разговор, – шепотом объяснила она. – А я улизнула к тебе. Но ведь они в любую минуту могут спохватиться и примутся меня искать. Это Максентий и Генесий.
– Мим? – удивился Квинтипор.
Актер Генесий славился тем, что каждый день в году отводил какой-нибудь сенаторше, а те, для которых не осталось свободных дней, собирались ходатайствовать перед консулами о продлении года. В остальном он был хорошим семьянином – имел троих детей и очень любил свою жену, которую выкупил из Субуры. А иметь высокопоставленных любовниц было для него чем-то вроде служебной обязанности.
– Он самый, – подтвердила девушка теперь уже полным голосом. – Ты видел, как он играет?
– Нет.
– Говорят, такого актера еще не было в мире. Он не играет роли, а живет на сцене. Как-то раз, играя Атрея [112], он на самом деле заколол слугу… Впрочем, на той неделе ты сможешь его посмотреть.
– Император распустил всех государственных актеров, – усомнился Квинтипор.
Девушка с лукавой усмешкой показала ему фигу.
– Плохо же ты знаешь государственные тайны! Вчера по просьбе Максентия он свое распоряжение отменил. Теперь после конфискации имущества у богатых христиан есть чем поддержать искусство. Вот видишь, магистр, не такая уж я невежественная девчонка, как кажется… А теперь скорей! Начинай читать вслух! Они идут!
В самом деле, ржание Максентия приближалось. Титанилла спрыгнула со стола, Квинтипор поспешно схватил лист папируса. И слишком поздно заметил свою оплошность: разговор идущих можно уже было разобрать.
– Скорей, скорей! – торопила девушка.
Хотя перед глазами Квинтипора было больше огненных кругов, чем букв, он все-таки начал:
– Чьи это стихи? – побледнев даже сквозь румяна, спросила девушка.
Все от богинь у тебя: чело от Паллады, от Гебы
Губы, а стройные ноги, и бедра, и грудь от Киприды.
Только глаза, несомненно, твои, и нет их прекрасней!
Жаль, что они улыбаются каждому, кто ни посмотрит.
Но не успела она повторить вопрос, как Максентий уже держал ее за талию.
– Пора обедать. Прошу закуски!
Девушка подставила щеку. Принцепс хотел поцеловать ее в губы, но не вышло, и он чмокнул в ухо. Она взвизгнула. Актер в шелковой тунике, с ястребиным лицом, опустился на колени и стал декламировать:
– Богиня с глазами Афродиты! Позволь мне, поскольку не без твоей воли стал я свидетелем твоих забав с божественным Марсом…
Нобилиссима, рассмеявшись, прервала его:
– Не презирай меня, Генесий, но только глаза у меня – мои собственные. Афродита же даровала мне совсем другое. Конец ты доскажешь на сцене, а я позабочусь о бурных аплодисментах.
Потом она обратилась к магистру.
– Тебе сказано: найти библиотекаря! Пусть отберет мне все новинки за прошлую неделю.
Квинтипор вышел. Максентий с нехорошей усмешкой посмотрел ему вслед.
– Спаситель нашего императора?
Нобилиссима, будто не слыша вопроса, спросила Генесия:
– Над чем это вы так весело потешались? Ваш хохот доносился даже сюда. Я тоже хочу посмеяться.
– Да вот у его божественности произошла история с его коллегой, – с улыбкой кивнув в сторону принцепса, ответил актер. – Приключение кончилось благополучно: он всюду одерживает победы и отовсюду возвращается с трофеями.
– Да! И вот трофей мой, богиня, у твоих ног! – снова заржал Максентий, доставая из-под тоги лохматый кошачий хвост.
В Канопе, проходя мимо одного трактира, он от нечего делать наступил на хвост развалившейся на припеке кошке. Трактирщик стал отчаянно ругаться. Тогда Максентий выхватил меч, отрубил кошке хвост – и хотел было пронзить и самого хозяина, но тот уже корчился на земле, стеная над жалобно мяукающим животным. Сбежалась вся улица: кто с камнем, кто с дубиной, кто с киркой; гололобые жрецы отчаянно вопили, взывая к небу, и, если бы не подоспел военный патруль, разъяренная толпа заставила бы искупить гибель кошачьего хвоста человеческой жизнью.
– Тут я узнал, что совершил героический поступок, – сказал Максентий. – Выяснилось, что сама Бубастида в образе кошки соблазняет здесь земных котов.
А Генесий узнал в приморском квартале, что в Египте даже в хлевах обитают боги. Посреди сада с золоченой изгородью он увидел куполообразное мраморное строение, на вершине которого сверкал золотой диск. Сначала он подумал, что набрел на жилище какого-нибудь бога, но, остановившись, чтобы сообразить, кому же из бессмертных посвящен этот храм, обнаружил, что оттуда высунулась голова коровы и уставилась на него большими удивленными глазами. Мастерски владея искусством подражать голосам животных, Генесий имитировал хрипловатое мычание быка, и доверчивое животное приплелось к самому забору. Корова была уже старая, с отяжелевшим телом и походкой вразвалку, тем не менее, она ответила на зов и ласково прижалась к забору головой. Актер рассмеялся и тростью почесал ей между рогами. Это явно понравилось простодушному животному, и в благодарность корова лизнула руку Генесия. Тут вдруг появился дряхлый старик – жрец Осириса [113]и поздравил актера с выпавшей на его долю великой честью. Он сообщил, что эта корова, оплодотворенная лунным светом, родила того самого черного быка Аписа, что живет теперь в мемфисском храме бога Пта [114]вместе со своим двором – обслуживающими его жрецами. Ради Аписа и корова, его родившая, тоже пользуется божественными почестями, правда более скромными: ясли у нее не золотые, а серебряные.
