Страница:
Слух обманул его. Ревели не медведи, а обыкновенный осел. Охранявшие портал воины проснулись и прогнали крестьянина, осмелившегося осквернить своим грязным телом ступени священного дворца. А тот избивал теперь свою ослицу.
– Ах ты, проклятая осквернительница святыни! – кричал крестьянин. – Жрешь мирты Юноны! Тебе и дела нет, что мстить она будет мне! О Луцина! Молю тебя, пошли двойню… но не моей жене, а вот этому чудовищу. Покровительница рожениц! Тебе это ничего не стоит, а мне все-таки прибыль.
Неизвестно, как долго продолжались бы эти благочестивые истязания животного и брань, если бы не корка дыни, угодившая крестьянину прямо в нос. Это ученики, стибрив мешок дынь и поедая их, стали пускать в ход корки.
– Держись, отец! – приметился Пирарг в лохматую голову крестьянина. – Персы наступают!
Бедняк рассвирепел.
– Чтоб вам гарпии [13]глаза выклевали! Бездельники! – вопил он. – Вы хуже исаврийских разбойников!
Последовал новый залп, а в ответ – новая порция отборной брани. Ферокс выхватил у воина копье и стал метиться в крестьянина. Нонн удержал его:
– Не раздражайте этого скота. Чего доброго, рев его услышат в триклинии августы. Эй ты, свинья, на, получи и убирайся отсюда!
Нотарий швырнул крестьянину несколько медных монет. Тот упал на колени и, воздев руки к небу, стал благодарить:
– Да воздаст тебе Плутос тысячекратно! Но, собрав медяки, запричитал: – Пять силикв всего-навсего! Да на них пяти вязальных спиц не купишь. У меня пятеро ребятишек, господин. Сжалься хоть над ними!
Нонн указал в сторону города, откуда доносился оживленный шум рынка.
– Там, на форуме, вывешены цены. Посмотри, узнаешь, что твои паршивые дыни и того не стоят.
Крестьянин вскочил на ноги и погрозил кулаком в сторону рынка.
– Говоришь, там узнать, да? А где бы узнать, куда исчезли с рынка шерсть, кожа, гвозди и серпы с тех пор, как эти новые правила введены? Кто только их выдумал? Чтоб ему провалиться вместе с ними!
Нонна в пот ударило. Он знал, что Диоклетиан требует неукоснительного соблюдения ценника, хотя в некоторых провинциях он вызвал серьезные волнения. Император повелел продавцов и покупателей, нарушающих таксу, прибивать за уши к столбу объявлений, а недовольных – пороть.
– Кому это ты пожелал провалиться?! – воскликнул нотарий, привстав на цыпочки и схватив крестьянина за плечо. – Властителю? Да?
– Почем я знаю, кто у вас там властитель! – возразил крестьянин, немного присмирев.
– Вот как! Ты не знаешь, кто наш император?
Нонн в бешенстве ударил крестьянина в лицо кулаком. Тот, взбеленившись, высоко поднял голову и завопил:
– А на что мне знать?! Кормит он меня, что ли? Это я кормлю его вместе с прихлебателями! И ты, видать, из ихнего отродья!
Нонн, в приступе удушья, схватился за горло.
– Бегите скорее на форум за стражей! – закричал он, как только у него отлегло.
Пирарг кинулся было исполнять приказание, но со стороны портика послышался возглас:
– Постой, мальчик, не торопись!
Из-за колонн появились два старика в сопровождении юноши лет семнадцати. Белокурые локоны его ниспадали до плеч, на поясе висел серебряный ключ – эмблема секретаря императорского дворца. На верхней ступени юноша остановился, а старики в черных плащах стали спускаться вниз.
В черных плащах ходили ученые. Один из стариков – курносый, с пепельной бородой и с улыбчивыми темными глазами на морщинистом, напоминающем Сократово [14], лицо, отличался некоторой медлительностью – это был математик Бион. В те времена математиками – как до того грамматиками и философами – называли искателей истины. Среди них попадались ловкие плуты, но встречались и серьезные, подлинно образованные люди, не превозносившиеся над своими согражданами. Бион знал все, что можно почерпнуть из книг, но неутомимо изучал и действительность. Лет за полтораста перед тем, во времена императоров – покровителей философии, его могли бы назначить хранителем императорской библиотеки. Но у Диоклетиана библиотеки не было, и Бион стал придворным астрологом.
Второй, со сверкающими черными глазами на сухом, нервном лице, обрамленном редкой черной бородкой, был ритор Лактанций. Обоих ученых связывала старая, еще школьная дружба: оба учились у Арнобия в Александрии риторике – науке всех наук, овладев которой, можно браться за любое дело. Однако в превратностях судьбы пути их скоро разошлись, подобно двум ветвям параболы, чтобы затем встретиться в бесконечности императорского двора.
Первым при дворе императора оказался Бион. Император обратил на него внимание еще во время египетского похода, при осаде Александрии. Неутолимая жажда знаний всегда гнала Биона туда, где был материал для наблюдений; тогда он, объявив себя астрологом, затесался в пеструю толпу, неизбежную спутницу военных лагерей. Осада затягивалась, император стал нервничать. В минуту гнева он поклялся, что, взяв этот неуступчивый город, разрешит солдатам расправляться с жителями, пока колени его коня не окропит кровь. Бион слышал эту страшную клятву и отважился предсказать императору победу: так говорят звезды.
– Хорошо, – сказал император, – я это запомню. А пока будь при мне. Если твое предсказание оправдается, ты останешься при дворе, а коли обманул, взойдешь на костер.
После отчаянного сопротивления Александрия пала. Торжествующий император, сопровождаемый своими полководцами, направился в город. При въезде, у самых ворот, конь его, поскользнувшись в луже крови, пал на ноги. Это была дурная примета. Но тут перед императором появился Бион.
– Государь! – сказал он. – Клятву свою ты исполнил: колени твоего коня в крови. Боги возвещают тебе, что они не хотят гибели Александрии!
В душе у победителя кипели мстительные чувства, надо было дать им выход, предоставив солдатам полную свободу. Но Диоклетиан не решился противиться воле богов. Так Бион спас город, дорогой его сердцу с юных лет. И, вместе с тем, завоевал доверие Диоклетиана, конечно, лишь в той мере, в какой тот мог доверять кому-либо из смертных. Бион остался при дворе. Император велел предоставить ему комнату рядом со своей спальней, чтобы звездочет был под рукой, если понадобится без промедления узнать, что говорят светила о важных государственных делах. Благоволя к астрологу, Диоклетиан позаботился для него не только о хлебе насущном, но и о духовной пище, издав приказ, запрещающий солдатам сжигать трофейные книги, как это делалось раньше. Отныне предписывалось все книги доставлять математику.
