Страница:
Он рассказал епископу о своих видениях, из которых явствовало, что исполнение времен уже не за горами. Ныне идолопоклонники, объятые ужасом, в смятении хватаются за распятие. Пробил час полного искоренения язычества. Да обратятся в добычу христиан капища язычников, их золото, серебро и другие сокровища, их дворцы и земли, и да останется им лишь то, чего они заслуживают: стенания да скрежет зубовный!
– Друг мой, ты не в своем уме, – сочувственно покачал головой епископ. – Уж не принадлежишь ли ты к секте циркумцеллионов? [99]
– А знаешь ли ты, – возмутился Аммоний, – что сам епископ Никомидии послал меня к тебе! Он думал, что в руке твоей не помазок, а такой же, как у него, огненный меч архангела!
– Тогда ты, наверно, принес послание от нашего брата?
Тысячи епископов христианской церкви на огромном пространстве от Галлии до Аравии вели между собой постоянную переписку. Только епископ никомидийский, ослабев глазами, сообщал о себе устно, через своих доверенных. Мнестор был почти уверен, что подозрительный пришелец удостоверит свои полномочия письмом, конечно, фальшивым.
Но Аммоний достал из-под сутаны большой кошель.
– Вот здесь три золотых солида, так как бог наш – един в трех лицах. Двенадцать золотых динариев, так как двенадцать избранных окружало Учителя. Семьдесят два серебряных сестерция, так как семьдесят два получили рукоположение от двенадцати. Все это епископ Никомидии шлет беднякам антиохийской общины.
Далее упорствовать в сомнениях Мнестор почел греховным. Хоть он и поразился столь щедрому дару, однако три солида, в качестве символа триединого бога, безусловно, свидетельствовали в пользу епископа Никомидии, страстного приверженца учения о святой троице. Сам Мнестор, придя в христианство через труды языческих философов, стремился верить не только сердцем, но и рассудком. Он не отрицал существования третьей ипостаси, но не признавал ее равенства с двумя другими, считая, что Дух Святой уступает Отцу и Сыну в могуществе, и мир поныне пребывает во мраке оттого, что дух истины еще не сошел на землю. Однако по характеру своему чуждый споров, не обладая воинствующим духом, Мнестор старался держать эти сомнения про себя, поделившись ими лишь с некоторыми епископами, в том числе и епископом никомидимским, который, стремясь переубедить его, не упускал случая напомнить ему о триединстве божием.
Теперь Мнестор устыдился своей подозрительности и, чтобы поправить дело, пригласил гостя в собрание. К тому же со времен апостольских принято было, чтобы христианин, попав на чужбину, обязательно посещал собрания местных братьев, чтобы обменяться с ними словом утешения.
Церковь, в которую епископ привел Аммония, представляла собой почти ничем не обставленную огромную залу, где находилось несколько тысяч верующих: мужчин с непокрытыми головами и женщин с лицами под вуалью. Здесь не было ни статуй, ни фресок, ни одного из тех предметов, которые служили украшением языческих храмов. Даже цветы запрещалось приносить сюда, чтобы не напоминать о цветах идоложертвенных. По той же причине не было и алтаря. Длинный, накрытый скатертью стол с чашей, Евангелием, сосудами, наполненными светильным маслом и священным елеем, все – в подобие тайной вечери. У стола грубый простой стул – для епископа, за ним – невысокие подмостки, с которых дьяконы читают послания, и старейшины общины обращаются к верующим с поучениями. Отсюда же прежде выступали одержимые, получившие дар красноречия по внушению свыше, но в последнее, относительно спокойное время это стало очень редким явлением: всевышний явно предпочитал теперь открывать свою волю пастве через служителей церкви. Литургию совершал по обыкновению сам епископ, он же готовил святые дары в виде вина и хлеба для таинства причастия и погружал крестящихся в мраморный бассейн глубиной в три ступени, устроенный в восточном углу зала.
Воздух в зале плыл от жары, огни длинных восковых свечей в стенных подсвечниках были окружены радужными кольцами. Необычайное волнение распалило души, зажгло лихорадочный блеск в глазах. Это было нечто большее, чем ежедневный экстаз общения с господом. Страстное ожидание великих перемен в земной жизни привело нервы присутствующих в крайнее напряжение.
После краткой молитвы о просвещении разума верующих, епископ объявил, что собравшихся во имя господа Иисуса Христа антиохийских братьев желает приветствовать посланник от их никомидийских братьев.
Мнестор не только предложил выслушать брата с надлежащим вниманием и страхом божьим, но, против обыкновения, особо призвал паству к христианскому смирению и спокойствию.
Еще прежде, чем Аммоний взошел на подмостки, внимание присутствующих было ему обеспечено. Но тут же стало ясно, что нынешний вечер в общине не будет спокойным.
Многие слышали этого проповедника на форуме, и всюду прошел слух о том, что в Антиохию послан богом человек, предсказывающий скорую кончину мира и расправу над богатыми.
Однако гул одобрения, которым был встречен Аммоний, довольно скоро уступил место ропоту разочарования: божий посланник не только пророков, но даже самого Христа цитировал с грубейшими ошибками. Заметив недовольство верующих, он вдруг весь затрясся, глаза его остановились, губы, некоторое время беззвучно шевелившиеся, замерли, и он, издав душераздирающий вопль, рухнул с подмостков.
– Где наш врач Пантелеймон? – воскликнул епископ, но таким упавшим голосом, что зов этот пришлось передавать из уст в уста, пока опоздавший к вечерне и задержавшийся где-то в портике врач отыскался.
– Я здесь, иду!
Тем временем дьяконы окропили бесноватого святой водой, и судороги сразу прекратились. И когда Пантелеймон пробрался, наконец, сквозь толпу, Аммоний опять уже стоял на подмостках и продолжал свое слово.
– Братья! – начал он хрипло, еще не вполне овладев своим голосом. – Вы только что были очевидцами козней, которые чинит нечистая сила, чтоб помешать ничтожнейшему слуге господа исполнить долг свой. Видел я, как сатана, чтобы заронить вам в души сомнение, исказил слух ваш, и вы слышали совсем не то, что я говорил.
Послышались возгласы удивления. Многие вслух признавались, что действительно под воздействием ухищрений дьявольских слова проповедника доходили до них в искаженном виде. И они сияли от радости, переполнявшей их сердце. Еще бы! Ведь господь нашел их достойными того, чтобы испытать души их искушениями лукавого. Столь несомненная благодать редко выпадает на долю простого смертного.