– Так что видишь, дружок, – потянул Максентий нобилиссиму к себе на колени, – в этой стране человек, который не родился быком, – просто осел.
Титанилла с нетерпением посматривала на дверь, начиная уже злиться на того, кто придумал переписку книг. В Александрии действовал закон, согласно которому всякий приехавший с книгами был обязан представить их в библиотеку для снятия копии, если это найдут нужным. А сейчас в городе было особенно много приезжих, и просмотр новинок требовал немало времени.
Наконец явился Квинтипор в сопровождении слуги с корзиной, полной книгами. Это произошло как раз, когда Титанилла удобно устроилась на коленях у принцепса. Юноша застыл на месте, потом, пропустив невольника, пошел прочь, пошатываясь, словно пришибленный.
19
Вот уже два часа, как хранитель музея и библиотеки Гептаглосс водил Биона с Лактанцием по паркам, разбитым вокруг императорского дворца, книгохранилища, музея и примыкающих к ним храмов и портиков. Все это вместе составляло обширнейшую запретную зону греческой части миллионного города, изобилующую историческими памятниками, художественными сокровищами, искусственными горами и водопадами, куда сами александрийцы допускались лишь в связи с приемом каких-нибудь высоких гостей, имевших разрешение на вход.
Хранитель библиотеки, почтенный муж огромного роста, венчающий себя лаврами не только для большего сходства с божественным Платоном, но и для того, чтобы скрыть изрядную лысину, уже ничем не напоминал того раба, приставленного к библиотеке, чтобы дробить чернильные орешки, которым он был когда-то. Теперь даже имя того невольника было забыто. Почитатели, поражаясь беспримерному усердию, с которым он толковал и комментировал более трех тысяч древних авторов, звали его «медноутробным». Официальное же прозванье его было Гептаглосс, так как он в совершенстве владел семью языками. Остановившись у привезенной из Мемфиса [115]гаторической колонны [116]с иероглифами, в которых некий придворный поэт фараона воспевал красоту и любовь, он прочел своим спутникам эти стихи так же бегло, как только что перед этим еврейские письмена на обломках колонны, подаренной Антонием [117]Клеопатре. А когда он принялся разбирать высеченный на мраморной доске персидский текст, грозивший людям, по поводу смерти Камбиза [118], страшным возмездием за непочтение к богам, Лактанций вытер пот со лба.
– Жарко? – спросил Гептаглосс, – Может быть, спустимся в гробницы, посмотрим саркофаг властителя мира Александра? Там прохладнее. А когда вернемся, и здесь полдневный зной спадет.
– А слуге моему можно с нами? – нерешительно спросил Лактанций.
– Почему бы нет? Цари, которых мы посетим сейчас, будут вести себя так же смиренно, как вчера. Кстати, вчера я водил к ним императора с его секретарем.
Склепы, вернее кельи с гробами на постаментах, подобных жертвенным алтарям, были неглубоки. Солнце заливало их сиянием, проникающим из-за колонн, в котором колыхалась легкая дымная пелена от благовоний, постоянно тлеющих на серебряных треножниках.
– Мы поддерживаем их курениями, – кивнул Гептаглосс в сторону саркофагов с останками Птолемеев [119].– Столько-то заслужили от нас создатели этого музея и библиотеки. Они оставили человечеству гораздо более ценное наследие, чем, скажем, вот это.
И он указал на среднее помещение – со стенами, выложенными серебряной фольгой. Отраженные серебром, солнечные лучи бросали странный свет на черную мраморную глыбу, поддерживающую наполненный медом стеклянный гроб.
– Александр Великий. Для своих шестисот лет он неплохо сохранился.
Пррводник сказал это совершенно спокойно, как человек, уже чуждый самолюбованию. А ритор, взволнованный, коснулся рукой гроба и промолвил, невольно понизив голос:
– Разве Александр похоронен не в Вавилоне и не в золотом саркофаге?
Бион, только что закончивший срисовывать на восковую табличку многогранную призму, опередил Гептаглосса:
– Золотой саркофаг давно переплавлен на другие нужды. А это – уже египетская работа.
– Здесь вот висели его доспехи, – показал на стену Гептаглосс. – К несчастью, панцирь был позолочен, и Калигула [120]велел его взять. Осталось только, чтобы появился новый варвар, которому понадобится мед, и он приказал бы расколоть этот гроб.
– Ты думаешь, и это возможно? – удивленно взглянул на него Лактанций, уловив в его голосе оттенок горечи.
– Все возможно, – пожал тот плечами. – Получил же я распоряжение изъять из библиотеки и сдать в префектуру все христианские книги. Спрашиваю – зачем? Оказывается, хотят сжечь все до единой. Почему? Да потому, что таков закон, а законы должно исполнять. Представляете такое варварство?! А завтра какому-нибудь идиоту взбредет в голову, что нужно отовсюду изъять Цицерона.
Бион невольно кашлянул и с усмешкой взглянул на Лактанция. Но тот вдруг схватился за голову:
– Мой слуга! Куда он девался?
Только теперь он вспомнил, что Мнестор вышел вон из первого же склепа, и сообразил, почему: епископ не хотел оскверниться, вдыхая идоложертвенное курение!
