После некоторого раздумья император подписал эдикт, потребовав только, чтоб о христианах не упоминалось в нем ни единым словом. Он считал достаточным, если закон будет относиться одинаково ко всем, направляя свои предупреждения против любого, не согласного приносить жертвы главе империи. Эту меру он находил вполне подходящей для того, чтобы успокоить возмущенную чернь и образумить христиан без прямого вмешательства в божественную междоусобицу. Ведь бросив несколько крошек ладана на огонь перед статуей императора в театре или суде, христиане не изменят этим своему богу и могут по-прежнему чтить его, как им заблагорассудится. А в то же время новый эдикт покажет как христианам, так и их противникам, что порядок в империи охраняется твердой волей, которая не позволит раздражать богов, подрывая их престиж.
   Этим мероприятием Диоклетиан, очевидно, угодил и земнородным и небожителям. В Каноне, во время расчистки развалин храма Исиды, разрушенного землетрясением, под плитой с древними иероглифами было обнаружено подземелье. Оно оказалось полно драгоценных камней, которые, как гласила надпись на плите, прочтенная Гептаглоссом, предназначались фараоном Амасисом в качестве свадебного подарка невесте его сына, персидской царевне. Знаменитый торговец янтарем, ходивший на кораблях чуть ли не к Гипербореям [132], принес в дар императору за счастливое возвращение янтарь величиной с детскую голову, внутри которого виднелась бабочка с распростертыми крыльями. В Мемфисе один старый лесоруб видел, как из горящего леса вылетела птица Бену, называемая по-гречески фениксом и возрождающаяся из пепла лишь в счастливые времена. Лесоруб подобрал оброненное птицей перо и представил его мемфисским жрецам, а те, вместе с пожеланием счастья, послали его императору. Перо очень походило на журавлиное, только один его край золотился, а другой отливал багрянцем.
   Однако больше, чем все эти замечательные знамения, обрадовало императора улучшение здоровья супруги. Императрица начала поправляться как раз с того самого дня, когда пыталась броситься с вершины Панейона, через час после этого разрушенного землетрясением. Словно катастрофа в природе облегчила страдания измученной души. После судорожных рыданий августа глубоко заснула прямо на руках императора. Она спала до вечера следующего дня и проснулась с улыбкой на устах. О том, что произошло за это время, она ничего не знала, а, узнав, не стала расспрашивать, сколько храмов и статуй погибло, искренне сожалея лишь о холме, на вершине которого любила сидеть в ожидании корабля с Пантелеймоном. Во сне она разговаривала с врачом, и тот назвал ей день, когда приедет в Александрию. Твердо поверив этому обещанию, она стала спокойно ждать, заставляя Титаниллу каждый вечер читать ей из Евангелия историю сына наинской вдовы, воскрешенного Христом из мертвых.
   Император, хоть и не подозревал, что жена его приняла христианство, знал, однако, что ей читают священные книги новой веры. В Никомидии он несколько раз сам слушал чтение Квинтипора, но, целиком поглощенный созерцанием опущенных глаз и шевелящихся губ юноши, слышал лишь голос сына, нимало не задумываясь над содержанием читаемого. Да и здесь, в Александрии, не думал о том, что жена его держит у себя запрещенные книги. Ведь христианские книги пришлось конфисковать не из религиозных, а из политических соображений. А бедняжку императрицу поистине никто не мог заподозрить в злоумышлении на его жизнь и безопасность империи. И меньше всех – сам император, который один только знал, чем вызваны страдания его подруги. Что ее занимают христианские сказки, он радовался, но не удивлялся. Известно, что женщины и дети очень любят сказки. Для развлечения жены он хотел даже подыскать хорошего египетского сказочника: в этой необычайной стране, населенной скорее взрослыми детьми, чем людьми зрелыми, было множество профессиональных сказочников. Но августа решительно отказалась от его предложения.
   Он принес ей лучшие из канопских драгоценностей, принес уникальный янтарь, перо феникса. На камни она даже не взглянула, перо тоже брезгливо отстранила, – только янтарю с бабочкой странно обрадовалась.
   – Ты в самом деле отдашь это мне, Диокл?
   – Да ты посмотри как следует: разве вот это рубиновое яйцо не красивей? Или вот этот смарагдовый столбик?