Люди, словно опьянев, поощряли все более приободрявшегося Аммония к дальнейшим разоблачениям козней дьявола.
– А потом князь тьмы обрушился прямо на меня. Он с неимоверной силой стал потрясать плоть мою, сковал мне язык, чтоб я не мог поведать вам об откровении, бывшем мне на Синае, где, по внушению господа, я скрывался от палачей правителя-идолопоклонника.
Горящие глаза, изумленно раскрытые рты были обращены к избраннику божьему со всех сторон. Многие еще в детстве слышали от отцов и дедов, что в ту пору, когда жестокие императоры преследовали истинную веру, беспощадно истязая христиан, чуть не каждому верующему бывало видение. Но, как видно, теперешнее поколение, живущее в мире и покое, не заслуживает в глазах божьих такой благодати. Большинство присутствующих впервые в жизни видело человека, которому послал видение сам Христос.
И смысл видения был ясен. Ему, уснувшему на горе Десяти заповедей, привиделось, что пророк Даниил истребляет дракона в капище Ваала [100]кипящей смолой. Дракон был в багрянице и с жемчужной диадемой па голове. Проснувшись, Аммоний стал молить бога, чтоб он помог ему уразуметь значение виденного. И бог послал ему второе видение, уже наяву: мерзостный библейский фараон, возлежавший среди огненных языков на порфировом ложе, сгорел вместе со своим чертогом дотла.
С визгом взвивались под самый купол слова проповедника, и слушателям казалось, будто огромная зловещая черная птица кружит у них над головой.
– Истинно говорю вам: не успеет луна трижды обновиться, как на земле совершится великое. Подобно тому, как огонь пожирает солому, так гнев господень истребит всех непокоряющихся. Кто не с ним, тот против него. И не только врагов истребит он, но и маловерных отринет.
Наконец черный человек резко поднял руку, словно вознося карающий меч, и осенил собравшихся крестным знамением на все четыре стороны. Все в страхе молчали, даже епископ безмолвно закрыл глаза, как бы не желая видеть предстоящего. Нарушил молчание Пантелеймон. Он начал с того, что нередко сатана принимает облик ангела, и решительно заявил, что считает синайское видение Аммония дьявольским наваждением.
– Главная христианская добродетель – терпение. И если Спаситель наш смиренно терпел, когда ему плевали в лицо, били его по ланитам, подвергли бичеванию, а потом распяли, тем паче нам должно терпеть, когда никто нас не обижает.
– Господь бог наш, – сказал он в заключение, – желает, чтобы посев его созревал в тишине, исподволь распространяясь по всей земле. Хотя ему, Пантелеймону, не было видения, однако он думает, что скоро в воде крещения родится душа, которую сама матерь божия сочтет достойной ее короны.
Все знали, что врач имеет в виду обращение императрицы. Кто-то запел гимн во славу единого бога, остальные подхватили. Никому и в голову не пришло, что этим же напевом жреческий хор славил Юпитера, и под него же порой пускалась в пляс городская чернь, шатающаяся близ господских дворцов, откуда слышатся звуки органа. Лица лучились священным благоговением, перед устремленными вверх сияющими взорами расступились своды, раздвинулась синяя завеса неба, и там, в надзвездной выси, показались Бог Отец и Агнец одесную его, окруженные сияющим сонмом святых в белоснежных одеждах.
Пение успокоило души. Радостно слушали верующие императорского служителя Горгония, который говорил также и от имени своего сотоварища Дорофея. Не для бахвальства, а ради истины рассказал он, что милость божия избрала их двоих орудием тех больших перемен, о которых так много теперь толкуют. Их присутствие во дворце испугало бесов, благодаря чему император и постановил произвести перепись всех христиан. Особенно умилил присутствующих горбатый лысый старичок, тот самый апатский пресвитер Анфимий, который смело заявил об истинной вере перед лицом повелителя и через это был удостоен императорской милости. Он заявил, что Диоклетиан далеко превзошел величием своим некоего императора Траяна, известного тем, что при нем епископом Антиохийским был великий угодник божий Игнатий.
– Что ты за демон и почему дерзаешь нарушать наши законы, подстрекая к тому же других? – спросил император Траян этого святого.
– Пусть никто не смеет называть богоносца демоном.
– Кто же это носит бога?
– Всякий, у кого в сердце Иисус Христос.
– Вот как! И в тебе он, значит, тоже завелся?
– Да. Ибо написано: «Пребудьте во мне, и я в вас». Траян приказал отвезти Игнатия в Рим и для потехи черни бросить диким зверям на растерзание.
– И все-таки знайте, братия, – обвел пресвитер взглядом собрание, – что милосердие господа нашего неизреченно. Он простил даже этого изверга-императора. По слухам, император этот был вообще неплохой человек и лишь за то мерзкое преступление попал в огонь вечный. Но после один епископ-чудотворец молил господа помиловать Траяна за то, что он восстановил после землетрясения родной город епископа. И господь повелел ангелам своим перенести останки императора из могилы к епископу, который окрестил их, и, таким образом, душа Траяна вышла из преисподней. Так вот, если столь жестокий император не лишился навеки милости божьей, то я верю, что Диоклетиан, будучи почти христианином, увидит царство божие еще при жизни.
Эту веру готовы были разделить и остальные. Но заговорил Минервиний, пользующийся большим уважением собрания. Было известно, что он – доверенный слуга принцепса Константина, сына наисской угодницы, а старейшины общины знали или, по крайней мере, шептались и еще кое о чем, более важном. Минервиний несколько охладил энтузиазм присутствующих: какую цель имеет перепись христиан, определенно никому еще не известно. В армии кое-кто предчувствует недоброе. Но что бы там ни было, достоверно, что повелитель – человек справедливый; однако не все правители благосклонно относятся к христианству, и велика опасность, что они совратят императора на свой недобрый путь. Ни за что на свете Минервиний не хотел бы, чтобы господь отозвал великого государя от управления империей и послал его на место, пустующее после переселения Траяна. Надо молить бога, чтоб он каким-нибудь знамением показал Диоклетиану свое всемогущество и тем отвратил его от идолопоклонства.