Так в руки Биона неожиданно попал комментарий к произведениям Цицерона [15], составленный Лактанцием. Бион разузнал, что друг его юности адвокатствует в своем родном городе, африканской Сикке, влача там незавидное существование. Зная, как одарен его друг, Бион добился от императора указания о назначении Лактанция директором столичной школы в Никомидии. Должность эта была почти государственной, но оплачивалась не очень щедро: предполагалось, что основной доход директора школы составят взносы слушателей. Однако количество слушателей год от году шло на убыль. С развитием и укреплением абсолютной императорской власти общественная жизнь замирала, а вместе с ней клонилось к закату и ораторское искусство. Времена горячих публичных дискуссий и зажигательных речей отошли в прошлое. Теперь красноречие требовалось лишь в торжественных случаях – имея задачей восхваление существующих порядков. Но для этого было достаточно одного официально назначенного оратора на каждую из провинций.
Так как профессия Лактанция не приносила ему дополнительных доходов, чувство собственного достоинства возрастало у него гораздо быстрей, чем богатство. На приеме у императора Лактанций был только раз, когда впервые представлялся ему, но придворные считали его очень видной фигурой. Если посвященный во многие государственные дела Бион держался замкнуто, то ритору – с его южным темпераментом – до всего было дело.
Вот и сейчас именно Лактанций остановил Пирарга.
– Что здесь происходит, Нонн? – спросил он нотария. Нонн всей душой ненавидел всех, кто был хоть рангом выше, но благоразумная расчетливость заставляла его быть вежливым с теми, кто мог при нужде помочь. Хотя ни ритор, ни звездочет не занимали официальных должностей, они, несомненно, имели доступ к императору. Нонн же и не мечтал о таком счастье, и если сам не мог лицезреть властителя, то старался угодить тем, кто этой чести удостаивался.
– Вот этот скот оскорбил Его Величество! – Нотарий с ненавистью указал на крестьянина.
– Ты заблуждаешься, Нонн, – по профессиональной привычке возразил ритор. – Скот может оскорбить только скота, но не его величество.
– Пусть он убирается отсюда, – вмешался математик. – Я вижу, ему уже заплатили.
Но крестьянин, почуяв благоприятный оборот дела, облизал с усов дынный сок и захныкал:
– Заплатили, а сколько я получил-то? Всего-навсего пять жалких силикв! Слезно молю вас, смилуйтесь! Дайте хоть динарий! [16]
Математик, потрогав свой пояс, с улыбкой обратился к Лактанцию:
– Я кошелек дома забыл.
Ритор усмехнулся:
– А у меня его и дома нету. Во всей империи не найти кошелька, который не был бы для меня велик!
– Квинтипор! У тебя есть деньги? – крикнул Бион секретарю.
Юноша, скача через три ступени, сбежал вниз и протянул математику кошелек. Тот, заглянув внутрь, от изумления присвистнул:
– Клянусь Фортуной, это настоящий рог изобилия! У тебя тут мелочь, да и та – золотом, как у императора, мой мальчик!.. Что ж, хоть раз поглядим на счастливого человека!
Он швырнул крестьянину золотую монетку.
– И живо прочь отсюда! Не вздумай благодарить, а то лишишься золотого… и осла заодно!
Крестьянин от удивления разинул рот и пролепетал заикаясь:
– Неужто… золотой?
Бедняге только от стариков довелось слышать, что были когда-то золотые деньги, а видеть он их не видел. В смутные времена, при ежедневном обесценивании денег, каждый, у кого было золото, старался его припрятать. Богачи переплавляли в слитки не только золотые, но и старые серебряные монеты. А потерявшие цену денежные знаки везли целыми мешками на рынок.
– Ты ее понюхай! – засмеялся Бион.
Крестьянин потер монету пальцами: не сотрется ли позолота, как стирается серебро с новых сестерциев. Попробовал и на зуб, потом, довольный, осклабился во весь рот:
– Что вы! Мне без ослицы никак нельзя. Без нее меня и дома не признают. Мы с ней никогда не разлучаемся.
И он потрепал животное по холке. Он сделал было несколько шагов в сторону, но ритор крикнул ему вдогонку:
– Послушай! Ты – не христианин?
Крестьянина этот вопрос явно задел:
– Зачем обижаешь, господин? Нешто я похож на еврея?!
Видимо, чтоб доказать, что он не тот, за кого его принимают, он сплюнул, да вышло не на землю, а на холку ослицы.
2
3
– Ах ты, проклятая осквернительница святыни! – кричал крестьянин. – Жрешь мирты Юноны! Тебе и дела нет, что мстить она будет мне! О Луцина! Молю тебя, пошли двойню… но не моей жене, а вот этому чудовищу. Покровительница рожениц! Тебе это ничего не стоит, а мне все-таки прибыль.
Неизвестно, как долго продолжались бы эти благочестивые истязания животного и брань, если бы не корка дыни, угодившая крестьянину прямо в нос. Это ученики, стибрив мешок дынь и поедая их, стали пускать в ход корки.
– Держись, отец! – приметился Пирарг в лохматую голову крестьянина. – Персы наступают!
Бедняк рассвирепел.
– Чтоб вам гарпии [13]глаза выклевали! Бездельники! – вопил он. – Вы хуже исаврийских разбойников!
Последовал новый залп, а в ответ – новая порция отборной брани. Ферокс выхватил у воина копье и стал метиться в крестьянина. Нонн удержал его:
– Не раздражайте этого скота. Чего доброго, рев его услышат в триклинии августы. Эй ты, свинья, на, получи и убирайся отсюда!
Нотарий швырнул крестьянину несколько медных монет. Тот упал на колени и, воздев руки к небу, стал благодарить:
– Да воздаст тебе Плутос тысячекратно! Но, собрав медяки, запричитал: – Пять силикв всего-навсего! Да на них пяти вязальных спиц не купишь. У меня пятеро ребятишек, господин. Сжалься хоть над ними!
Нонн указал в сторону города, откуда доносился оживленный шум рынка.
– Там, на форуме, вывешены цены. Посмотри, узнаешь, что твои паршивые дыни и того не стоят.
Крестьянин вскочил на ноги и погрозил кулаком в сторону рынка.