   – Нет, Диокл, пожалуйста, подари мне янтарь! – настаивала августа, не отрывая восторженных глаз от куска затвердевшей морской смолы. – Видишь, что там внутри?
   – Вижу. Что-то вроде бабочки с раскрытыми крыльями. Негоциант говорил, что иной раз бывают в янтаре и мухи, только они не к добру. А бабочка к счастью, Приска.
   – Да, да! Эта бабочка, безусловно, к счастью, – подняла глаза императрица. – Ведь это символ спасения!
   Император кивал головой в знак согласия, хоть не усматривал в бабочке никакого символа.
   – Вот увидишь, Пантелеймон тоже очень обрадуется этому янтарю. Послезавтра он будет уже здесь. Диокл, мне хочется, чтоб ты тоже иногда беседовал с ним.
   Император опять согласился. Ему самому теперь казалось, что надо подробно побеседовать с этим магом, сумевшим так покорить душу августы. Видимо, это, в самом деле, человек значительный; может быть, он понимает и в астрологии, и тогда хорошо бы сверить его предсказания с гороскопами Биона.
   Император настолько уверовал в сон августы, что даже появление Галерия напомнило ему о враче. Цезарь прибыл как раз в тот день, когда августа ожидала Пантелеймона.
   Пастух явился одетый по-дорожному, в круглом военном плаще, с кожаным мешком через плечо. Из гавани, где его, по поручению Диоклетиана, встречали Максентий и Константин, он поспешил прямо к императору.
   – Хере! [133]– подняв правую руку, приветствовал он императора. Латынь не давалась Галерйю, и среди своих он предпочитал говорить по-гречески.
   – Привет тебе, цезарь, – улыбнулся император. – Ты что, один приехал? Не привез с собой врача Пантелеймона?
   Галерий вздрогнул. Кровь отхлынула от его всегда красного лица.
   – Как ты узнал, государь? – хрипло спросил он. Потом кивнул принцепсам: – Выйдите!
   Император, удивленный, показал им на боковую дверь.
   – Ступайте туда… Да что с тобой, Галерий?
   Цезарь скинул с плеча кожаный мешок, достал оттуда другой, полотняный, весь в красных пятнах, развязал его и вытащил оттуда человеческую голову, с волосами и ресницами, слипшимися от крови. Когда Галерий поставил ее на стол, из нее посыпались темные, пропитанные кровью опилки.
   – Вот тот, кого ты желал видеть, государь! Это врач Пантелеймон. Бунтовщик, оскорбитель величества, посягнувший на твою священную жизнь. Не забудь принести богам величайшую благодарственную жертву, государь, за то, что они вовремя предали его мне в руки.
   Щеки Галерия порозовели. Зато у императора лицо побледнело, как то мертвое лицо, на которое он смотрел.
   – Кто это сделал?! – не спросил, а скорее простонал он. Словно удар молнии поразила его мысль о том, что врач явился точно в день, назначенный им самим во втором сне императрицы, и в виде, предсказанном в первом.
   – Я! – гулко ударил себя в грудь пастух. – Я, цезарь Римской империи, твой зять и сын!.. Этот безбожник пробирался к тебе.
   – Но ведь я сам его вызвал.
   – Чтоб он тебя погубил?! Чтобы истребил тебя вместе с отпрыском?!
   Костлявые руки императора вцепились в край стола с такой силой, что пальцы захрустели. Если только что над ним разразился удар грома, то теперь под ним разверзлась бездна. Вместе с отпрыском?! Убийца покушался на его сына! Стало быть, преступники не только знают, что он есть, но и хотят, чтоб его не было!
   – Ну, говори! – со свистом вырвалось из его груди.