Многие, слушая старого воина, кивали головой. Но лицо Мнестора не выражало согласия. Епископ призвал паству молить бога, да обратит он все своею премудростью в лучшую сторону и благословит мир среди человеков.
После благословения собрания началась агапа, простой совместный ужин, за которым братия обсуждала разные мелочи жизни. Искали Аммония, для которого епископ выделил место рядом с собой, но тот куда-то исчез. Не появился он и на другой, и на третий день. Легковерные высказывали предположение, что господь бог именно по данному поводу повелел ангелам своим перенести проповедника сюда из Фиваиды; а тот в самом деле походил на фиваидского пустынника.
Но мало-помалу про Аммония, с его зловещими прорицаниями, совсем забыли. И перестали говорить о нем, – тем более что ожидаемых больших перемен не последовало. Правда, всех христиан переписали, но ни высоких чинов, ни земель им не роздали. Прежних христиан это не поколебало в вере, но «свежеиспеченные» перестали посещать собрания. Во время утренних прогулок Мнестор часто видел то в дорожной пыли, то в волнах Оронта выброшенные ими кресты. Когда мог, он подымал их и обращался с молитвой к богу о прощении маловерных.
В конце зимы епископа пригласил к себе префект. Он осведомился, помнит ли Мнестор волосатого черного человека, который накануне отъезда императора мутил народ на форуме? Епископ сказал, что помнит, но ничего о нем не знает: ни кто он, ни куда потом девался. При этом Мнестор, конечно, умолчал, что незнакомец назвался посланником епископа Никомидии.
Впрочем, префект, видимо, не был этим раздосадован. Хотя двор обнаружил некоторый интерес к черному проповеднику, в запросе не указывалась причина этого, и префект решил, что дело это не из самых важных.
Через несколько недель к префекту явился Нонн, на этот раз в новом чине. Хотя он тщательно прятал свой крест, последний все же принес ему счастье. Нонн был назначен главным смотрителем священного дворца в Антиохии. В этом высоком звании он и нанес теперь визит местному префекту. И при этом смог уже больше рассказать о волосатом проповеднике. В свое время тот был весьма ревностным служителем бога Меркурия где-то в Иудее. Он заменил все золотые и серебряные статуи и богослужебную утварь в храме медными и оловянными. И хотя такой обмен был вполне в духе Меркурия, так как сам бог еще в детстве являл примеры подобной оборотливости, тем не менее проделки жреца ему, видимо, пришлись не по вкусу: он не нашел нужным защитить усердного своего служителя, когда его приговорили к бичеванию. Потом этот святотатец скитался в самых разнообразных званиях, пока, наконец, не объявил себя христианином. В качестве христианского пророка он и появился в Антиохии, подстрекая народ против императора и бессмертных богов.
– Слышал я и еще кое-что по этому поводу, но бывают случаи, когда лучше ничего не слышать и не видеть, – сказал Нонн тоном умудренного опытом царедворца.
Префект придерживался того же мнения. Ни словом не обмолвился он о том, что грабитель святыни каким-то образом связан с цезарем Галерием. Он сказал только:
– Стало быть, ничего хорошего христиан не ожидает.
Нонн махнул рукой:
– Им будет еще хуже. Да эти безбожники и не заслуживают ничего хорошего. Я это предвидел.
– Я тоже всегда говорил, что это самые заклятые враги рода человеческого.
Два высокопоставленных мужа смотрели друг другу прямо в глаза. Когда-то они видели друг у друга на шее крест, и теперь оба были очень довольны, что никто из них не может угрожать благополучию другого, не рискуя своим собственным.
Они простились друг с другом очень тепло. Оставшись один, префект обшарил всю комнату. Он как будто хорошо помнил, что тогда еще сжег свой крест, но не прекратил поисков, пока не убедился, что в кабинете креста нет и, значит, он, в самом деле, уничтожен.
Для Нонна же подобного рода заботы были давно позади. Он твердо верил, что крест принес ему счастье, но за последнее время наслышался так много разного, что стал бояться, как бы не попасть с этим самым крестом впросак. Положив крест в железную коробочку, он закопал его в саду священного дворца. Кто знает, какие еще могут наступить времена, а предусмотрительность никогда не повредит.
17
– Друг мой, ты не в своем уме, – сочувственно покачал головой епископ. – Уж не принадлежишь ли ты к секте циркумцеллионов? [99]
– А знаешь ли ты, – возмутился Аммоний, – что сам епископ Никомидии послал меня к тебе! Он думал, что в руке твоей не помазок, а такой же, как у него, огненный меч архангела!
– Тогда ты, наверно, принес послание от нашего брата?
Тысячи епископов христианской церкви на огромном пространстве от Галлии до Аравии вели между собой постоянную переписку. Только епископ никомидийский, ослабев глазами, сообщал о себе устно, через своих доверенных. Мнестор был почти уверен, что подозрительный пришелец удостоверит свои полномочия письмом, конечно, фальшивым.
Но Аммоний достал из-под сутаны большой кошель.
– Вот здесь три золотых солида, так как бог наш – един в трех лицах. Двенадцать золотых динариев, так как двенадцать избранных окружало Учителя. Семьдесят два серебряных сестерция, так как семьдесят два получили рукоположение от двенадцати. Все это епископ Никомидии шлет беднякам антиохийской общины.
Далее упорствовать в сомнениях Мнестор почел греховным. Хоть он и поразился столь щедрому дару, однако три солида, в качестве символа триединого бога, безусловно, свидетельствовали в пользу епископа Никомидии, страстного приверженца учения о святой троице. Сам Мнестор, придя в христианство через труды языческих философов, стремился верить не только сердцем, но и рассудком. Он не отрицал существования третьей ипостаси, но не признавал ее равенства с двумя другими, считая, что Дух Святой уступает Отцу и Сыну в могуществе, и мир поныне пребывает во мраке оттого, что дух истины еще не сошел на землю. Однако по характеру своему чуждый споров, не обладая воинствующим духом, Мнестор старался держать эти сомнения про себя, поделившись ими лишь с некоторыми епископами, в том числе и епископом никомидимским, который, стремясь переубедить его, не упускал случая напомнить ему о триединстве божием.
Теперь Мнестор устыдился своей подозрительности и, чтобы поправить дело, пригласил гостя в собрание. К тому же со времен апостольских принято было, чтобы христианин, попав на чужбину, обязательно посещал собрания местных братьев, чтобы обменяться с ними словом утешения.