– Говоришь, там узнать, да? А где бы узнать, куда исчезли с рынка шерсть, кожа, гвозди и серпы с тех пор, как эти новые правила введены? Кто только их выдумал? Чтоб ему провалиться вместе с ними!
Нонна в пот ударило. Он знал, что Диоклетиан требует неукоснительного соблюдения ценника, хотя в некоторых провинциях он вызвал серьезные волнения. Император повелел продавцов и покупателей, нарушающих таксу, прибивать за уши к столбу объявлений, а недовольных – пороть.
– Кому это ты пожелал провалиться?! – воскликнул нотарий, привстав на цыпочки и схватив крестьянина за плечо. – Властителю? Да?
– Почем я знаю, кто у вас там властитель! – возразил крестьянин, немного присмирев.
– Вот как! Ты не знаешь, кто наш император?
Нонн в бешенстве ударил крестьянина в лицо кулаком. Тот, взбеленившись, высоко поднял голову и завопил:
– А на что мне знать?! Кормит он меня, что ли? Это я кормлю его вместе с прихлебателями! И ты, видать, из ихнего отродья!
Нонн, в приступе удушья, схватился за горло.
– Бегите скорее на форум за стражей! – закричал он, как только у него отлегло.
Пирарг кинулся было исполнять приказание, но со стороны портика послышался возглас:
– Постой, мальчик, не торопись!
Из-за колонн появились два старика в сопровождении юноши лет семнадцати. Белокурые локоны его ниспадали до плеч, на поясе висел серебряный ключ – эмблема секретаря императорского дворца. На верхней ступени юноша остановился, а старики в черных плащах стали спускаться вниз.
В черных плащах ходили ученые. Один из стариков – курносый, с пепельной бородой и с улыбчивыми темными глазами на морщинистом, напоминающем Сократово [14], лицо, отличался некоторой медлительностью – это был математик Бион. В те времена математиками – как до того грамматиками и философами – называли искателей истины. Среди них попадались ловкие плуты, но встречались и серьезные, подлинно образованные люди, не превозносившиеся над своими согражданами. Бион знал все, что можно почерпнуть из книг, но неутомимо изучал и действительность. Лет за полтораста перед тем, во времена императоров – покровителей философии, его могли бы назначить хранителем императорской библиотеки. Но у Диоклетиана библиотеки не было, и Бион стал придворным астрологом.
Второй, со сверкающими черными глазами на сухом, нервном лице, обрамленном редкой черной бородкой, был ритор Лактанций. Обоих ученых связывала старая, еще школьная дружба: оба учились у Арнобия в Александрии риторике – науке всех наук, овладев которой, можно браться за любое дело. Однако в превратностях судьбы пути их скоро разошлись, подобно двум ветвям параболы, чтобы затем встретиться в бесконечности императорского двора.
Первым при дворе императора оказался Бион. Император обратил на него внимание еще во время египетского похода, при осаде Александрии. Неутолимая жажда знаний всегда гнала Биона туда, где был материал для наблюдений; тогда он, объявив себя астрологом, затесался в пеструю толпу, неизбежную спутницу военных лагерей. Осада затягивалась, император стал нервничать. В минуту гнева он поклялся, что, взяв этот неуступчивый город, разрешит солдатам расправляться с жителями, пока колени его коня не окропит кровь. Бион слышал эту страшную клятву и отважился предсказать императору победу: так говорят звезды.
– Хорошо, – сказал император, – я это запомню. А пока будь при мне. Если твое предсказание оправдается, ты останешься при дворе, а коли обманул, взойдешь на костер.
После отчаянного сопротивления Александрия пала. Торжествующий император, сопровождаемый своими полководцами, направился в город. При въезде, у самых ворот, конь его, поскользнувшись в луже крови, пал на ноги. Это была дурная примета. Но тут перед императором появился Бион.
– Государь! – сказал он. – Клятву свою ты исполнил: колени твоего коня в крови. Боги возвещают тебе, что они не хотят гибели Александрии!
В душе у победителя кипели мстительные чувства, надо было дать им выход, предоставив солдатам полную свободу. Но Диоклетиан не решился противиться воле богов. Так Бион спас город, дорогой его сердцу с юных лет. И, вместе с тем, завоевал доверие Диоклетиана, конечно, лишь в той мере, в какой тот мог доверять кому-либо из смертных. Бион остался при дворе. Император велел предоставить ему комнату рядом со своей спальней, чтобы звездочет был под рукой, если понадобится без промедления узнать, что говорят светила о важных государственных делах. Благоволя к астрологу, Диоклетиан позаботился для него не только о хлебе насущном, но и о духовной пище, издав приказ, запрещающий солдатам сжигать трофейные книги, как это делалось раньше. Отныне предписывалось все книги доставлять математику.
Так в руки Биона неожиданно попал комментарий к произведениям Цицерона [15], составленный Лактанцием. Бион разузнал, что друг его юности адвокатствует в своем родном городе, африканской Сикке, влача там незавидное существование. Зная, как одарен его друг, Бион добился от императора указания о назначении Лактанция директором столичной школы в Никомидии. Должность эта была почти государственной, но оплачивалась не очень щедро: предполагалось, что основной доход директора школы составят взносы слушателей. Однако количество слушателей год от году шло на убыль. С развитием и укреплением абсолютной императорской власти общественная жизнь замирала, а вместе с ней клонилось к закату и ораторское искусство. Времена горячих публичных дискуссий и зажигательных речей отошли в прошлое. Теперь красноречие требовалось лишь в торжественных случаях – имея задачей восхваление существующих порядков. Но для этого было достаточно одного официально назначенного оратора на каждую из провинций.
Так как профессия Лактанция не приносила ему дополнительных доходов, чувство собственного достоинства возрастало у него гораздо быстрей, чем богатство. На приеме у императора Лактанций был только раз, когда впервые представлялся ему, но придворные считали его очень видной фигурой. Если посвященный во многие государственные дела Бион держался замкнуто, то ритору – с его южным темпераментом – до всего было дело.
Вот и сейчас именно Лактанций остановил Пирарга.
– Что здесь происходит, Нонн? – спросил он нотария. Нонн всей душой ненавидел всех, кто был хоть рангом выше, но благоразумная расчетливость заставляла его быть вежливым с теми, кто мог при нужде помочь. Хотя ни ритор, ни звездочет не занимали официальных должностей, они, несомненно, имели доступ к императору. Нонн же и не мечтал о таком счастье, и если сам не мог лицезреть властителя, то старался угодить тем, кто этой чести удостаивался.