– Как бы с ним чего не случилось, – озабоченно промолвил Лактанций, направляясь к выходу.
Бион с Гептаглоссом последовали за ним. Вид у Мнестора был такой, словно с ним на самом деле что-то случилось: лицо побагровело, глаза сверкали.
– Я видел его, видел! – задыхаясь, промолвил он.
– Кого? – удивился ритор.
Он знал, что христианам бывают порой видения, но не счел бы особенно удачным, если бы Христос для своего явления антиохийскому епископу выбрал именно это место.
– Беса видел, подстрекателя! Того самого Аммония, который пробовал возбудить нас против императора… Вон там! Смотри… Сейчас они войдут под арку.
Лактанций увидел, что какие-то двое, по-видимому жрецы, вышли из-за колоннады и остановились под триумфальной аркой, о чем-то оживленно беседуя. Толстого ритор узнал сразу: это был Тагес, верховный авгур. Другой был худощавый, высокий, черный; свирепый взгляд его был в резком разногласии с подвязанной желтым поясом белой тогой.
– Ты в этом уверен, Мнестор? Смотри не отправь на костер невинного!
Епископ пришел в ужас. Нет! Нет! Он совсем не уверен. Сатана мутит самые зоркие глаза, а его глаза уже ослабели от старости.
Лактанций отпустил взволнованного Мнестора домой, но сам спросил у Гептаглосса, не известно ли ему, кто этот жрец с желтым поясом.
– Конечно, знаю. Это служитель Сераписа. Зовут его Джарес. В великий праздник своего бога он – цереброскоп.
– То есть читает в человеческих мозгах? – переспросил Бион. – Тогда я ему сочувствую: нередко ведь приходится читать с чистого листа.
Гептаглосс усмехнулся.
– Видишь ли, человеческая жертва приносится теперь только на Великий праздник, раз в году, так что жрец имеет дело с мозгом только одного человека. А там всегда оказываются письмена. На этот случай у нас изготовляются особые чернила из корней ильма, камеди, чернильных орешков и багреца.
– Ты шутишь?
– И не думаю! – возразил Гептаглосс и показал математику ладонь. – Если что-нибудь написать вот здесь такими чернилами, то ничего не будет заметно, так как корень ильма сделает текст невидимым. А выложенный сюда еще теплым мозг впитает состав, и достаточно будет перевернуть мозг, положить его на другую ладонь, как всякий сможет своими глазами прочесть отчетливо проступившую надпись.
Бион кивнул головой: теперь понятно. Правда, его мать предсказывала будущее другим способом, но ныне боги, видимо, согласны беседовать с людьми только таким образом.
Лактанция потрясло, как легко говорит хранитель библиотеки о священных таинствах. Оглядевшись по сторонам, он спросил:
– А ты – не христианин, Гептаглосс?
– Ишь, чего захотел! – засмеялся ученый. – Так я и сказал это тебе, другу императора!
Лактанций запротестовал. Здесь, в Александрии, император даже ни разу не пригласил его к себе. И вообще он ритор, а не курьезий.
– Не сердись, мой Лактанций. На этот раз я пошутил, – успокоил его Гептаглосс. – Вам я не побоюсь сказать правду.
– Значит, ты на самом деле христианин.
– Да, недавно мне вдруг стало ясно, что я – христианин. С тех пор как их начали преследовать. Прежде они были мне совершенно безразличны. Какое мне дело до чужих богов, когда у меня и со своими-то не было ничего общего. Ну, как люди, вроде нас с вами, относятся к богам! Я их не тревожу, пускай и они меня не трогают. Свои обязанности я хочу исполнять как можно лучше сам, потому что сильно опасаюсь, что Осирис или вовсе не станет за меня работать, или, если возьмется, то сделает не так, как нужно. Не могу я поручить выборку цитат из Аристотеля [121], скажем, Геркулесу, если даже он грамотный, в чем я, между прочим, не уверен. А, комментируя Эмпедокла [122], я уясняю его себе лучше, чем если б это делал сам Аполлон. Так я рассуждал, пока не взялся за переписку христианских писаний.
– Так ты переписываешь христианские книги?!
– Было бы удивительно, если б я этого не делал, так как я не оправдывал бы тогда своей должности хранителя библиотеки и музея. Я взялся за переписку не затем, чтоб стать христианином, а затем, чтобы спасти от гибели создание человеческого духа. Закон, конечно, нужно соблюдать, но все духовное необходимо спасти, сберечь – до тех пор, когда закон утратит силу.
Собеседники вышли на Дромос – главный проспект Александрии, мчавшийся прямо, как стрела, от озера Мареотиды к морю, отделяя мраморные дворцы богачей от хижин бедноты и ремесленников. С востока доносился нарастающий гул, словно тысячные толпы старались перекричать друг друга.
– Не обращайте внимания, – махнул рукой Гептаглосс. – Они вечно орут. Как только не надорвут глотки!.. Я переписываю теперь письма одного христианина, некоего Павла, и должен вам сказать, что он, хоть не знал греческого правописания, не имел понятия об изящной словесности и в философии смыслил не более Сенеки, был все-таки гораздо ближе к богу, чем златобедрый Пифагор [123]. Я бы даже сказал, что этот Павел сидел на коленях у бога.