Церковь, в которую епископ привел Аммония, представляла собой почти ничем не обставленную огромную залу, где находилось несколько тысяч верующих: мужчин с непокрытыми головами и женщин с лицами под вуалью. Здесь не было ни статуй, ни фресок, ни одного из тех предметов, которые служили украшением языческих храмов. Даже цветы запрещалось приносить сюда, чтобы не напоминать о цветах идоложертвенных. По той же причине не было и алтаря. Длинный, накрытый скатертью стол с чашей, Евангелием, сосудами, наполненными светильным маслом и священным елеем, все – в подобие тайной вечери. У стола грубый простой стул – для епископа, за ним – невысокие подмостки, с которых дьяконы читают послания, и старейшины общины обращаются к верующим с поучениями. Отсюда же прежде выступали одержимые, получившие дар красноречия по внушению свыше, но в последнее, относительно спокойное время это стало очень редким явлением: всевышний явно предпочитал теперь открывать свою волю пастве через служителей церкви. Литургию совершал по обыкновению сам епископ, он же готовил святые дары в виде вина и хлеба для таинства причастия и погружал крестящихся в мраморный бассейн глубиной в три ступени, устроенный в восточном углу зала.
Воздух в зале плыл от жары, огни длинных восковых свечей в стенных подсвечниках были окружены радужными кольцами. Необычайное волнение распалило души, зажгло лихорадочный блеск в глазах. Это было нечто большее, чем ежедневный экстаз общения с господом. Страстное ожидание великих перемен в земной жизни привело нервы присутствующих в крайнее напряжение.
После краткой молитвы о просвещении разума верующих, епископ объявил, что собравшихся во имя господа Иисуса Христа антиохийских братьев желает приветствовать посланник от их никомидийских братьев.
Мнестор не только предложил выслушать брата с надлежащим вниманием и страхом божьим, но, против обыкновения, особо призвал паству к христианскому смирению и спокойствию.
Еще прежде, чем Аммоний взошел на подмостки, внимание присутствующих было ему обеспечено. Но тут же стало ясно, что нынешний вечер в общине не будет спокойным.
Многие слышали этого проповедника на форуме, и всюду прошел слух о том, что в Антиохию послан богом человек, предсказывающий скорую кончину мира и расправу над богатыми.
Однако гул одобрения, которым был встречен Аммоний, довольно скоро уступил место ропоту разочарования: божий посланник не только пророков, но даже самого Христа цитировал с грубейшими ошибками. Заметив недовольство верующих, он вдруг весь затрясся, глаза его остановились, губы, некоторое время беззвучно шевелившиеся, замерли, и он, издав душераздирающий вопль, рухнул с подмостков.
– Где наш врач Пантелеймон? – воскликнул епископ, но таким упавшим голосом, что зов этот пришлось передавать из уст в уста, пока опоздавший к вечерне и задержавшийся где-то в портике врач отыскался.
– Я здесь, иду!
Тем временем дьяконы окропили бесноватого святой водой, и судороги сразу прекратились. И когда Пантелеймон пробрался, наконец, сквозь толпу, Аммоний опять уже стоял на подмостках и продолжал свое слово.
– Братья! – начал он хрипло, еще не вполне овладев своим голосом. – Вы только что были очевидцами козней, которые чинит нечистая сила, чтоб помешать ничтожнейшему слуге господа исполнить долг свой. Видел я, как сатана, чтобы заронить вам в души сомнение, исказил слух ваш, и вы слышали совсем не то, что я говорил.
Послышались возгласы удивления. Многие вслух признавались, что действительно под воздействием ухищрений дьявольских слова проповедника доходили до них в искаженном виде. И они сияли от радости, переполнявшей их сердце. Еще бы! Ведь господь нашел их достойными того, чтобы испытать души их искушениями лукавого. Столь несомненная благодать редко выпадает на долю простого смертного.
Люди, словно опьянев, поощряли все более приободрявшегося Аммония к дальнейшим разоблачениям козней дьявола.
– А потом князь тьмы обрушился прямо на меня. Он с неимоверной силой стал потрясать плоть мою, сковал мне язык, чтоб я не мог поведать вам об откровении, бывшем мне на Синае, где, по внушению господа, я скрывался от палачей правителя-идолопоклонника.
Горящие глаза, изумленно раскрытые рты были обращены к избраннику божьему со всех сторон. Многие еще в детстве слышали от отцов и дедов, что в ту пору, когда жестокие императоры преследовали истинную веру, беспощадно истязая христиан, чуть не каждому верующему бывало видение. Но, как видно, теперешнее поколение, живущее в мире и покое, не заслуживает в глазах божьих такой благодати. Большинство присутствующих впервые в жизни видело человека, которому послал видение сам Христос.
И смысл видения был ясен. Ему, уснувшему на горе Десяти заповедей, привиделось, что пророк Даниил истребляет дракона в капище Ваала [100]кипящей смолой. Дракон был в багрянице и с жемчужной диадемой па голове. Проснувшись, Аммоний стал молить бога, чтоб он помог ему уразуметь значение виденного. И бог послал ему второе видение, уже наяву: мерзостный библейский фараон, возлежавший среди огненных языков на порфировом ложе, сгорел вместе со своим чертогом дотла.
С визгом взвивались под самый купол слова проповедника, и слушателям казалось, будто огромная зловещая черная птица кружит у них над головой.
– Истинно говорю вам: не успеет луна трижды обновиться, как на земле совершится великое. Подобно тому, как огонь пожирает солому, так гнев господень истребит всех непокоряющихся. Кто не с ним, тот против него. И не только врагов истребит он, но и маловерных отринет.
Наконец черный человек резко поднял руку, словно вознося карающий меч, и осенил собравшихся крестным знамением на все четыре стороны. Все в страхе молчали, даже епископ безмолвно закрыл глаза, как бы не желая видеть предстоящего. Нарушил молчание Пантелеймон. Он начал с того, что нередко сатана принимает облик ангела, и решительно заявил, что считает синайское видение Аммония дьявольским наваждением.
– Главная христианская добродетель – терпение. И если Спаситель наш смиренно терпел, когда ему плевали в лицо, били его по ланитам, подвергли бичеванию, а потом распяли, тем паче нам должно терпеть, когда никто нас не обижает.