– Вот этот скот оскорбил Его Величество! – Нотарий с ненавистью указал на крестьянина.
– Ты заблуждаешься, Нонн, – по профессиональной привычке возразил ритор. – Скот может оскорбить только скота, но не его величество.
– Пусть он убирается отсюда, – вмешался математик. – Я вижу, ему уже заплатили.
Но крестьянин, почуяв благоприятный оборот дела, облизал с усов дынный сок и захныкал:
– Заплатили, а сколько я получил-то? Всего-навсего пять жалких силикв! Слезно молю вас, смилуйтесь! Дайте хоть динарий! [16]
Математик, потрогав свой пояс, с улыбкой обратился к Лактанцию:
– Я кошелек дома забыл.
Ритор усмехнулся:
– А у меня его и дома нету. Во всей империи не найти кошелька, который не был бы для меня велик!
– Квинтипор! У тебя есть деньги? – крикнул Бион секретарю.
Юноша, скача через три ступени, сбежал вниз и протянул математику кошелек. Тот, заглянув внутрь, от изумления присвистнул:
– Клянусь Фортуной, это настоящий рог изобилия! У тебя тут мелочь, да и та – золотом, как у императора, мой мальчик!.. Что ж, хоть раз поглядим на счастливого человека!
Он швырнул крестьянину золотую монетку.
– И живо прочь отсюда! Не вздумай благодарить, а то лишишься золотого… и осла заодно!
Крестьянин от удивления разинул рот и пролепетал заикаясь:
– Неужто… золотой?
Бедняге только от стариков довелось слышать, что были когда-то золотые деньги, а видеть он их не видел. В смутные времена, при ежедневном обесценивании денег, каждый, у кого было золото, старался его припрятать. Богачи переплавляли в слитки не только золотые, но и старые серебряные монеты. А потерявшие цену денежные знаки везли целыми мешками на рынок.
– Ты ее понюхай! – засмеялся Бион.
Крестьянин потер монету пальцами: не сотрется ли позолота, как стирается серебро с новых сестерциев. Попробовал и на зуб, потом, довольный, осклабился во весь рот:
– Что вы! Мне без ослицы никак нельзя. Без нее меня и дома не признают. Мы с ней никогда не разлучаемся.
И он потрепал животное по холке. Он сделал было несколько шагов в сторону, но ритор крикнул ему вдогонку:
– Послушай! Ты – не христианин?
Крестьянина этот вопрос явно задел:
– Зачем обижаешь, господин? Нешто я похож на еврея?!
Видимо, чтоб доказать, что он не тот, за кого его принимают, он сплюнул, да вышло не на землю, а на холку ослицы.
2
– В самом деле, Лактанций, с чего это ты вдруг? – спросил Бион, когда крестьянин ушел.
– О чем ты? А-а… Я спросил этого циклопа [17], не из омерзительной ли он породы безбожников. Неужели ты не заметил, как он смердит? Только их безносый бог может вынести такое зловонье.
– Безносый?
– Ну да! Он ведь у них бестелесный. Значит, у него и носа нет. Ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног. Словом, ничего, что делает совершенство наших богов в высшей степени очевидным. По-моему, это трудно себе представить, хотя епископ утверждает, что именно бесплотность отличает их бога от наших бессмертных… Кстати, ты незнаком со здешним епископом?
– Нет, – покачал головой Бион – И не хочу знакомиться.
– Напрасно. Он часто спрашивает о тебе, говорит, что когда-то, еще в Александрии, вы были друзьями. Его Мнестор зовут.
– Клянусь Диоскурами [18], просто невероятно! У меня на самом деле был друг по имени Мнестор, жрец Сераписа [19], но это был трезвый, ученый человек. Когда я был последний раз в Египте, мне сказали, что он утонул в Ниле.
– Он остался жив, но от страха у него помутился рассудок. Мнестор уверовал, что именно тогда и снизошло на него просветление. Он утверждает, что уже захлебывался, как вдруг увидел великана с ребенком на плечах, который шел по воде, как по зеленому лугу. Мнестор принял его за Мемнона [20], сына Эос, и спросил, зачем он сошел с пьедестала. И будто бы тот ответил: «Я Христофор, несу на плечах будущее». Мнестор умолил великана взять на руки и его. Христофор перенес его через реку и опустил на землю в пустыне, как раз в том месте, где обитают эти помраченные умом безбожники. Ты, конечно, слышал о них?
– Те, что питаются одними кореньями, выкапывают их из земли пальцами, а мыться считают великим грехом?
– Они самые. Так вот… твой друг прожил среди них десять лет. А потом антиохийские безбожники пригласили его сюда епископом.
– Будет интересно побеседовать с ним.
– Остерегись, Бион! Окунет он тебя в Оронт, а наши боги не простят этого.
– Не беспокойся, – улыбнулся математик, – я столкуюсь с любым богом. А тебе, мой друг, такая опасность в самом деле грозит.
– Почему же?
– Очень уж ты, Лактанций, ополчился на этих, как ты выражаешься, безбожников. Как бы ты и сам не стал ярым христианином!
Кивнув на прощанье Нонну, они, балагуря, пошли вверх по лестнице. А тот не мог сделать и шага, пока ученики не достали ему ремешок для сандалии: старый лопнул, когда нотарию пришлось встать на цыпочки, чтоб оградить авторитет его величества.
Два ученых беседовали, как это было принято, то и дело останавливаясь и не обращая внимания на то, что делается вокруг.
– Ты окончил свою речь? – спросил математик ритора.
– Три раза переписал, собираюсь переделывать заново. И зачем только поручили мне приветствовать августов? По-моему, это прямая обязанность наместника или, на худой конец, кого-нибудь из консуляров.
– Не скромничай, Лактанций! Всем известно твое искусство. Оно – образец для грядущих поколений!
– Нет, Бион! Дело совсем не в этом. Я неплохой оратор, когда могу сам избрать тему. Но сейчас я должен говорить не о том, какую надгробную речь произнес бы Александр Великий на похоронах Дария или какими словами Тит воодушевил бы легионы на штурм иудейской столицы, а о событиях современности. Это не искусство! Во всяком случае, задача не по мне и не для моего таланта!
– В этом отношении я за тебя спокоен, Лактанций: тебе и придется говорить не о том, что есть, а о том, что могло бы быть.
Ритор нервно теребил кончик бородки.
– Верно. Но я слыхал, что в Медиолане, на торжествах по поводу разгрома нашим Максимианом восстания галльских крестьян, когда оратор сравнил победителя с Ганнибалом [21], божественный триумфатор спросил: «А кто такой Ганнибал?»