   Гнев Галерия теперь немного унялся, и он спокойно изложил суть дела. Еще в Наиссе он слышал, что главным подстрекателем безбожников является врач по имени Пантелеймон, которого цезарь заподозрил еще в Никомидии, о чем, кстати, может вспомнить и повелитель. С той поры этот врач переселился в Наисс, откуда стал рассылать христианским церквам в Азии бунтарские письма. Тайным гонцом его был некий пресвитер Анфимий, вместе с которым позднее он отправился в Фессалопики, где по его наущению безбожники возмутились и вышли на улицы с требованием освободить епископов. Цезарь быстро навел там порядок, приказав распилить нескольких бунтовщиков пополам. Но врача с пресвитером изловить не удалось: они будто бы уже отплыли на Кипр. Галерий хотел поспешить следом за ними, однако перед отъездом к нему ввели человека, назвавшегося Анфимием. Он добровольно подтвердил, что является апатским пресвитером и знает, где находится Пантелеймон, так как вот уже два дня держит врача связанным в их совместном убежище. Сначала он заявил, что по велению совести восстал против мерзостей, замышляемых Пантелеймоном: врач твердил всюду, что император – антихрист и потому христианский бог истребит его вместе с отпрыском. Император не выдержал:
   – С каким отпрыском?!
   Этот вопрос на мгновенье смутил Галерия. Но потом он признался, что безбожник имел в виду, конечно, Валерию, жену его и дочь повелителя. Ему, мужу Валерии, не хотелось самому говорить об этом деле, столь же возмутительном, сколь и смешном. Ведь безбожник этот утверждал среди своих сообщников, будто в первый раз никомидийский дворец подожгла Валерия, чтобы погубить в пламени ненавистного ей отца. Можно было бы думать, что врач просто спятил. Но из показаний Анфимия явствовало, что Пантелеймон очень трезво и тщательно готовился к убийству императора и для этого собирался отправиться в Египет. Ему помешало только то, что пресвитер задержал его. Потом Анфимий признался, что выдал Пантелеймона не только по велению совести, но и из личной ненависти. У пресвитера была дьяконисса, с которой он жил как с женой: христианский бог этого не запрещал. Врач, однако, находил это недостойным духовного сана Анфимия и пытался уговорить пресвитера освободить свою плоть от связи с женщиной, а душу от греха. Но пресвитер не поддался на его уговоры, и тогда врач поймал в свои сети женщину: она дала обет безбрачия и еще в Наиссе скрылась от Анфимия. Потому-то, когда они вдвоем прятались в Фессалониках [134], Анфимий, выбрав удобный момент, навалился на спящего Пантелеймона, связал его и потребовал, чтобы тот вернул ему жену, угрожая в противном случае выдать его властям. Так как врач, упорствуя, ни словом не отвечал на его угрозы, пресвитер и явился к цезарю.
   – А что показал Пантелеймон? – спросил император.
   – Он молчал, государь, не хуже, чем вот теперь, – ответил Галерий. – Хоть, кажется, не было такой пытки, которой бы палач на нем не испробовал. Я сам присутствовал на всех допросах и, в конце концов, не выдержал – отсек ему голову… Не мог больше смотреть на негодяя, готовившего удар тебе в спину.
   – Это ты сделал напрасно, – мрачно взглянул на него император. – Может быть, я заставил бы его говорить. А теперь чем подтвердишь ты свой рассказ?
   Цезарь посмотрел в окно.
   – Да вот, государь, сюда уже ведут живое свидетельство. Ведь пресвитер в моих руках. Я нарочно не казнил его одновременно с врачом, чтобы ты мог лично проверить мои слова. Я привез его с собой, и он теперь жаждет предстать пред твое лицо.
   В вестибюле послышалась неуклюжая поступь тяжелых, непривычных к дворцовому паркету ног.
   – Может быть, государь, – обратился Галерий к императору, – имеет смысл позвать сюда и принцепсов: пускай посмотрят на того, кто ищет твоей гибели. Думаю, это особенно заинтересует Константина: ведь в Наиссе живет его мать. Возможно также, что пресвитер окажется его знакомым.
   Стражники, сами оставшись в вестибюле, втолкнули через передние двери предателя-священника. Это произошло как раз в тот момент, когда в зале появился Константин, а за ним и Максентий.
   Сперва Анфимий не увидел никого, кроме доброго принцепса, которого некогда проводил из Антиохии в материнские объятия седовласой праведницы, а потом сторожил вход в сарай, где принцепс венчался со своей невестой.
   – Благословен грядый во имя господне! – воскликнул пресвитер, подняв к небу лицо, сияющее от восторга. – Слышу горние хоры, поющие осанну сыну Давидову и кающемуся грешнику!
   Диоклетиан, пораженный, тряхнул головой: до чего знакомы и этот человек, и голос его, и само приветствие. Вожак апатских нищих! Брат Квинта! Это он первым приветствовал Диоклетиана на антиохийском форуме этим нелепым приветствием, столь же непонятным, как, очевидно, и сами безбожники.