Земля задрожала от тяжелых шагов. Гуляющие по Дромосу расступились, пропуская колонны усталых рабов в одних набедренниках: надзиратели гнали их домой, в эргастулы, после изнурительной работы в кожевенных, папирусных, шелкопрядильных и парфюмерных мастерских. Кожевенников нетрудно было узнать по зловонному запаху дубителей, парфюмеров – по распространяемому их голыми телами дурманящему аромату цветочного масла.
– А сейчас пойдут стеклодувы, – сказал Бион, успевший изучить во время вечерних прогулок последовательность отбоя в разных мастерских.
– Сдается мне, что стеклодувы нынче задержатся, – усмехнулся Гептаглосс – Слышите? Они опять решили зарабатывать благоволение богов.
Рев все усиливался. На западе солнце уже погрузилось в море, а на востоке в потемневшее небо взвились розовые языки пламени. С севера, от Большой гавани, донеслось дикое улюлюканье. Оттуда со злобными воплями катилась огромная толпа. В несколько мгновений проспект обезлюдел.
– Это портовая чернь, – пояснил Гептаглосс, уводя друзей в портик сиротского дома, построенного еще Марком Аврелием в память своей супруги Фаустины. – Здесь нам будет безопаснее. Им ведь все равно, кого давить.
Лактанцию представились картины погромов в Никомидии. С легкой дрожью, словно от холода, он спросил, указывая на восток:
– А в той стороне – христианские кварталы?
– Нет, христиане живут по всему городу. Иллюминация – в еврейских кварталах.
Лактанций с облегченьем вздохнул. Хотя древние римские нравы были совсем забыты, однако безудержную ненависть к евреям боги по-прежнему поддерживали в сердцах смертных. В этой ненависти все евреи были единодушны.
– Пойдем, посмотрим? – предложил Лактанций. Гептаглосс отказался, сославшись на то, что его распорядок дня не предусматривает таких развлечений.
– Впрочем, ты еще получишь возможность посмотреть на это… И не раз, – успокоил он ритора. – К сожалению, египтяне – народ дерзкий, глумливый, задиристый, и римский престиж не ставят ни во что. Хорошо, что здесь есть евреи.
– Как это? – с недоумением поглядел на него Лактанций.
Математик похлопал ритора по плечу.
– Теперь, Лактанций, я верю, что из тебя получится превосходный историограф; ты перестаешь понимать связь явлений. Наш друг хотел сказать, что в Египте не утихали бы народные волнения, если бы не евреи, на которых египтяне всегда имеют возможность сорвать накипевшую злобу. Не правда ли, Гептаглосс?
– Совершенно верно. Именно это я и хотел сказать. Я еще утром слышал, что нынче что-то готовится: народ волнуется со вчерашнего дня. Вчера какой-то солдат пристал к служанке-египтяночке, которая несла в кувшине нильскую воду. Девушка объяснила солдату, что эта вода – священная и нужна для богослуженья. Но он в любовном пылу не обратил на это внимания и неосторожно задел кувшин. Вода выплеснулась прямо на него. Он с досадой взял и плюнул в кувшин. Один богобоязненный египтянин, увидев это, поднял тревогу; через час вся Ракотида была на ногах и потребовала от наместника выдачи богохульника, намереваясь, для умилостивления богов, бросить его священным крокодилам. Наместнику, понятно, ничего не оставалось, как сказать, что этот солдат – еврей и скрывается у своих единоплеменников. Значит, сегодня убьют, а то и сожгут нескольких евреев, после чего, глядишь, неделю-другую будет мир и спокойствие.
От Ворот Солнца, представляющих вход в Александрию со стороны городской башни, послышалось бряцание оружия. Отряд стражников с мечами и копьями направлялся бегом к еврейским кварталам. Гептаглосс щелкнул пальцами:
– Да, несладкие дни предстоят христианам! Наместник делает вид, будто намерен защитить евреев. Это означает, что он рассчитывает на их деятельное участие в христианских погромах.
Хранитель библиотеки, почтенный муж огромного роста, венчающий себя лаврами не только для большего сходства с божественным Платоном, но и для того, чтобы скрыть изрядную лысину, уже ничем не напоминал того раба, приставленного к библиотеке, чтобы дробить чернильные орешки, которым он был когда-то. Теперь даже имя того невольника было забыто. Почитатели, поражаясь беспримерному усердию, с которым он толковал и комментировал более трех тысяч древних авторов, звали его «медноутробным». Официальное же прозванье его было Гептаглосс, так как он в совершенстве владел семью языками. Остановившись у привезенной из Мемфиса [115]гаторической колонны [116]с иероглифами, в которых некий придворный поэт фараона воспевал красоту и любовь, он прочел своим спутникам эти стихи так же бегло, как только что перед этим еврейские письмена на обломках колонны, подаренной Антонием [117]Клеопатре. А когда он принялся разбирать высеченный на мраморной доске персидский текст, грозивший людям, по поводу смерти Камбиза [118], страшным возмездием за непочтение к богам, Лактанций вытер пот со лба.
– Жарко? – спросил Гептаглосс, – Может быть, спустимся в гробницы, посмотрим саркофаг властителя мира Александра? Там прохладнее. А когда вернемся, и здесь полдневный зной спадет.
– А слуге моему можно с нами? – нерешительно спросил Лактанций.
– Почему бы нет? Цари, которых мы посетим сейчас, будут вести себя так же смиренно, как вчера. Кстати, вчера я водил к ним императора с его секретарем.