– Не беда, – пожал математик плечами. – Пусть тебя не тревожат подобные факты. Максимиан достаточно образован, чтобы задать такой вопрос лишь своему старшему евнуху вечером, после празднества. Я уверен, что он не перебивал оратора, а внимательно выслушал речь до конца и, конечно, как полагается, наградил его золотой цепью.
На верхней ступени ритор вдруг схватился за голову.
– Зачем я поднимался! Ведь мне с тобой не по пути.
– Пойдем ко мне, Лактанций! У меня сегодня обед не менее роскошный, чем у самого властителя: сыр с оливками. Разница лишь в том, что, когда я выплевываю косточки, никто не подставляет мне золотого блюда. Пойдем?
– Не могу. Я приглашен в другое место.
– Почему же ты смутился? Клянусь головой императора, у тебя водятся какие-то тайны!
– Ты будешь надо мной смеяться, – обернулся к нему ритор. – Медш позвал обедать Мнестор. Знаешь, я наругаюсь с ним вдоволь и после этого чувствую себя как-то бодрее.
Бион заметил, что юноша, отстав от них, стоит посреди лестницы, спиной ко дворцу.
– Квинтипор! Неужели я обрезал тебе пуповину для того, чтобы ты совсем меня оставил?!
Юноша весело взбежал наверх.
– Знаешь, Бион: с тех пор, как я сделался важной особой, я чувствую себя не в своей тарелке.
Квинтипор с ребяческой важностью погладил серебряный ключ на своем поясе. Математик взял юношу под руку.
– Тогда пообедай со мной сегодня. Знаешь, мой мальчик, с того времени, как мы стали обедать порознь, у меня пропал аппетит. За два года я привык к тебе, как к своему зубу с дуплом. С ним тоже пришлось в свое время помучиться, а теперь я бы огорчился, не нащупав его языком.
– Значит, я тоже мучил тебя? – насупившись, спросил юноша. – Зачем ты говоришь так? Почему никогда не давал мне почувствовать, что я чем-то огорчаю тебя?
– Собственно, огорчался я только вначале, точнее говоря, боялся, когда император поручил мне твое воспитание. Помню, Диоклетиан как-то спросил, умею ли я укрощать медведей. Я оторопел: чем только за свою жизнь не занимался, а вот с медведями дела не имел. Ты и сам, наверно, помнишь, что укусил меня, когда я приехал за тобой в деревню. Твой отец хотел привязать тебя веревкой к мулу. Ты мне показался тогда маленьким злым зверьком, Квинтипор.
– Нет, Бион, тогда я уже не был ребенком. Я очень разозлился на отца за то, что он продал меня в рабство.
– Но кому продал, мой мальчик! Самому императору! Старик Квинт знал, что делает. В молодости он отдал за жизнь императора один глаз, а в старости поручил его заботам оставшийся. Мне кажется, мой мальчик, у тебя нет причин жаловаться на судьбу. Я должен бы обращаться к тебе в соответствии с титулом, но, откровенно говоря, не знаю, как он звучит.
Квинтипор гордо выпрямился:
– Магистр священной памяти!
– Вот как! Клянусь Зевсом, немногим удавалось достичь таких высоких степеней в восемнадцать лет! Значит, император свою память хранит у тебя! Хорошо еще, что вас целых сто сорок два магистра, и на каждого, в конечном счете, приходится не так уж много.
Они вошли в колонный зал перед покоями императора. Квинтипор остановился.
– Скажи, Бион, что за человек император? Не для того же он свел меня с тобой, чтоб навсегда разлучить?
Математик, потупившись, забормотал себе в бороду:
– Отныне мы не принадлежим сами себе. Запомни: император – не человек, а бог. Для тебя он был добрым богом… Разлучит ли он нас? Откуда мне знать, мой мальчик? Ты – его раб, и он вправе поступить с тобой, как пожелает. Разгневается – прикажет распилить пополам, а захочет – назначит правителем Далматии. Я не думаю, чтобы относительно тебя у него были недобрые замыслы. По крайней мере, все, что он делал до сих пор, говорит о другом. Вот он набил твои карманы золотом, а это совсем не в его обычаях. При виде твоего кошелька у ритора прямо глаза на лоб полезли.
Бион усмехнулся. Юноша робко заглянул ему в глаза:
– Ты не мог бы узнать о моей судьбе по звездам?
Математик нахмурил брови.
– Если б у меня был сын, я, Квинтипор, ни за что не стал бы исследовать положение его звезды. Вообще никогда не стал бы заглядывать в будущее тех, кого люблю. А ты – единственный, к кому я питаю это чувство.
Юноша бросился старику на шею:
– Я не хочу расставаться с тобой! Я тоже во всем мире не люблю никого, кроме тебя.
– А мать? Отец?
– Я лишний там, Бион. Они продали меня в рабство.
Математик слегка дернул юношу за ухо.
– Эх, магистр, как ты зелен еще, совсем ребенок! Что ж, по-твоему, лучше землю в огороде копать, чем расхаживать в такой роскошной одежде. Скажи, а старик Квинт считает тебя важной особой?
– Как же! Придворным мухоловом зовет, – усмехнулся Квинтипор. – Сегодня утром заставил грядки поливать.
– Видишь, значит, он не совсем от тебя отказался. А матушка Саприция?
Юноша покраснел.
– Представь себе, зашила в мою одежду какую-то траву, чудачка такая… от сглаза, говорит. От кого она оберегает меня здесь?
Математик похлопал юношу по спине и, подталкивая его к двери, сказал:
– Хорошо, что Саприция не знает, что произошло в Коринфе и в Афинах. Правда?
Квинтипор протянул руки к яркому солнечному свету:
– Ах, Бион! Как это прекрасно – жить!
Бион, остановившись на пороге, минуту серьезно смотрел прямо перед собой. Потом улыбнулся. Мудрой улыбкой старого ученого, любящего жизнь без упоения и без тревоги.
– О чем ты? А-а… Я спросил этого циклопа [17], не из омерзительной ли он породы безбожников. Неужели ты не заметил, как он смердит? Только их безносый бог может вынести такое зловонье.
– Безносый?
– Ну да! Он ведь у них бестелесный. Значит, у него и носа нет. Ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног. Словом, ничего, что делает совершенство наших богов в высшей степени очевидным. По-моему, это трудно себе представить, хотя епископ утверждает, что именно бесплотность отличает их бога от наших бессмертных… Кстати, ты незнаком со здешним епископом?