   Галерий нетерпеливо топнул ногой:
   – Не к богу своему взывай теперь, безбожник! Императору говори! Расскажи, кто ты и что знаешь!
   Анфимий несколько мгновений пристально вглядывался в лицо императора, потом подошел поближе. А когда начал говорить, в голосе его зазвучала неистовая сила человека, стоящего в сени смертной и уже освободившегося от всех земных слабостей.
   – Кто я?! Величайший грешник среди созданий бога истинного. Что я знаю?.. Знаю, что нет греха, которого всемилостивейший господь наш не простит всякому, кто верует в него и обращается к нему с покаянием.
   Произнеся это, пресвитер, насколько мог, высунул язык, откусил его и выплюнул кровавый кусок цезарю на грудь.
   Великан взревел и обрушил свой ужасный кулак на лысину пресвитера. Священник повалился навзничь, и Галерий занес над ним свою тяжелую, как колонна, ногу. Но Диоклетиан оттолкнул его.
   – Довольно, цезарь. Не забывай, что перед лицом императора ты не палач! К тому же ты убедил меня, я верю тебе. В самом деле, не закон нужен безбожникам, а секира.
   В тот же день император издал последний эдикт против христиан. На этот раз он не созывал коллегии ученых юристов. Он защищал уже не богов и не империю, а собственного сына. Правда, ни врач, ни пресвитер точно не сказали, о ком идет речь. Но он все-таки заподозрил, что, говоря об императорском отпрыске, они имели в виду именно сына. Ему и в голову не приходило, что предателем мог оказаться Бион. Но Анфимий – брат Квинта, и садовник мог проболтаться о том, что Квинтипора ему поручил император.
   Уж если они захотели истребления, так начнет его сам император. И в глазах старика вспыхнул тот самый огонь, с которым он когда-то сразил рокового вепря.
   Эдикт был предельно краток и убедителен, как блеск обнаженного меча. Каждый христианин, независимо от того, будет ли он приведен к алтарю из тюрьмы или с улицы, обязан принести жертву перед статуей императора или другого бога. Никто не может быть освобожден от исполнения этого предписания. Всякий, отказавшийся повиноваться, будет предан прямо в руки палачу, минуя все стадии обычного судопроизводста. Имущество осужденных подлежит конфискации, а заявителю, если таковой был, выдается соответствующее вознаграждение.
   Энергичные меры принял император и по делу об азиатских смутах, приказав направить в эти районы карательные легионы, командование которыми возложил на Галерия. В помощники ему он назначил Максентия и Константина: с одной стороны, чтоб обеспечить взаимный контроль, а с другой – чтобы проверить, достоин ли его доверия сын Констанция, к которому прежде он был весьма расположен. Хотя Галерий, после того как главный его свидетель изменил ему, уже не смел делать новых намеков о преступном поведении Флавиев, а сам император больше ни о чем не расспрашивал, все же подозрение у него уже возникло. Оно могло рассеяться лишь в случае, если принцепс проявит непримиримую ненависть к бунтующим безбожникам.
   С Квинтом император решил рассчитаться сам. Он послал в Салону за садовником быстроходный корабль. А чтобы преждевременно не встревожить старика, послал ему в знак своего благоволения лозы египетского винограда, для беседки в дворцовом саду.
   Вечером Диоклетиан навестил императрицу. К его удивлению, августа даже не вспомнила о Пантелеймоне. Тогда он сам осторожно заговорил о том, что сегодня должен был бы прибыть врач.
   – Да ты не беспокойся, – улыбнулась императрица. – Видишь, я совсем не волнуюсь. После обеда я немного вздремнула и во сне разговаривала с ним. Он сказал, что пройдет еще много времени, пока мы встретимся. Но и до той поры он меня не оставит и будет оттуда, издалека, заботиться обо мне.
   Слова жены потрясли императора. Он ушел, сославшись на головную боль, и в самом деле спал очень плохо. А утром вовсе не мог подняться и пролежал целую неделю в лихорадке, причину которой врачи так и не сумели установить. Когда лихорадка прошла, они рекомендовали императору продолжительную прогулку по Нилу. Императрица тоже уговаривала его поехать, отдохнуть немного. Сначала он колебался, сказал, что, пожалуй, согласен, если вместе с ним поедет августа. Однако императрица просила позволения остаться дома, так как она со дня на день ждет Валерию, которая сообщила ей необычайную новость.