– Господь бог наш, – сказал он в заключение, – желает, чтобы посев его созревал в тишине, исподволь распространяясь по всей земле. Хотя ему, Пантелеймону, не было видения, однако он думает, что скоро в воде крещения родится душа, которую сама матерь божия сочтет достойной ее короны.
Все знали, что врач имеет в виду обращение императрицы. Кто-то запел гимн во славу единого бога, остальные подхватили. Никому и в голову не пришло, что этим же напевом жреческий хор славил Юпитера, и под него же порой пускалась в пляс городская чернь, шатающаяся близ господских дворцов, откуда слышатся звуки органа. Лица лучились священным благоговением, перед устремленными вверх сияющими взорами расступились своды, раздвинулась синяя завеса неба, и там, в надзвездной выси, показались Бог Отец и Агнец одесную его, окруженные сияющим сонмом святых в белоснежных одеждах.
Пение успокоило души. Радостно слушали верующие императорского служителя Горгония, который говорил также и от имени своего сотоварища Дорофея. Не для бахвальства, а ради истины рассказал он, что милость божия избрала их двоих орудием тех больших перемен, о которых так много теперь толкуют. Их присутствие во дворце испугало бесов, благодаря чему император и постановил произвести перепись всех христиан. Особенно умилил присутствующих горбатый лысый старичок, тот самый апатский пресвитер Анфимий, который смело заявил об истинной вере перед лицом повелителя и через это был удостоен императорской милости. Он заявил, что Диоклетиан далеко превзошел величием своим некоего императора Траяна, известного тем, что при нем епископом Антиохийским был великий угодник божий Игнатий.
– Что ты за демон и почему дерзаешь нарушать наши законы, подстрекая к тому же других? – спросил император Траян этого святого.
– Пусть никто не смеет называть богоносца демоном.
– Кто же это носит бога?
– Всякий, у кого в сердце Иисус Христос.
– Вот как! И в тебе он, значит, тоже завелся?
– Да. Ибо написано: «Пребудьте во мне, и я в вас». Траян приказал отвезти Игнатия в Рим и для потехи черни бросить диким зверям на растерзание.
– И все-таки знайте, братия, – обвел пресвитер взглядом собрание, – что милосердие господа нашего неизреченно. Он простил даже этого изверга-императора. По слухам, император этот был вообще неплохой человек и лишь за то мерзкое преступление попал в огонь вечный. Но после один епископ-чудотворец молил господа помиловать Траяна за то, что он восстановил после землетрясения родной город епископа. И господь повелел ангелам своим перенести останки императора из могилы к епископу, который окрестил их, и, таким образом, душа Траяна вышла из преисподней. Так вот, если столь жестокий император не лишился навеки милости божьей, то я верю, что Диоклетиан, будучи почти христианином, увидит царство божие еще при жизни.
Эту веру готовы были разделить и остальные. Но заговорил Минервиний, пользующийся большим уважением собрания. Было известно, что он – доверенный слуга принцепса Константина, сына наисской угодницы, а старейшины общины знали или, по крайней мере, шептались и еще кое о чем, более важном. Минервиний несколько охладил энтузиазм присутствующих: какую цель имеет перепись христиан, определенно никому еще не известно. В армии кое-кто предчувствует недоброе. Но что бы там ни было, достоверно, что повелитель – человек справедливый; однако не все правители благосклонно относятся к христианству, и велика опасность, что они совратят императора на свой недобрый путь. Ни за что на свете Минервиний не хотел бы, чтобы господь отозвал великого государя от управления империей и послал его на место, пустующее после переселения Траяна. Надо молить бога, чтоб он каким-нибудь знамением показал Диоклетиану свое всемогущество и тем отвратил его от идолопоклонства.
Многие, слушая старого воина, кивали головой. Но лицо Мнестора не выражало согласия. Епископ призвал паству молить бога, да обратит он все своею премудростью в лучшую сторону и благословит мир среди человеков.
После благословения собрания началась агапа, простой совместный ужин, за которым братия обсуждала разные мелочи жизни. Искали Аммония, для которого епископ выделил место рядом с собой, но тот куда-то исчез. Не появился он и на другой, и на третий день. Легковерные высказывали предположение, что господь бог именно по данному поводу повелел ангелам своим перенести проповедника сюда из Фиваиды; а тот в самом деле походил на фиваидского пустынника.
Но мало-помалу про Аммония, с его зловещими прорицаниями, совсем забыли. И перестали говорить о нем, – тем более что ожидаемых больших перемен не последовало. Правда, всех христиан переписали, но ни высоких чинов, ни земель им не роздали. Прежних христиан это не поколебало в вере, но «свежеиспеченные» перестали посещать собрания. Во время утренних прогулок Мнестор часто видел то в дорожной пыли, то в волнах Оронта выброшенные ими кресты. Когда мог, он подымал их и обращался с молитвой к богу о прощении маловерных.
В конце зимы епископа пригласил к себе префект. Он осведомился, помнит ли Мнестор волосатого черного человека, который накануне отъезда императора мутил народ на форуме? Епископ сказал, что помнит, но ничего о нем не знает: ни кто он, ни куда потом девался. При этом Мнестор, конечно, умолчал, что незнакомец назвался посланником епископа Никомидии.
Впрочем, префект, видимо, не был этим раздосадован. Хотя двор обнаружил некоторый интерес к черному проповеднику, в запросе не указывалась причина этого, и префект решил, что дело это не из самых важных.
Через несколько недель к префекту явился Нонн, на этот раз в новом чине. Хотя он тщательно прятал свой крест, последний все же принес ему счастье. Нонн был назначен главным смотрителем священного дворца в Антиохии. В этом высоком звании он и нанес теперь визит местному префекту. И при этом смог уже больше рассказать о волосатом проповеднике. В свое время тот был весьма ревностным служителем бога Меркурия где-то в Иудее. Он заменил все золотые и серебряные статуи и богослужебную утварь в храме медными и оловянными. И хотя такой обмен был вполне в духе Меркурия, так как сам бог еще в детстве являл примеры подобной оборотливости, тем не менее проделки жреца ему, видимо, пришлись не по вкусу: он не нашел нужным защитить усердного своего служителя, когда его приговорили к бичеванию. Потом этот святотатец скитался в самых разнообразных званиях, пока, наконец, не объявил себя христианином. В качестве христианского пророка он и появился в Антиохии, подстрекая народ против императора и бессмертных богов.