– Нет, – покачал головой Бион – И не хочу знакомиться.
– Напрасно. Он часто спрашивает о тебе, говорит, что когда-то, еще в Александрии, вы были друзьями. Его Мнестор зовут.
– Клянусь Диоскурами [18], просто невероятно! У меня на самом деле был друг по имени Мнестор, жрец Сераписа [19], но это был трезвый, ученый человек. Когда я был последний раз в Египте, мне сказали, что он утонул в Ниле.
– Он остался жив, но от страха у него помутился рассудок. Мнестор уверовал, что именно тогда и снизошло на него просветление. Он утверждает, что уже захлебывался, как вдруг увидел великана с ребенком на плечах, который шел по воде, как по зеленому лугу. Мнестор принял его за Мемнона [20], сына Эос, и спросил, зачем он сошел с пьедестала. И будто бы тот ответил: «Я Христофор, несу на плечах будущее». Мнестор умолил великана взять на руки и его. Христофор перенес его через реку и опустил на землю в пустыне, как раз в том месте, где обитают эти помраченные умом безбожники. Ты, конечно, слышал о них?
– Те, что питаются одними кореньями, выкапывают их из земли пальцами, а мыться считают великим грехом?
– Они самые. Так вот… твой друг прожил среди них десять лет. А потом антиохийские безбожники пригласили его сюда епископом.
– Будет интересно побеседовать с ним.
– Остерегись, Бион! Окунет он тебя в Оронт, а наши боги не простят этого.
– Не беспокойся, – улыбнулся математик, – я столкуюсь с любым богом. А тебе, мой друг, такая опасность в самом деле грозит.
– Почему же?
– Очень уж ты, Лактанций, ополчился на этих, как ты выражаешься, безбожников. Как бы ты и сам не стал ярым христианином!
Кивнув на прощанье Нонну, они, балагуря, пошли вверх по лестнице. А тот не мог сделать и шага, пока ученики не достали ему ремешок для сандалии: старый лопнул, когда нотарию пришлось встать на цыпочки, чтоб оградить авторитет его величества.
Два ученых беседовали, как это было принято, то и дело останавливаясь и не обращая внимания на то, что делается вокруг.
– Ты окончил свою речь? – спросил математик ритора.
– Три раза переписал, собираюсь переделывать заново. И зачем только поручили мне приветствовать августов? По-моему, это прямая обязанность наместника или, на худой конец, кого-нибудь из консуляров.
– Не скромничай, Лактанций! Всем известно твое искусство. Оно – образец для грядущих поколений!
– Нет, Бион! Дело совсем не в этом. Я неплохой оратор, когда могу сам избрать тему. Но сейчас я должен говорить не о том, какую надгробную речь произнес бы Александр Великий на похоронах Дария или какими словами Тит воодушевил бы легионы на штурм иудейской столицы, а о событиях современности. Это не искусство! Во всяком случае, задача не по мне и не для моего таланта!
– В этом отношении я за тебя спокоен, Лактанций: тебе и придется говорить не о том, что есть, а о том, что могло бы быть.
Ритор нервно теребил кончик бородки.
– Верно. Но я слыхал, что в Медиолане, на торжествах по поводу разгрома нашим Максимианом восстания галльских крестьян, когда оратор сравнил победителя с Ганнибалом [21], божественный триумфатор спросил: «А кто такой Ганнибал?»
– Не беда, – пожал математик плечами. – Пусть тебя не тревожат подобные факты. Максимиан достаточно образован, чтобы задать такой вопрос лишь своему старшему евнуху вечером, после празднества. Я уверен, что он не перебивал оратора, а внимательно выслушал речь до конца и, конечно, как полагается, наградил его золотой цепью.
На верхней ступени ритор вдруг схватился за голову.
– Зачем я поднимался! Ведь мне с тобой не по пути.
– Пойдем ко мне, Лактанций! У меня сегодня обед не менее роскошный, чем у самого властителя: сыр с оливками. Разница лишь в том, что, когда я выплевываю косточки, никто не подставляет мне золотого блюда. Пойдем?
– Не могу. Я приглашен в другое место.
– Почему же ты смутился? Клянусь головой императора, у тебя водятся какие-то тайны!
– Ты будешь надо мной смеяться, – обернулся к нему ритор. – Медш позвал обедать Мнестор. Знаешь, я наругаюсь с ним вдоволь и после этого чувствую себя как-то бодрее.
Бион заметил, что юноша, отстав от них, стоит посреди лестницы, спиной ко дворцу.
– Квинтипор! Неужели я обрезал тебе пуповину для того, чтобы ты совсем меня оставил?!
Юноша весело взбежал наверх.
– Знаешь, Бион: с тех пор, как я сделался важной особой, я чувствую себя не в своей тарелке.
Квинтипор с ребяческой важностью погладил серебряный ключ на своем поясе. Математик взял юношу под руку.
– Тогда пообедай со мной сегодня. Знаешь, мой мальчик, с того времени, как мы стали обедать порознь, у меня пропал аппетит. За два года я привык к тебе, как к своему зубу с дуплом. С ним тоже пришлось в свое время помучиться, а теперь я бы огорчился, не нащупав его языком.
– Значит, я тоже мучил тебя? – насупившись, спросил юноша. – Зачем ты говоришь так? Почему никогда не давал мне почувствовать, что я чем-то огорчаю тебя?
– Собственно, огорчался я только вначале, точнее говоря, боялся, когда император поручил мне твое воспитание. Помню, Диоклетиан как-то спросил, умею ли я укрощать медведей. Я оторопел: чем только за свою жизнь не занимался, а вот с медведями дела не имел. Ты и сам, наверно, помнишь, что укусил меня, когда я приехал за тобой в деревню. Твой отец хотел привязать тебя веревкой к мулу. Ты мне показался тогда маленьким злым зверьком, Квинтипор.
– Нет, Бион, тогда я уже не был ребенком. Я очень разозлился на отца за то, что он продал меня в рабство.
– Но кому продал, мой мальчик! Самому императору! Старик Квинт знал, что делает. В молодости он отдал за жизнь императора один глаз, а в старости поручил его заботам оставшийся. Мне кажется, мой мальчик, у тебя нет причин жаловаться на судьбу. Я должен бы обращаться к тебе в соответствии с титулом, но, откровенно говоря, не знаю, как он звучит.
Квинтипор гордо выпрямился:
– Магистр священной памяти!