Склепы, вернее кельи с гробами на постаментах, подобных жертвенным алтарям, были неглубоки. Солнце заливало их сиянием, проникающим из-за колонн, в котором колыхалась легкая дымная пелена от благовоний, постоянно тлеющих на серебряных треножниках.
– Мы поддерживаем их курениями, – кивнул Гептаглосс в сторону саркофагов с останками Птолемеев [119].– Столько-то заслужили от нас создатели этого музея и библиотеки. Они оставили человечеству гораздо более ценное наследие, чем, скажем, вот это.
И он указал на среднее помещение – со стенами, выложенными серебряной фольгой. Отраженные серебром, солнечные лучи бросали странный свет на черную мраморную глыбу, поддерживающую наполненный медом стеклянный гроб.
– Александр Великий. Для своих шестисот лет он неплохо сохранился.
Пррводник сказал это совершенно спокойно, как человек, уже чуждый самолюбованию. А ритор, взволнованный, коснулся рукой гроба и промолвил, невольно понизив голос:
– Разве Александр похоронен не в Вавилоне и не в золотом саркофаге?
Бион, только что закончивший срисовывать на восковую табличку многогранную призму, опередил Гептаглосса:
– Золотой саркофаг давно переплавлен на другие нужды. А это – уже египетская работа.
– Здесь вот висели его доспехи, – показал на стену Гептаглосс. – К несчастью, панцирь был позолочен, и Калигула [120]велел его взять. Осталось только, чтобы появился новый варвар, которому понадобится мед, и он приказал бы расколоть этот гроб.
– Ты думаешь, и это возможно? – удивленно взглянул на него Лактанций, уловив в его голосе оттенок горечи.
– Все возможно, – пожал тот плечами. – Получил же я распоряжение изъять из библиотеки и сдать в префектуру все христианские книги. Спрашиваю – зачем? Оказывается, хотят сжечь все до единой. Почему? Да потому, что таков закон, а законы должно исполнять. Представляете такое варварство?! А завтра какому-нибудь идиоту взбредет в голову, что нужно отовсюду изъять Цицерона.
Бион невольно кашлянул и с усмешкой взглянул на Лактанция. Но тот вдруг схватился за голову:
– Мой слуга! Куда он девался?
Только теперь он вспомнил, что Мнестор вышел вон из первого же склепа, и сообразил, почему: епископ не хотел оскверниться, вдыхая идоложертвенное курение!
– Как бы с ним чего не случилось, – озабоченно промолвил Лактанций, направляясь к выходу.
Бион с Гептаглоссом последовали за ним. Вид у Мнестора был такой, словно с ним на самом деле что-то случилось: лицо побагровело, глаза сверкали.
– Я видел его, видел! – задыхаясь, промолвил он.
– Кого? – удивился ритор.
Он знал, что христианам бывают порой видения, но не счел бы особенно удачным, если бы Христос для своего явления антиохийскому епископу выбрал именно это место.
– Беса видел, подстрекателя! Того самого Аммония, который пробовал возбудить нас против императора… Вон там! Смотри… Сейчас они войдут под арку.
Лактанций увидел, что какие-то двое, по-видимому жрецы, вышли из-за колоннады и остановились под триумфальной аркой, о чем-то оживленно беседуя. Толстого ритор узнал сразу: это был Тагес, верховный авгур. Другой был худощавый, высокий, черный; свирепый взгляд его был в резком разногласии с подвязанной желтым поясом белой тогой.
– Ты в этом уверен, Мнестор? Смотри не отправь на костер невинного!
Епископ пришел в ужас. Нет! Нет! Он совсем не уверен. Сатана мутит самые зоркие глаза, а его глаза уже ослабели от старости.
Лактанций отпустил взволнованного Мнестора домой, но сам спросил у Гептаглосса, не известно ли ему, кто этот жрец с желтым поясом.
– Конечно, знаю. Это служитель Сераписа. Зовут его Джарес. В великий праздник своего бога он – цереброскоп.
– То есть читает в человеческих мозгах? – переспросил Бион. – Тогда я ему сочувствую: нередко ведь приходится читать с чистого листа.
Гептаглосс усмехнулся.
– Видишь ли, человеческая жертва приносится теперь только на Великий праздник, раз в году, так что жрец имеет дело с мозгом только одного человека. А там всегда оказываются письмена. На этот случай у нас изготовляются особые чернила из корней ильма, камеди, чернильных орешков и багреца.
– Ты шутишь?
– И не думаю! – возразил Гептаглосс и показал математику ладонь. – Если что-нибудь написать вот здесь такими чернилами, то ничего не будет заметно, так как корень ильма сделает текст невидимым. А выложенный сюда еще теплым мозг впитает состав, и достаточно будет перевернуть мозг, положить его на другую ладонь, как всякий сможет своими глазами прочесть отчетливо проступившую надпись.
Бион кивнул головой: теперь понятно. Правда, его мать предсказывала будущее другим способом, но ныне боги, видимо, согласны беседовать с людьми только таким образом.
Лактанция потрясло, как легко говорит хранитель библиотеки о священных таинствах. Оглядевшись по сторонам, он спросил:
– А ты – не христианин, Гептаглосс?
– Ишь, чего захотел! – засмеялся ученый. – Так я и сказал это тебе, другу императора!
Лактанций запротестовал. Здесь, в Александрии, император даже ни разу не пригласил его к себе. И вообще он ритор, а не курьезий.