– Слышал я и еще кое-что по этому поводу, но бывают случаи, когда лучше ничего не слышать и не видеть, – сказал Нонн тоном умудренного опытом царедворца.
Префект придерживался того же мнения. Ни словом не обмолвился он о том, что грабитель святыни каким-то образом связан с цезарем Галерием. Он сказал только:
– Стало быть, ничего хорошего христиан не ожидает.
Нонн махнул рукой:
– Им будет еще хуже. Да эти безбожники и не заслуживают ничего хорошего. Я это предвидел.
– Я тоже всегда говорил, что это самые заклятые враги рода человеческого.
Два высокопоставленных мужа смотрели друг другу прямо в глаза. Когда-то они видели друг у друга на шее крест, и теперь оба были очень довольны, что никто из них не может угрожать благополучию другого, не рискуя своим собственным.
Они простились друг с другом очень тепло. Оставшись один, префект обшарил всю комнату. Он как будто хорошо помнил, что тогда еще сжег свой крест, но не прекратил поисков, пока не убедился, что в кабинете креста нет и, значит, он, в самом деле, уничтожен.
Для Нонна же подобного рода заботы были давно позади. Он твердо верил, что крест принес ему счастье, но за последнее время наслышался так много разного, что стал бояться, как бы не попасть с этим самым крестом впросак. Положив крест в железную коробочку, он закопал его в саду священного дворца. Кто знает, какие еще могут наступить времена, а предусмотрительность никогда не повредит.
17
Ритор Лактанций шлет привет математику Биону.
Мой Бион! Вследствие тех разительных противоречий, которыми боги связывают дела человеческие прочней, чем это делает их собственная внутренняя сущность, я прибыл сегодня утром из города Никомида в город Антиоха. И вот сижу в комнате Мнестора, епископа здешних христиан, которая суровостью и мрачностью своей намного превосходит затвор какого-нибудь раннего стоика. Единственное украшение ее стен – большой черный деревянный крест, символ позорной смерти, один вид которого вызывает у человека образованного чувство омерзения. По одному этому я не могу предсказать большой будущности этой, в иных отношениях вполне достойной уважения религии, сильно занимающей теперь мой ум. Иногда мне кажется, что христианство могло бы стать верой, способной восстановить на земле золотой век. Может быть, ты помнишь, что я говорил на этот счет в панегирике императору, произнесенном по случаю его прибытия и явно принесшем мне большой успех, хотя, к величайшему моему стыду, он не вполне соответствовал правилам хрии. Христианство могло бы, пожалуй, обеспечить Римской империи бессмертие, будь в нем поменьше упрямства и побольше гибкости. Боюсь, однако, что до тех пор, пока эта вера будет ненавидеть цветы и отвергать обольстительную игру искусства, благодаря которой столь блещет слава наших богов, – она еще сможет царить где-то в небесах, но не научится ходить по земле. Это – религия для мучеников, жаждущих бессмертия, а не для смертных, родившихся, чтобы жить и наслаждаться на земле.
Мрачная комната эта причиной тому, что я докучаю тебе такими рассуждениями, ты же, завсегдатай небесных сфер, верно, не сочтешь мои размышления особенно интересными. К счастью, окно у меня открыто, и сын Гиппота, повелитель ветров Эол – еще не христианин. Вольно носятся дети его над садами Антиохии и даже эту камеру скорби наполняют ароматом ранних фиалок и жасмина. Любопытно, ласкают ли тебя в этот час, старая книжная моль, александрийские зефиры! Чувствуют ли твои изнуренные стопы весну и выносят ли они тебя на набережную? Бродит ли в старых костях твоих заскорузлый мозг при воспоминании о нашей юности, когда нас бросало и в жар и в холод, если, улыбнувшись нам, проносилась мимо благоуханная нимфа? Нимфа являлась в прозрачном шелку, а следы, оставленные на прибрежном иле высокими тонкими каблучками ее красных туфель, воспринимались нами как призыв: следуй за мной!
Ты, верно, покачиваешь головой, старый мой Бион, и задаешься вопросом: грации или парки лишили одряхлевшего ритора последних остатков разума? Нет, друг мой, за меня не беспокойся. Не отрицаю: на мгновенье меня опьянил запах былого, пахнувшего вдруг со дна уже опустелого сосуда жизни. Возможно также, что, цепляясь за паланкин весны, я попытался хоть на мгновенье скрыться от этого черного креста, внушающего непостижимую тревогу. Но, к сожалению, я слишком хорошо знаю, что воспрещается омертвелой печени человека нашего возраста и что приличествует другу императора.
Да будет тебе известно, отставной математик, что я сделался для императора ныне тем, чем некогда был ты. Он удостоил меня поручения описать для потомков его деяния, – не ради славы, как он сказал, а скорей для того, чтобы тот, кому он передаст порфиру, мог исправить его ошибки и наверстать упущенное. Задача моя, друг мой, не из трудных, ибо легко работать стилосом Клио [101], когда в заглавии стоит имя такого великого человека, как наш император, и мне доставляет безмерное наслаждение созерцать это величие в непосредственной близости. Должен сказать тебе, что если б он не был императором, то, несомненно, мог бы стать ритором. Потому что, хотя его никак нельзя назвать человеком образованным, а в изящной словесности он не только не искушен, но и не имеет к ней ни малейших способностей, в нем необычайно ярким сухим пламенем пылает божественная способность понимания, которою исключительно редко одаряет смертных Афина Паллада. Ты представить себе не можешь, что эта старая сова, так редко летающая в чащах человечества (да сохранят меня боги от намека на желание оскорбить его величество! Это он сам как-то сравнил себя со священной птицей шлемоблещущей богини), чрезвычайно зорко и с огромным сочувствием следит с вершины высочайшего в мире древа за делами жалких смертных. Сам он, воспитанный в правилах чистой нравственности, свойственных полуварварской провинции, непоколебимо верит в богов, но с тревогой в сердце видит, что скорее страх, нежели искренняя праведность поддерживает в людях почтение к бессмертным. И так как, по его убеждению, которое, впрочем, целиком совпадает с моим, судьбы человечества хранятся на коленях у богов, он повелел мне как можно чаще вращаться среди людей, чтобы знать, какие боги пользуются у смертных большим доверием. Одним словом, он назначил меня чем-то вроде курьезия по делам бессмертных, и я думаю, что делает он это не из пустого любопытства, ибо ничто так не чуждо его натуре, как легкомыслие бесцельного любознания. Как я полагаю, восстановив деятельностью всей жизни своей порядок в империи, перед этим изрядно нарушенный фуриями [102], он решил посвятить оставшиеся годы тому, чтобы наладить дисциплину в легионах богов, отчасти потрепанных и смешавшихся.