   – Ты знаешь, Диокл? Может быть, скоро у нас будет внучек, – сказала она, сияя, от радости. Диоклетиан молча кивнул и отдал приказание готовиться в путь. Он не желал встречаться с дочерью, которую никогда не любил, а после такой новости эта встреча была ему тем более неприятна. В самом деле, ведь если родится мальчик, то со временем он может потянуться за порфирой Квинтипора.
   Через несколько дней император отправился в путешествие. Кроме небольшой свиты, он взял с собой Квинтипора и Титаниллу.

22

   Впервые после возложения на плечи его императорской порфиры Диоклетиан отправлялся в путь, заранее не подготовленный магистром дворцовых служб. С малой свитой он мог плыть на барке по Нилу или ехать на верблюдах куда угодно, без того чтоб о нем возвещали громогласные трубы и ему докучали официальные ораторы.
   Правда, за исключением крупнейших городов Дельты, оставленных императором в стороне, на остальной территории провинции римского режима, собственно, вовсе не было. Кроме таможенных чиновников да сборщиков налогов, для поддержания порядка в долине Нила было достаточно нескольких опальных сановников с горсткой легионеров. Страна священной реки выше Таниса уже превратилась в живую мумию, на которой, так же, как на каменных гробницах забытых фараонов, лежала печать Тота [135], бога с головой ибиса. Странные египетские боги еще царствовали в этой стране, но уже не управляли ею. Владения их не простирались дальше безмолвных святилищ и крестьянских хижин, лепившихся на развалинах городов, некогда знаменитых своими храмами. В Элефантине еще раздавался хриплый рев Хнума, могучего барана, отца богов, давшего дыхание всему живому. В Эдфу, в глубине своего святилища еще клекотал Гор, кобчик солнца, в жестокой борьбе одолевший Сета, ужасного бога-злодея, творца тьмы и засухи. В Тентирах терлась еще белыми боками о стройные колонны своего храма Гатор, корова с кроткими глазами, выкормившая божественного кобчика и одарившая смертных изобилием жизни и радостями земной любви. Однако власть этих богов походила теперь, скорее, на службу верующим за пожертвованный пучок сена или кусок мяса. Жрецы древних храмов, некогда жившие наподобие владетельных князей, в порабощенном римлянами Египте превратились в тихих и скромных деревенских служителей культа. Завоеватели отрезали под свои колонии львиную долю храмовых земель, уничтожили налоговые привилегии жрецов, и египетские священнослужители влачили теперь такое же жалкое существование, как и их боги. Вместе со своей паствой они вынуждены были жить подаяниями богатых римлян и греков, предпринимавших далекое и не всегда безопасное путешествие в Египет только для того, чтоб нацарапать свои имена на голенях Мемноновых колоссов. В высшем обществе не считали видевшим свет человека, который не мог рассказать, как он в Арсиное кормил понимающего речь своего жреца священного крокодила, а в Копте своими глазами видел на алтаре волосы Исиды, вырванные самой богиней в скорби по утраченному супругу и до сих пор сохранившиеся, несмотря на то, что паломники нещадно крадут их в течение вот уже нескольких тысячелетий. Не все греки и римляне, посещавшие Египет, были благочестивы: встречались среди них и такие, которые, рассматривая египетских богов, весело улыбались; у других навертывались слезы при виде того, как погружается в смертельное оцепенение страна, чей народ воздвигал величественные пирамиды, когда предки греков и римлян ходили еще в козлиных шкурах и питались желудями. Но поскольку и веселое, и скорбное настроение делают человека добрее, чужестранцы не оставляли пустыми рук, протянутых за подаянием. Так вот и кормили друг друга люди и боги долины Нила.