– Вот как! Клянусь Зевсом, немногим удавалось достичь таких высоких степеней в восемнадцать лет! Значит, император свою память хранит у тебя! Хорошо еще, что вас целых сто сорок два магистра, и на каждого, в конечном счете, приходится не так уж много.
Они вошли в колонный зал перед покоями императора. Квинтипор остановился.
– Скажи, Бион, что за человек император? Не для того же он свел меня с тобой, чтоб навсегда разлучить?
Математик, потупившись, забормотал себе в бороду:
– Отныне мы не принадлежим сами себе. Запомни: император – не человек, а бог. Для тебя он был добрым богом… Разлучит ли он нас? Откуда мне знать, мой мальчик? Ты – его раб, и он вправе поступить с тобой, как пожелает. Разгневается – прикажет распилить пополам, а захочет – назначит правителем Далматии. Я не думаю, чтобы относительно тебя у него были недобрые замыслы. По крайней мере, все, что он делал до сих пор, говорит о другом. Вот он набил твои карманы золотом, а это совсем не в его обычаях. При виде твоего кошелька у ритора прямо глаза на лоб полезли.
Бион усмехнулся. Юноша робко заглянул ему в глаза:
– Ты не мог бы узнать о моей судьбе по звездам?
Математик нахмурил брови.
– Если б у меня был сын, я, Квинтипор, ни за что не стал бы исследовать положение его звезды. Вообще никогда не стал бы заглядывать в будущее тех, кого люблю. А ты – единственный, к кому я питаю это чувство.
Юноша бросился старику на шею:
– Я не хочу расставаться с тобой! Я тоже во всем мире не люблю никого, кроме тебя.
– А мать? Отец?
– Я лишний там, Бион. Они продали меня в рабство.
Математик слегка дернул юношу за ухо.
– Эх, магистр, как ты зелен еще, совсем ребенок! Что ж, по-твоему, лучше землю в огороде копать, чем расхаживать в такой роскошной одежде. Скажи, а старик Квинт считает тебя важной особой?
– Как же! Придворным мухоловом зовет, – усмехнулся Квинтипор. – Сегодня утром заставил грядки поливать.
– Видишь, значит, он не совсем от тебя отказался. А матушка Саприция?
Юноша покраснел.
– Представь себе, зашила в мою одежду какую-то траву, чудачка такая… от сглаза, говорит. От кого она оберегает меня здесь?
Математик похлопал юношу по спине и, подталкивая его к двери, сказал:
– Хорошо, что Саприция не знает, что произошло в Коринфе и в Афинах. Правда?
Квинтипор протянул руки к яркому солнечному свету:
– Ах, Бион! Как это прекрасно – жить!
Бион, остановившись на пороге, минуту серьезно смотрел прямо перед собой. Потом улыбнулся. Мудрой улыбкой старого ученого, любящего жизнь без упоения и без тревоги.
3
В Антиохии, ожидавшей четырех властителей мира на совещание имперского тайного совета, должны были встретиться не только государи, но и их семьи. Правда, все четыре семьи составляли, по существу, одну – семью императора. Так же, как и вся тетрархическая система правления была лишь учетверением одной воли – воли Диоклетиана.
За сто лет, предшествовавших его правлению, в Римском государстве сменилось тридцать три императора, и тридцать из них заплатили за императорскую багряницу багрянцем крови, часто не только своей, но и всего потомства. Тот, кто облачался в порфиру, тем самым вступал под сень неотвратимой и скорой смерти. Если восточные легионы провозглашали своего полководца императором, – западные немедленно выдвигали своего. Против того, кто поднят на щит придунайскими солдатами, восставали африканские солдаты. А римский сенат покорно пресмыкался перед каждым, наступившим ему на горло. С тех пор как преторианская гвардия отняла у сената право пожалования императорской порфирой, сенату стало безразлично, кто выдвигает императора: Римский ли гарнизон или легионы, укомплектованные варварами. Да и сама гвардия разжирела, размякла, состарилась и повела гражданский образ жизни. Для гвардии на императорском престоле был приемлем любой, лишь бы он хорошо платил, одевал, предоставлял даровой хлеб и зрелища, а в день своего рождения щедро раздавал подарки. Разумеется, больше всего гвардию обрадовало бы, если бы бог послал императора, который справлял бы свои именины несколько раз в году. Но она была благодарна небесам и за то, что имела: почти каждые три месяца новый император не жалел ни денег – на форуме, ни крови – на арене.
Далеко было от границ империи до Рима, и не каждому императору удавалось вступить с триумфом в столицу мира. Этому могли помешать не только войска соперников, но и собственные легионы. Солдаты, поднявшие на щит нового императора, могли похоронить его под щитами через три месяца, через три недели, а то и через три дня, смотря по тому, когда объявится другой полководец, – может быть, один из ближайших друзей императора, готовый заплатить солдатам побольше, или выдать им обувь подобротнее. А иной раз и этого не требовалось. Было совершенно достаточно, если подкупленные гарусники и авгуры [22], всегда находившиеся при армии, получали от богов дурное предзнаменование. Императора могли низложить из-за того, что священные куры не очень охотно клевали насыпанные для них зерна. И если какой-нибудь пустомеля центурион [23]за завтраком рассказывал, будто ему ночью приснилось, что с древков боевых знамен снялись и улетели вдаль бронзовые орлы, то вечером с кровью заката могла смешаться и кровь императора. Можно всячески ублажать солдат, но невозможно предугадать все их капризы. Наемники из варваров сделались хозяевами своих нанимателей и представляли для государства более непосредственную опасность, чем их соплеменники, вожделенно подстерегавшие удобный момент на границах империи.
Римское государство уже страдало всеми недугами, связанными со старческим одряхлением, но наибольшим злом являлась все же неустойчивость власти. Стать владыкой мира было не так трудно, но усидеть на троне из всех императоров-авантюристов сумел только Диоклетиан. И потому медальеры могли без лести называть его Восстановителем мира. Укрепляя собственную власть, он действительно восстановил империю.
Отпрыску далматинского раба было уже за сорок, когда он, по трупам двух истекших кровью претендентов на порфиру, по милости мятежных солдат взошел на трон. Вместе с порфирой он присвоил себе и титул Юпитерственный, возможно, чтобы завуалировать свое происхождение. Мир вскоре убедился, что новый император вполне достоин такого прозвища. Воспитанный суровой военной жизнью, полководец, с более чем сомнительной родовитостью, доказал на деле, что он – нечто большее, чем только баловень судьбы. Казалось вполне вероятным, что отец богов, в самом деле, поделился с ним опытом управления миром. Во всяком случае, подвластные императору народы, испытавшие на себе произвол стольких безумцев, готовы были признать богом человека, принесшего им мир и спокойствие. А между тем это был всего лишь мудрый крестьянин, одновременно грубый и сдержанный, с трезвым умом и честными намерениями, который сумел навести порядок в одичавшем поместье, что распростерлось от Темзы до Евфрата, от богатого янтарем Северного моря до богатого жемчугом Красного.