– Не сердись, мой Лактанций. На этот раз я пошутил, – успокоил его Гептаглосс. – Вам я не побоюсь сказать правду.
– Значит, ты на самом деле христианин.
– Да, недавно мне вдруг стало ясно, что я – христианин. С тех пор как их начали преследовать. Прежде они были мне совершенно безразличны. Какое мне дело до чужих богов, когда у меня и со своими-то не было ничего общего. Ну, как люди, вроде нас с вами, относятся к богам! Я их не тревожу, пускай и они меня не трогают. Свои обязанности я хочу исполнять как можно лучше сам, потому что сильно опасаюсь, что Осирис или вовсе не станет за меня работать, или, если возьмется, то сделает не так, как нужно. Не могу я поручить выборку цитат из Аристотеля [121], скажем, Геркулесу, если даже он грамотный, в чем я, между прочим, не уверен. А, комментируя Эмпедокла [122], я уясняю его себе лучше, чем если б это делал сам Аполлон. Так я рассуждал, пока не взялся за переписку христианских писаний.
– Так ты переписываешь христианские книги?!
– Было бы удивительно, если б я этого не делал, так как я не оправдывал бы тогда своей должности хранителя библиотеки и музея. Я взялся за переписку не затем, чтоб стать христианином, а затем, чтобы спасти от гибели создание человеческого духа. Закон, конечно, нужно соблюдать, но все духовное необходимо спасти, сберечь – до тех пор, когда закон утратит силу.
Собеседники вышли на Дромос – главный проспект Александрии, мчавшийся прямо, как стрела, от озера Мареотиды к морю, отделяя мраморные дворцы богачей от хижин бедноты и ремесленников. С востока доносился нарастающий гул, словно тысячные толпы старались перекричать друг друга.
– Не обращайте внимания, – махнул рукой Гептаглосс. – Они вечно орут. Как только не надорвут глотки!.. Я переписываю теперь письма одного христианина, некоего Павла, и должен вам сказать, что он, хоть не знал греческого правописания, не имел понятия об изящной словесности и в философии смыслил не более Сенеки, был все-таки гораздо ближе к богу, чем златобедрый Пифагор [123]. Я бы даже сказал, что этот Павел сидел на коленях у бога.
Земля задрожала от тяжелых шагов. Гуляющие по Дромосу расступились, пропуская колонны усталых рабов в одних набедренниках: надзиратели гнали их домой, в эргастулы, после изнурительной работы в кожевенных, папирусных, шелкопрядильных и парфюмерных мастерских. Кожевенников нетрудно было узнать по зловонному запаху дубителей, парфюмеров – по распространяемому их голыми телами дурманящему аромату цветочного масла.
– А сейчас пойдут стеклодувы, – сказал Бион, успевший изучить во время вечерних прогулок последовательность отбоя в разных мастерских.
– Сдается мне, что стеклодувы нынче задержатся, – усмехнулся Гептаглосс – Слышите? Они опять решили зарабатывать благоволение богов.
Рев все усиливался. На западе солнце уже погрузилось в море, а на востоке в потемневшее небо взвились розовые языки пламени. С севера, от Большой гавани, донеслось дикое улюлюканье. Оттуда со злобными воплями катилась огромная толпа. В несколько мгновений проспект обезлюдел.
– Это портовая чернь, – пояснил Гептаглосс, уводя друзей в портик сиротского дома, построенного еще Марком Аврелием в память своей супруги Фаустины. – Здесь нам будет безопаснее. Им ведь все равно, кого давить.
Лактанцию представились картины погромов в Никомидии. С легкой дрожью, словно от холода, он спросил, указывая на восток:
– А в той стороне – христианские кварталы?
– Нет, христиане живут по всему городу. Иллюминация – в еврейских кварталах.
Лактанций с облегченьем вздохнул. Хотя древние римские нравы были совсем забыты, однако безудержную ненависть к евреям боги по-прежнему поддерживали в сердцах смертных. В этой ненависти все евреи были единодушны.
– Пойдем, посмотрим? – предложил Лактанций. Гептаглосс отказался, сославшись на то, что его распорядок дня не предусматривает таких развлечений.
– Впрочем, ты еще получишь возможность посмотреть на это… И не раз, – успокоил он ритора. – К сожалению, египтяне – народ дерзкий, глумливый, задиристый, и римский престиж не ставят ни во что. Хорошо, что здесь есть евреи.
– Как это? – с недоумением поглядел на него Лактанций.
Математик похлопал ритора по плечу.
– Теперь, Лактанций, я верю, что из тебя получится превосходный историограф; ты перестаешь понимать связь явлений. Наш друг хотел сказать, что в Египте не утихали бы народные волнения, если бы не евреи, на которых египтяне всегда имеют возможность сорвать накипевшую злобу. Не правда ли, Гептаглосс?
– Совершенно верно. Именно это я и хотел сказать. Я еще утром слышал, что нынче что-то готовится: народ волнуется со вчерашнего дня. Вчера какой-то солдат пристал к служанке-египтяночке, которая несла в кувшине нильскую воду. Девушка объяснила солдату, что эта вода – священная и нужна для богослуженья. Но он в любовном пылу не обратил на это внимания и неосторожно задел кувшин. Вода выплеснулась прямо на него. Он с досадой взял и плюнул в кувшин. Один богобоязненный египтянин, увидев это, поднял тревогу; через час вся Ракотида была на ногах и потребовала от наместника выдачи богохульника, намереваясь, для умилостивления богов, бросить его священным крокодилам. Наместнику, понятно, ничего не оставалось, как сказать, что этот солдат – еврей и скрывается у своих единоплеменников. Значит, сегодня убьют, а то и сожгут нескольких евреев, после чего, глядишь, неделю-другую будет мир и спокойствие.