   Император был необыкновенно щедр, и поэтому его принимали скорей за разбогатевшего торговца, чем за благородного господина. Никто даже не подозревал, что этот усталый, сгорбленный старик, поддерживаемый под руки юношей и девушкой, и есть грозный властелин мира, одним мановением которого решаются судьбы смертных и бессмертных. Старый мемфисский жрец, взятый в качестве проводника и переводчика, тоже не считал нужным ради этого старика распространять свои сообщения за пределы обычных легенд, рассчитанных на ослепление иностранцев. Пирамиды уходят в землю ровно настолько, насколько возвышаются над землей. Истоки Нила отыскать невозможно, так как на расстоянии одного дня пути от водопадов живут ужасные карлики-троглодиты, гарцующие верхом на рогатых муравьях. В Саисе хранится кумир богини, которая явилась во сне Птолемею Авлету [136]с требованием, чтоб он увез ее из Тира, где нравы людей нестерпимо развратились. Царь направил в Тир послов, и они обещали за статую столько золота, сколько та потянет; однако тирийцы очень грубо обошлись с царскими посланцами. Тогда статуя сама сошла с постамента, села в лодку и через месяц морского плавания причалила в Саисе, где для нее немедленно воздвигли храм. Однако до сих пор никто не знает, какую именно богиню изображает эта статуя. Лицо ее завешено покрывалом, и ни один смертный еще не приподнимал его, так как надпись на цоколе гласит, что приподнявший навсегда утратит способность смеяться. Правда, случилось однажды, что перед одним учеником александрийской школы, неким Бионом, завеса вдруг сама отодвинулась, но он успел лишь воскликнуть, что видит богиню долженствующего свершиться, и тут же упал замертво.
   Заметив, что слушатели как-то странно переглянулись, жрец обиженно спросил, может быть, они ему не верят? Но старик успокоил его, сказав, что они не сомневаются ни в едином его слове, а переглянулись лишь потому, что знают одного ученого по имени Бион, который когда-то учился в Александрии, а теперь – математик при дворе императора и, стало быть, не тот, кто своей жизнью заплатил за тайну саисской богини.
   Объяснение вполне удовлетворило толмача, и он стал относиться гораздо уважительней к иностранцам, имеющим связи среди придворных. Теперь он не скрыл от них, что священные бык, баран и прочие храмовые животные, конечно, не боги, а только символы: символы трех великих богов, наполняющих вселенную. Боги эти так велики, что человеческий разум не в состоянии их постичь. Это – Исида [137], Осирис и Амон-Ра. [138]
   При этих словах жрец трижды поклонился – на север, на юг, и на восток, оставив без поклона лишь запад, откуда приходит злотворный мрак, непримиримый противник великих богов.
   – Впрочем, был однажды великий царь, – продолжал свой рассказ жрец, – которому трех богов показалось слишком много. Случилось это очень, очень давно, когда воды Нила были еще желтыми. В нашем храме у главного жреца хранится папирус, в котором записано, что нильская вода стала красной лишь с той поры, когда этот фараон истребил всех богов, оставив неприкосновенным одного Атона [139], – солнечный диск, свет и тепло которого порождают и сохраняют жизнь на земле. Однако народ не выдержал и восстал (после смерти фараона), потребовав возвращения к старым богам – животным, которых можно не только видеть, но и потрогать. Столь великого возмущения в Египте еще никогда не было. Кости грозного владыки выбросили из гробницы, имя его выскребли во всех надписях и папирусах. Не осталось памяти ни о нем, ни о едином боге. И знают об этом одни жрецы, передающие из поколения в поколение тайны, которых люди, наверное, никогда уже не коснутся.
   Рассказ проводника испортил императору настроение: не для того бежал он от враждующих богов, чтобы снова оказаться в атмосфере их грызни. Он хотел просто побыть с сыном вдали от подстерегающих взглядов, с утра до вечера радуясь его молодости, веселому смеху, изумлению и восхищению жизнью. Брать его за руку, иногда опираясь на нее: ведь ни сам юноша, ни команда корабля, ни свитские не удивятся, что пожилому человеку иной раз понадобится опора. Ну, а, опираясь на руку юноши, можно улучить подходящий момент и посильней прижаться к нему, сердцем почувствовав биение сыновьего сердца. А ночью, оставшись наедине с ним в одной каюте, можно с вечера до утра слушать его дыхание и при свете ночника смотреть на его лицо. А если сон его крепок, можно даже концами пальцев коснуться его лица, конечно, чуть-чуть, так, чтобы, вдруг проснувшись, он счел это касаньем крыльев ночного мотылька в полете.