Как ни больно, я вряд ли могу споспешествовать этому делу государя. Наблюдения, собранные мною как среди тех, кто создан Юпитером, чтобы знать лишь солнечную сторону жизни, так и среди обреченных его неисповедимой прихотью на вечную тень, столь разительны, что я и себе-то едва осмеливаюсь давать в них отчет. Все живущие на земле хотят верить, но никто не знает, в кого надо верить и во что. Боги наделили людей неукротимым стремлением к истине, которая от людей не зависит, так как они зависят от нее, истине, некогда, безусловно, существовавшей и, конечно, существующей поныне, иначе рухнуло бы все мироздание – однако, померкшей и отыскиваемой нами лишь ощупью во мраке. Напрасно волнуется жизнь на форуме, напрасно садимся мы в блистательных чертогах за уставленный яствами стол. Оставшись наедине, мы неизбежно чувствуем, что каждый человек одиноко движется по кругам своим под безучастными звездами, и нет никого, кто прикрыл бы наготу нашей души и согрел бы эту дрожащую от холода душу. Как по-твоему, Бион, это было так от начала веков или же звезды спускались некогда ближе к земле, и с них в самом деле сходили к смертным боги? То ли боги покарали нас слепотой, чтобы мы не могли их видеть, то ли, наоборот, мы только теперь прозрели и увидали зияющую перед нами пустоту? Я только повторяю тебе тот вопрос, с которым обращаются ко мне мои ученики, эти юнцы с поникшей головой. Они совсем не то, чем были мы. Их не соблазняют красные башмачки, гладиаторские игры противны им – они все доискиваются смысла жизни. А я могу сказать им только одно: «Будьте счастливы надеждой, что небо еще раскроется перед вами», – и отчаявшиеся юноши, быть может, превратятся в благодушных стариков, тогда как нам придется сойти в подземное царство без всякой надежды, чтобы продолжать там ту безрадостную жизнь теней, которая выпала нам на долю к концу нашего земного существования.
Тебе-то, мой Бион, я могу признаться, – впрочем, уже изложенное, быть может, позволило тебе заметить, что с той поры, как я занялся богоисканием, бессмертные стали скрываться от меня. Раньше, ты помнишь, меня раздражало, когда невежды, пренебрегающие даже надлежащим уходом за своим телом, без малейшего усилия разума попадали, по их словам, в царствие божие. Так вот, теперь я начинаю думать, что они, может быть, и правы. Иногда и передо мной словно вспыхивает некий свет, на который столь настойчиво указывал мне Мнестор как на вечную истину. Я разумею христианского бога, о котором очень много спорил с врачом Пантелеймоном и здешним епископом. Но им так и не удалось убедить меня, потому что, как я уже сказал в начале этого послания, скорбь и отречение от всего земного не могут обожествляться людьми, сотворенными для жизни.
Хотелось бы выслушать и твое мнение, мой Бион, хоть я не забываю, что ты считаешь себя атеистом и потому чуждаешься не только самих богов, но и разговоров о них. Но как раз поэтому я уверен, что ты, помимо собственной воли, или, пожалуй, вернее будет сказать, бессознательно, – заключаешь в себе божественное начало. Надеюсь, ты не будешь скрывать его от меня, когда нам доведется вместе бродить по улицам города нашей юности или вызывать под сводами библиотеки божественный дух Платона и Аристотеля. Ты, конечно, знаешь, что император скоро отплывает в Александрию и весь двор последует за ним. Не знаю, насколько осведомлен ты о целях этой поездки. Мне самому не все известно, но то, что я расскажу тебе, можешь считать достоверным.
Мой Бион! Вследствие тех разительных противоречий, которыми боги связывают дела человеческие прочней, чем это делает их собственная внутренняя сущность, я прибыл сегодня утром из города Никомида в город Антиоха. И вот сижу в комнате Мнестора, епископа здешних христиан, которая суровостью и мрачностью своей намного превосходит затвор какого-нибудь раннего стоика. Единственное украшение ее стен – большой черный деревянный крест, символ позорной смерти, один вид которого вызывает у человека образованного чувство омерзения. По одному этому я не могу предсказать большой будущности этой, в иных отношениях вполне достойной уважения религии, сильно занимающей теперь мой ум. Иногда мне кажется, что христианство могло бы стать верой, способной восстановить на земле золотой век. Может быть, ты помнишь, что я говорил на этот счет в панегирике императору, произнесенном по случаю его прибытия и явно принесшем мне большой успех, хотя, к величайшему моему стыду, он не вполне соответствовал правилам хрии. Христианство могло бы, пожалуй, обеспечить Римской империи бессмертие, будь в нем поменьше упрямства и побольше гибкости. Боюсь, однако, что до тех пор, пока эта вера будет ненавидеть цветы и отвергать обольстительную игру искусства, благодаря которой столь блещет слава наших богов, – она еще сможет царить где-то в небесах, но не научится ходить по земле. Это – религия для мучеников, жаждущих бессмертия, а не для смертных, родившихся, чтобы жить и наслаждаться на земле.
Мрачная комната эта причиной тому, что я докучаю тебе такими рассуждениями, ты же, завсегдатай небесных сфер, верно, не сочтешь мои размышления особенно интересными. К счастью, окно у меня открыто, и сын Гиппота, повелитель ветров Эол – еще не христианин. Вольно носятся дети его над садами Антиохии и даже эту камеру скорби наполняют ароматом ранних фиалок и жасмина. Любопытно, ласкают ли тебя в этот час, старая книжная моль, александрийские зефиры! Чувствуют ли твои изнуренные стопы весну и выносят ли они тебя на набережную? Бродит ли в старых костях твоих заскорузлый мозг при воспоминании о нашей юности, когда нас бросало и в жар и в холод, если, улыбнувшись нам, проносилась мимо благоуханная нимфа? Нимфа являлась в прозрачном шелку, а следы, оставленные на прибрежном иле высокими тонкими каблучками ее красных туфель, воспринимались нами как призыв: следуй за мной!