Диоклетиан начал с того, что избрал своей столицей Никомидию – провинциальный городок на границе Европы и Азии, где некогда завершил свой жизненный путь скрывавшийся от преследований Ганнибал. В Риме ноги Диоклетиана не было. По слухам, он не явился туда, опасаясь спесивых патрициев и дерзких плебеев, которые испещрят его статуи язвительными эпиграммами, узнав, что рука божественного императора, так успешно владевшая мечом, еле справляется с каламом. К тому же, кое-кто из римлян еще помнил, что на Виа Номентана жил сенатор Анулиний, у которого отец императора, не получившего филологического образования, вел литературную работу… Правда, лишь в качестве безымянного переписчика, только номером отличавшегося от остальных невольников. Так или иначе, император ограничился кратким посланием, в котором известил сенат о своем восшествии на престол, не запрашивая на то никаких санкций. А когда сенатская делегация, прибывшая к нему с поздравлениями, намекнула на то, что священный город жаждет увидеть своего императора, Диоклетиан коротко объяснил, что он глава не только города Рима, но и всей империи.
За сто лет, предшествовавших его правлению, в Римском государстве сменилось тридцать три императора, и тридцать из них заплатили за императорскую багряницу багрянцем крови, часто не только своей, но и всего потомства. Тот, кто облачался в порфиру, тем самым вступал под сень неотвратимой и скорой смерти. Если восточные легионы провозглашали своего полководца императором, – западные немедленно выдвигали своего. Против того, кто поднят на щит придунайскими солдатами, восставали африканские солдаты. А римский сенат покорно пресмыкался перед каждым, наступившим ему на горло. С тех пор как преторианская гвардия отняла у сената право пожалования императорской порфирой, сенату стало безразлично, кто выдвигает императора: Римский ли гарнизон или легионы, укомплектованные варварами. Да и сама гвардия разжирела, размякла, состарилась и повела гражданский образ жизни. Для гвардии на императорском престоле был приемлем любой, лишь бы он хорошо платил, одевал, предоставлял даровой хлеб и зрелища, а в день своего рождения щедро раздавал подарки. Разумеется, больше всего гвардию обрадовало бы, если бы бог послал императора, который справлял бы свои именины несколько раз в году. Но она была благодарна небесам и за то, что имела: почти каждые три месяца новый император не жалел ни денег – на форуме, ни крови – на арене.
Далеко было от границ империи до Рима, и не каждому императору удавалось вступить с триумфом в столицу мира. Этому могли помешать не только войска соперников, но и собственные легионы. Солдаты, поднявшие на щит нового императора, могли похоронить его под щитами через три месяца, через три недели, а то и через три дня, смотря по тому, когда объявится другой полководец, – может быть, один из ближайших друзей императора, готовый заплатить солдатам побольше, или выдать им обувь подобротнее. А иной раз и этого не требовалось. Было совершенно достаточно, если подкупленные гарусники и авгуры [22], всегда находившиеся при армии, получали от богов дурное предзнаменование. Императора могли низложить из-за того, что священные куры не очень охотно клевали насыпанные для них зерна. И если какой-нибудь пустомеля центурион [23]за завтраком рассказывал, будто ему ночью приснилось, что с древков боевых знамен снялись и улетели вдаль бронзовые орлы, то вечером с кровью заката могла смешаться и кровь императора. Можно всячески ублажать солдат, но невозможно предугадать все их капризы. Наемники из варваров сделались хозяевами своих нанимателей и представляли для государства более непосредственную опасность, чем их соплеменники, вожделенно подстерегавшие удобный момент на границах империи.
Римское государство уже страдало всеми недугами, связанными со старческим одряхлением, но наибольшим злом являлась все же неустойчивость власти. Стать владыкой мира было не так трудно, но усидеть на троне из всех императоров-авантюристов сумел только Диоклетиан. И потому медальеры могли без лести называть его Восстановителем мира. Укрепляя собственную власть, он действительно восстановил империю.
Отпрыску далматинского раба было уже за сорок, когда он, по трупам двух истекших кровью претендентов на порфиру, по милости мятежных солдат взошел на трон. Вместе с порфирой он присвоил себе и титул Юпитерственный, возможно, чтобы завуалировать свое происхождение. Мир вскоре убедился, что новый император вполне достоин такого прозвища. Воспитанный суровой военной жизнью, полководец, с более чем сомнительной родовитостью, доказал на деле, что он – нечто большее, чем только баловень судьбы. Казалось вполне вероятным, что отец богов, в самом деле, поделился с ним опытом управления миром. Во всяком случае, подвластные императору народы, испытавшие на себе произвол стольких безумцев, готовы были признать богом человека, принесшего им мир и спокойствие. А между тем это был всего лишь мудрый крестьянин, одновременно грубый и сдержанный, с трезвым умом и честными намерениями, который сумел навести порядок в одичавшем поместье, что распростерлось от Темзы до Евфрата, от богатого янтарем Северного моря до богатого жемчугом Красного.
Диоклетиан начал с того, что избрал своей столицей Никомидию – провинциальный городок на границе Европы и Азии, где некогда завершил свой жизненный путь скрывавшийся от преследований Ганнибал. В Риме ноги Диоклетиана не было. По слухам, он не явился туда, опасаясь спесивых патрициев и дерзких плебеев, которые испещрят его статуи язвительными эпиграммами, узнав, что рука божественного императора, так успешно владевшая мечом, еле справляется с каламом. К тому же, кое-кто из римлян еще помнил, что на Виа Номентана жил сенатор Анулиний, у которого отец императора, не получившего филологического образования, вел литературную работу… Правда, лишь в качестве безымянного переписчика, только номером отличавшегося от остальных невольников. Так или иначе, император ограничился кратким посланием, в котором известил сенат о своем восшествии на престол, не запрашивая на то никаких санкций. А когда сенатская делегация, прибывшая к нему с поздравлениями, намекнула на то, что священный город жаждет увидеть своего императора, Диоклетиан коротко объяснил, что он глава не только города Рима, но и всей империи.