От Ворот Солнца, представляющих вход в Александрию со стороны городской башни, послышалось бряцание оружия. Отряд стражников с мечами и копьями направлялся бегом к еврейским кварталам. Гептаглосс щелкнул пальцами:
– Да, несладкие дни предстоят христианам! Наместник делает вид, будто намерен защитить евреев. Это означает, что он рассчитывает на их деятельное участие в христианских погромах.
20
Придворный, исполнявший в тот день обязанности номенклатора, нервно топтался у дверей императорской приемной. Все протекции, регулирующие порядок приема, он давно уже распродал, колонный зал был переполнен, а повелитель все не подавал знак впускать ходатайствующих о высочайшей милости. Сначала Диоклетиан вызвал к себе Лактанция, но довольно скоро отпустил его в сопровождении магистра, после чего заперся с математиком Бионом.
У Лактанция император хотел только узнать, был ли у Александра Великого сын и какова судьба последнего. Вопрос этот нисколько не удивил ритора. Он знал, что Диоклетиан недавно посетил царские гробницы, так что любопытство повелителя было вполне понятно. Ритор ответил, основываясь на данных хроники Диодора Сицилийского [124]. Правда, материалы эти не свободны от противоречий и не вполне исчерпывающи, – однако можно с уверенностью сказать, что у покорителя вселенной был, по крайней мере, один сын, рожденный дочерью царя Дария персиянкой Роксаной и названный по отцу Александром. После смерти отца армия провозгласила отрока правителем империи. Но диадохи, полководцы Александра Великого, при дележе наследства устранили его, как недостигшего совершеннолетия. По всей вероятности, он вместе с матерью был задушен Антипатром. [125]
Император выслушал ритора очень внимательно, но отпустил его, не сделав никаких замечаний. Тем откровенней беседовал он с Бионом. Показал математику свой вздувшийся живот и попросил его прощупать печень, которая, кажется, сильно распухла.
– Скажи, Бион, ты не боишься, – спросил император с невеселой улыбкой, – что тебе очень скоро придется зажечь подо мной консекрационный костер?
Нет, Бион не видел причин для опасений. В последнее новолуние он опять обращался к звездам и ничего зловещего в их расположении не обнаружил. Что же касается болезни императора, то здесь, наверно, сможет помочь Пантелеймон: вылечил же он августу.
– Да нет, не вылечил он ее, – покачал головой император. – Он сумел только утолить ее боли. Но теперь, когда из-за кое-каких неприятностей нам не удалось взять его с собой, страдания августы возобновились.
По выражению лица императора Бион понял, на какие «неприятности» тот намекает. Нетерпеливым жестом Диоклетиан как бы отмахнулся от воспоминаний о никомидийском заговоре.
– Кроме прежних головных болей, ее теперь терзают еще кошмары. Как-то во сне к августе явился Пантелеймон и протянул ей на ладонях свою окровавленную голову… А я… я мог бы исцелить ее единым словом, но боюсь. Понимаешь, Бион, боюсь! Если мне самому так невыносимо трудно владеть собой, как же доверю я такую тайну материнскому сердцу?!
– Но материнское сердце – самое верное сердце, государь, – попытался ободрить его математик.
– О Бион! Если б ты знал, как мне тяжело! А я ведь только отец! Какая мука видеть в глазах сына только почтение к императору, только благодарность благодетелю и ни капли обыкновенной любви!.. Я еле сдерживаюсь, чтобы не сбросить эту порфиру, вместе с диадемой, на пол, не растоптать их ногами и не закричать: «Обними же меня, мой мальчик! Я совсем не император, я – твой отец!..»
Словно умоляя простить его, Диоклетиан протянул руки к статуе Юпитера из золота и слоновой кости, стоявшей справа от трона.
– Но нельзя! Нельзя, ради него же! Как только исполнится срок, назначенный богами, он должен получить порфиру из моих рук. Кто знает, защитят ли его боги, если рядом с ним не будет меня?! Не постигнет ли его судьба сына Александра Великого? Ведь ни на кого нельзя положиться!
Император умолк и, опустив голову на ладонь, вперил неподвижный взгляд прямо перед собой. Даже не привыкшие плакать глаза математика подернулись влагой, увидев, в какого бесприютного, жалкого ребенка превратила отцовская любовь этого старика, чьей железной воле мог позавидовать любой из тех, кто за последнее столетие восседал на императорском троне. Человек, зажавший в кулаке своем разваливающуюся мировую империю, не находил в себе сил сдержать слезы, катившиеся из его немигающих глаз по морщинистым желтым щекам.
Биону вспомнился вечер в Антиохии, когда он впервые увидел невероятное: плачущего Диоклетиана. И как в тот раз, он осмелился заговорить, не спрошенный. Он стал хвалить императору его сына, рассказывать, какой тот вдумчивый и серьезный.
– Боюсь, не слишком ли серьезный, – поднял глаза император. – Не слишком ли редко бывает он среди сверстников… Кстати, ты еще ничего не заметил? Я затем, собственно, и позвал тебя. Не ранил ли его сердце Эрот?