Ты, верно, покачиваешь головой, старый мой Бион, и задаешься вопросом: грации или парки лишили одряхлевшего ритора последних остатков разума? Нет, друг мой, за меня не беспокойся. Не отрицаю: на мгновенье меня опьянил запах былого, пахнувшего вдруг со дна уже опустелого сосуда жизни. Возможно также, что, цепляясь за паланкин весны, я попытался хоть на мгновенье скрыться от этого черного креста, внушающего непостижимую тревогу. Но, к сожалению, я слишком хорошо знаю, что воспрещается омертвелой печени человека нашего возраста и что приличествует другу императора.
Да будет тебе известно, отставной математик, что я сделался для императора ныне тем, чем некогда был ты. Он удостоил меня поручения описать для потомков его деяния, – не ради славы, как он сказал, а скорей для того, чтобы тот, кому он передаст порфиру, мог исправить его ошибки и наверстать упущенное. Задача моя, друг мой, не из трудных, ибо легко работать стилосом Клио [101], когда в заглавии стоит имя такого великого человека, как наш император, и мне доставляет безмерное наслаждение созерцать это величие в непосредственной близости. Должен сказать тебе, что если б он не был императором, то, несомненно, мог бы стать ритором. Потому что, хотя его никак нельзя назвать человеком образованным, а в изящной словесности он не только не искушен, но и не имеет к ней ни малейших способностей, в нем необычайно ярким сухим пламенем пылает божественная способность понимания, которою исключительно редко одаряет смертных Афина Паллада. Ты представить себе не можешь, что эта старая сова, так редко летающая в чащах человечества (да сохранят меня боги от намека на желание оскорбить его величество! Это он сам как-то сравнил себя со священной птицей шлемоблещущей богини), чрезвычайно зорко и с огромным сочувствием следит с вершины высочайшего в мире древа за делами жалких смертных. Сам он, воспитанный в правилах чистой нравственности, свойственных полуварварской провинции, непоколебимо верит в богов, но с тревогой в сердце видит, что скорее страх, нежели искренняя праведность поддерживает в людях почтение к бессмертным. И так как, по его убеждению, которое, впрочем, целиком совпадает с моим, судьбы человечества хранятся на коленях у богов, он повелел мне как можно чаще вращаться среди людей, чтобы знать, какие боги пользуются у смертных большим доверием. Одним словом, он назначил меня чем-то вроде курьезия по делам бессмертных, и я думаю, что делает он это не из пустого любопытства, ибо ничто так не чуждо его натуре, как легкомыслие бесцельного любознания. Как я полагаю, восстановив деятельностью всей жизни своей порядок в империи, перед этим изрядно нарушенный фуриями [102], он решил посвятить оставшиеся годы тому, чтобы наладить дисциплину в легионах богов, отчасти потрепанных и смешавшихся.
Как ни больно, я вряд ли могу споспешествовать этому делу государя. Наблюдения, собранные мною как среди тех, кто создан Юпитером, чтобы знать лишь солнечную сторону жизни, так и среди обреченных его неисповедимой прихотью на вечную тень, столь разительны, что я и себе-то едва осмеливаюсь давать в них отчет. Все живущие на земле хотят верить, но никто не знает, в кого надо верить и во что. Боги наделили людей неукротимым стремлением к истине, которая от людей не зависит, так как они зависят от нее, истине, некогда, безусловно, существовавшей и, конечно, существующей поныне, иначе рухнуло бы все мироздание – однако, померкшей и отыскиваемой нами лишь ощупью во мраке. Напрасно волнуется жизнь на форуме, напрасно садимся мы в блистательных чертогах за уставленный яствами стол. Оставшись наедине, мы неизбежно чувствуем, что каждый человек одиноко движется по кругам своим под безучастными звездами, и нет никого, кто прикрыл бы наготу нашей души и согрел бы эту дрожащую от холода душу. Как по-твоему, Бион, это было так от начала веков или же звезды спускались некогда ближе к земле, и с них в самом деле сходили к смертным боги? То ли боги покарали нас слепотой, чтобы мы не могли их видеть, то ли, наоборот, мы только теперь прозрели и увидали зияющую перед нами пустоту? Я только повторяю тебе тот вопрос, с которым обращаются ко мне мои ученики, эти юнцы с поникшей головой. Они совсем не то, чем были мы. Их не соблазняют красные башмачки, гладиаторские игры противны им – они все доискиваются смысла жизни. А я могу сказать им только одно: «Будьте счастливы надеждой, что небо еще раскроется перед вами», – и отчаявшиеся юноши, быть может, превратятся в благодушных стариков, тогда как нам придется сойти в подземное царство без всякой надежды, чтобы продолжать там ту безрадостную жизнь теней, которая выпала нам на долю к концу нашего земного существования.
Тебе-то, мой Бион, я могу признаться, – впрочем, уже изложенное, быть может, позволило тебе заметить, что с той поры, как я занялся богоисканием, бессмертные стали скрываться от меня. Раньше, ты помнишь, меня раздражало, когда невежды, пренебрегающие даже надлежащим уходом за своим телом, без малейшего усилия разума попадали, по их словам, в царствие божие. Так вот, теперь я начинаю думать, что они, может быть, и правы. Иногда и передо мной словно вспыхивает некий свет, на который столь настойчиво указывал мне Мнестор как на вечную истину. Я разумею христианского бога, о котором очень много спорил с врачом Пантелеймоном и здешним епископом. Но им так и не удалось убедить меня, потому что, как я уже сказал в начале этого послания, скорбь и отречение от всего земного не могут обожествляться людьми, сотворенными для жизни.
Хотелось бы выслушать и твое мнение, мой Бион, хоть я не забываю, что ты считаешь себя атеистом и потому чуждаешься не только самих богов, но и разговоров о них. Но как раз поэтому я уверен, что ты, помимо собственной воли, или, пожалуй, вернее будет сказать, бессознательно, – заключаешь в себе божественное начало. Надеюсь, ты не будешь скрывать его от меня, когда нам доведется вместе бродить по улицам города нашей юности или вызывать под сводами библиотеки божественный дух Платона и Аристотеля. Ты, конечно, знаешь, что император скоро отплывает в Александрию и весь двор последует за ним. Не знаю, насколько осведомлен ты о целях этой поездки. Мне самому не все известно, но то, что я расскажу тебе, можешь считать достоверным.