Бион улыбнулся. По прибытии в Александрию император поручил ему присматривать за юношей, незаметно следовать за ним во кремя прогулок по городу и наблюдать, не приближается ли он к особе, о которой гороскоп возвестил словами: «Венера встала в оппозицию с Юпитером».
– Вряд ли они встречались, государь. Может быть, они даже не знают друг о друге. Здесь, в Александрии, немало горячих взглядов бросали вызов Квинтипору, но глаза его ни разу не загорались ответным блеском. Я еще не видел, чтобы он хоть на кого-нибудь оглянулся. Единственное существо женского пола, которого он просто не смеет бежать, – это божественная нобилиссима.
У Лактанция император хотел только узнать, был ли у Александра Великого сын и какова судьба последнего. Вопрос этот нисколько не удивил ритора. Он знал, что Диоклетиан недавно посетил царские гробницы, так что любопытство повелителя было вполне понятно. Ритор ответил, основываясь на данных хроники Диодора Сицилийского [124]. Правда, материалы эти не свободны от противоречий и не вполне исчерпывающи, – однако можно с уверенностью сказать, что у покорителя вселенной был, по крайней мере, один сын, рожденный дочерью царя Дария персиянкой Роксаной и названный по отцу Александром. После смерти отца армия провозгласила отрока правителем империи. Но диадохи, полководцы Александра Великого, при дележе наследства устранили его, как недостигшего совершеннолетия. По всей вероятности, он вместе с матерью был задушен Антипатром. [125]
Император выслушал ритора очень внимательно, но отпустил его, не сделав никаких замечаний. Тем откровенней беседовал он с Бионом. Показал математику свой вздувшийся живот и попросил его прощупать печень, которая, кажется, сильно распухла.
– Скажи, Бион, ты не боишься, – спросил император с невеселой улыбкой, – что тебе очень скоро придется зажечь подо мной консекрационный костер?
Нет, Бион не видел причин для опасений. В последнее новолуние он опять обращался к звездам и ничего зловещего в их расположении не обнаружил. Что же касается болезни императора, то здесь, наверно, сможет помочь Пантелеймон: вылечил же он августу.
– Да нет, не вылечил он ее, – покачал головой император. – Он сумел только утолить ее боли. Но теперь, когда из-за кое-каких неприятностей нам не удалось взять его с собой, страдания августы возобновились.
По выражению лица императора Бион понял, на какие «неприятности» тот намекает. Нетерпеливым жестом Диоклетиан как бы отмахнулся от воспоминаний о никомидийском заговоре.
– Кроме прежних головных болей, ее теперь терзают еще кошмары. Как-то во сне к августе явился Пантелеймон и протянул ей на ладонях свою окровавленную голову… А я… я мог бы исцелить ее единым словом, но боюсь. Понимаешь, Бион, боюсь! Если мне самому так невыносимо трудно владеть собой, как же доверю я такую тайну материнскому сердцу?!
– Но материнское сердце – самое верное сердце, государь, – попытался ободрить его математик.
– О Бион! Если б ты знал, как мне тяжело! А я ведь только отец! Какая мука видеть в глазах сына только почтение к императору, только благодарность благодетелю и ни капли обыкновенной любви!.. Я еле сдерживаюсь, чтобы не сбросить эту порфиру, вместе с диадемой, на пол, не растоптать их ногами и не закричать: «Обними же меня, мой мальчик! Я совсем не император, я – твой отец!..»
Словно умоляя простить его, Диоклетиан протянул руки к статуе Юпитера из золота и слоновой кости, стоявшей справа от трона.
– Но нельзя! Нельзя, ради него же! Как только исполнится срок, назначенный богами, он должен получить порфиру из моих рук. Кто знает, защитят ли его боги, если рядом с ним не будет меня?! Не постигнет ли его судьба сына Александра Великого? Ведь ни на кого нельзя положиться!
Император умолк и, опустив голову на ладонь, вперил неподвижный взгляд прямо перед собой. Даже не привыкшие плакать глаза математика подернулись влагой, увидев, в какого бесприютного, жалкого ребенка превратила отцовская любовь этого старика, чьей железной воле мог позавидовать любой из тех, кто за последнее столетие восседал на императорском троне. Человек, зажавший в кулаке своем разваливающуюся мировую империю, не находил в себе сил сдержать слезы, катившиеся из его немигающих глаз по морщинистым желтым щекам.
Биону вспомнился вечер в Антиохии, когда он впервые увидел невероятное: плачущего Диоклетиана. И как в тот раз, он осмелился заговорить, не спрошенный. Он стал хвалить императору его сына, рассказывать, какой тот вдумчивый и серьезный.
– Боюсь, не слишком ли серьезный, – поднял глаза император. – Не слишком ли редко бывает он среди сверстников… Кстати, ты еще ничего не заметил? Я затем, собственно, и позвал тебя. Не ранил ли его сердце Эрот?
Бион улыбнулся. По прибытии в Александрию император поручил ему присматривать за юношей, незаметно следовать за ним во кремя прогулок по городу и наблюдать, не приближается ли он к особе, о которой гороскоп возвестил словами: «Венера встала в оппозицию с Юпитером».
– Вряд ли они встречались, государь. Может быть, они даже не знают друг о друге. Здесь, в Александрии, немало горячих взглядов бросали вызов Квинтипору, но глаза его ни разу не загорались ответным блеском. Я еще не видел, чтобы он хоть на кого-нибудь оглянулся. Единственное существо женского пола, которого он просто не смеет бежать, – это божественная нобилиссима.